Текст книги "Тайна дразнит разум"
Автор книги: Глеб Алёхин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 38 страниц)
Вспомнился китаец, в буденовке, с кружкой на ремне. Красноармеец, поклонник Конфуция, охранял железный сундучок военного трибунала, охранял надежно, но часто вздыхал: «Ходя любит крепко чай». После гражданской войны Линь Цю бо прислал Калугину свои иероглифы с русской припиской: «Я очень скучай». Он зазывал «начальника» к себе во Владивосток. Калугин улыбнулся: «Пусть меня ушлют к Золотому Рогу».
С такой мрачной шуткой он подошел к дому Передольского. Поваленное бурей дерево распилено на чурки; без коры они походили на ленивых боровов, лежащих на дворе.
Профессор пригласил гостя в сад. Настойчивые лучи солнца пробивались через листву яблонь и световыми зайчиками прыгали на цветной клумбе, обложенной кирпичами на манер кремлевской стены с башнями. Видимо, она в глазах хозяина маячила мечтой о заповедном городе-музее.
В круглой беседке с круглым столиком любители старины, угощаясь душистой малиной, вели беседу о новгородских древностях. Калугин незаметно стал выведывать судьбы достопримечательностей Юрьевского монастыря царского времени:
– Там был музей Аракчеева. Часть его архива приобрел ваш отец. Каким путем, голубчик?
– Распродажей аракчеевских вещей занимался какой-то монах. Отец купил у него письма, документы, протоколы допроса…
– По делу убийства любовницы графа?
– Да. В шести кожаных переплетах. Хранятся у меня на ленинградской квартире…
(Дорогой читатель, любопытна судьба этого архива. Вдова Передольская продала его ленинградскому коллекционеру Лесману; а у того эти шесть томов выкрал блокадный вор и взял немалый куш с Публичной библиотеки, где они ныне хранятся в фондах.)
– Друг мой, вы знаете бывшего хранителя юрьевской ризницы Александра Павловича Иванова?
– А-а, Пискуна! После семнадцатого года он в стенах монастыря водил экскурсии, смаковал тайную связь Фотия с Анной Орловой, удачно разоблачал поповские махинации. И что странно, настоятель Никодим…
– Который сопровождал царя по Японии?
– Да. Образованный, культурный, набожный, а к Пискуну благоволил. Чем объяснить?
– На фоне черных невежд Пискун – светоч. К тому же, бестия, остроумен: «Учение – свет, а неученых тьма!»
– Монахи – гунны! – Профессор гневно тряхнул бородой: – Юрьевские получили указ: «Разобрать и описать старину в кладовых». Они увязали в тюки пергаментный, рукописный «хлам» – и в Волхов.
– Да еще ворье! Известно, графиня Орлова – миллионерша. При ней ризница серебрилась, золотилась. Одна панагия, осыпанная бриллиантами, целое состояние! А личные вещи – кресты, иконки, кольца, картины! Ведь императрица сокровищами одаривала своего фаворита, отца Анны. Кстати, вам не известна судьба картины Лямпе-старшего «Екатерина на белом коне»?
По лицу коллекционера пробежала тень смущения. Хозяин пригласил гостя к столу. И только на лестнице он признался:
– Видел у Квашонкиной, но не спросил откуда.
– Голубчик, это Любовь Гордеевна добыла секретку «Н. Ф.»?
– Коллекционеры не подводят своих посредников, но вам, милейший, скажу: случайно обнаружила в купленной шкатулке…
– «С двумя донцами», – улыбнулся гость, радуясь удачному визиту и большим шкафам, забитым новгородикой…
Высокие часы с длинным маятником мелодично пробили пять раз. В это время Квашонкин дежурит в ризнице или на выставке картин. Историк дружески простился с Передольскими и быстро зашагал к центру города. На углу Московской он вспомнил Фому. Тот обещал опознать «могутного бородача». Выручила «пушка» – тумба: оставил в ней записку.
В картинной галерее Квашонкин пребывал в праздничном настроении: живописец Браз обнаружил в запаснике музея «Портрет патриция» кисти самого Рубенса. Калугин поздравил с находкой:
– Голубчик, еще раз спасибо за «встречу с боярином». Кстати, – он указал на перстень екатерининского времени, – откуда у вас?
– Жена подарила, когда еще любила меня.
– А ей кто преподнес?
– Только не Морозов! Мясник повесил ей брелок – свою харю в сердечке, – добродушно засмеялся Квашонкин и прибавил анекдот про себя: – Извозчик втащил пьяного Квашонкина в его спальню, а там парочка. Хозяин пояснил провожатому: «Моя жена, а рядом с ней – я».
Калугин не сдержал смеха, а король бильярда повторил:
– Только не Морозов! В тот вечер жена подъехала не на рысаке, а на кобыленке Фомы. Помню, картину привезли…
Василий Алексеевич, провожая историка до парадной, умиротворенно заявил:
– Сегодня мой дом без сюрпризов: хозяйка укатила в Питер…
Вестью Калугин не огорчен: понимал, что цыганка не выдаст снабженца. Теперь надо ждать Фому, только ему известен адрес владельца сокровищ графини Орловой, а может быть, и золотого сиона.
Возле старой крепости промелькнула алая косоворотка. Завтра лучший оратор города рассчитывает убедить всех членов комиссии смести с лица земли памятник России. Разумеется, перемены в губкоме в его пользу. Бой предстоит не из легких.
Дома сын попросил мать подать ужин на троих. Опечаленная, старушка перекрестилась:
– Фома не приедет. Скончалась Степанида. Сегодня похороны. Звонил сын. Просил извинить отца: сможет заехать завтра…
«Значит, – смекнул он, – „могутный“ опознан».
– Еще звонили с кирпичного. Мастер, приглашенный тобой из Боровичей, грозится уехать. Ему негде жить, – она открыла окно на дворик, где рядом с сараем сохранилась времянка. – Пригласи к нам. Ведь жил в ней хозяин, пока ставил дом. Я приберу, обставлю…
– Спасибо, родная! – сын поцеловал мать и с облегчением подумал: «Без меня не будет одинокой». Он ловко метнул панамку на олений рог, прошел в кабинет и сел за рабочий стол.
Что успел за новгородский год? Руководил Контрольной комиссией. Докладывал на Бюро губкома. Шефствовал над кирпичным заводом (наконец-то он задымил). Выступал на заводах, в деревнях. Содействовал автопробегу. Пристроил шестерку беспризорников. Развенчал легенду о «золотой модели», отвел подозрения от непричастных к спекуляции золотом. Вывел чекистов на золотой сион, орловский перстень и картину Лямпе. Подключил Фому к поимке «чудотворца». Пропагандировал диалектику: помог Передольскому. Учил Глеба. Приблизил Шарфа к России. Продвинул «Логику открытия». Нащупал заговор зиновьевцев; установил связь с Ларионовым и наблюдение за аптекарем. Написал письмо в ЦК. Да! Прочитал курс лекций по истории.
Немало, но сколько еще впереди?! А ему «отвалили» только три дня. Успеть бы отвоевать памятник Родине, разоблачить Пискуна, отстоять музей Передольского и дом Масловских…
Впрочем, можно многое успеть, если времени в обрез: именно в критические минуты работа на редкость спорится.
Раздался стук в дверь. Мать решительно переступила порог. У нее распущены волосы и неестественно выпучены глаза…
МАТЬ ТРЕБУЕТ
Материнским сердцем она чувствовала, что завтра комиссия решит судьбу не только микешинского памятника. А тут еще звонок Пучежского. Он сказал правду: «Если ваш сын выступит против большинства – ему придется сменить место жительства».
Страшно подумать об одинокой старости. Нет сил последовать за сыном. Ему надо отступиться. В конце концов, одним монументом меньше – не велика утрата: здесь хватает старины. Вот убрали обелиск «Народным ополченцам» – ну и что? Поставят другой, более созвучный эпохе.
А микешинской громоздильней она никогда не восторгалась – этакая мешанина: сколько скульпторов приложили руки к памятнику. Но разве сына убедишь? Он весь в отца. Тот один вышел к троим браконьерам и сложил голову. Давно известно: один в поле не воин. Чует сердце – быть беде.
Безжалостна к ней судьба: мечтала до гроба не расставаться с мужем, а прожили вместе шесть лет; мечтала увидеть сына знаменитым историком, а он – провинциальный краевед, боже мой!
Из рамочки, висевшей над кроватью, смотрит на нее большелобенький крепыш с черными глазами. Сколько раз материнские руки гладили смышленую головку. Рано овдовев, Анна всю свою неуемную любовь перенесла на единственное дитя. Задумчивый мальчик радовал ее вниманием, заботами и редкостными успехами в учении. Все преподаватели пророчили Коленьке славу ученого. Одаренному мальчику, без отца, местный меценат пожаловал стипендию. Золотой медалью проводила его гимназия.
Она, учительница, боготворила Ушинского. Николай, не без влияния матери, избрал учительскую семинарию. И там его недюжинный ум поражал педагогов и однокашников.
Какое счастье иметь мыслящего сына, и какое горе матери, понимающей, что сыновний разум в тупике: им владеет идея фикс, подобная мечте о вечном двигателе. Лучшие часы отдыха сын убил на «Логику открытия». Фантазер, верит, что какими-то «ключами» можно открыть тайны мироздания.
И вот ему – полвека, а у него ни печатного труда, ни признания, ни семейного счастья: не раз влюблялся – и все безответно, одно слово – неудаха. Правда, Николай – старый революционер, глава многих комиссий, преподаватель истории, всеми уважаем, но кому нужны его философские ключи?
Ей-богу, обидно! Все новгородцы пользуются его изречениями. Профессор подарил ему свою книгу «На челне по Енисею» и сказал: «С нетерпением жду сборник ваших афоризмов». А сын упрямится: «Я не Толстой и не Гете». Долг матери – помочь. Ныне возможно издать книгу на свои деньги. У нее есть небольшое сбереженьице. Она спрятала его тетрадь и выпишет все афоризмы.
Расставив чистую посуду по кухонным полкам, она сбила прическу и, минуя столовую, бойко вошла в кабинет сына.
– Коля, прости! – Ее дрожащая рука тянется к телефону: – Позвони Луначарскому или Крупской. Они знают тебя…
– Разумно, голубушка! Я подумал о Куйбышеве…
– Почему о нем?
– Председатель Центральной Контрольной комиссии ЦК. И обязательно свяжусь, но не сейчас, – он усадил старушку на диван рядом с собой и задушевно продолжал: – Учти, душа моя, Новгород подчинен Ленинграду. Я, коммунист, не должен действовать в обход Смольного. Другое дело, если комиссия заупрямится…
– Еще как! Председатель комиссии – Пучежский. Он презирает старую Русь. Даже Александра Невского называет ханжой!
– Вот Пучежского я и постараюсь в первую очередь образумить.
– Не образумишь! Не ходи! Только озлобишь, – она обняла сына. – Прошу тебя, езжай в Москву. Сегодня же ночным пароходом.
– Пойми, мама, если станем нарушать Устав – развалим партию. Да и не в моем характере бежать с поля боя.
– Твой отец так же говорил, – она сухой щекой прижалась к груди сына. – Загонят тебя на север. Опять разлука. Я уж стара, не могу с тобой. И дом не оставишь – хозяйство. Да и тебе без всех нас будет тошно. Не ходи: одному не под силу…
– Со мной Воркун и Семенов.
– Все равно их больше! И Клявс-Клявин с ними. Отступись, родной. Даже Стасов, великий критик, недолюбливал памятник…
– Мама, Стасов, как и Герцен, настолько ненавидел самодержавие, что не мог поддакивать придворным – восторгаться памятником. Да! Микешин не Плеханов! Но дело не в этом, а в той борьбе, которая ведется из-за монумента. Величие России, ее славную историю мы, коммунисты, не можем отдать реакционерам. А Пучежский и прочие леваки…
– Пучежский – партиец, свой…
– Свой уже не свой, если обходит ЦК! Он слепо выполняет волю Зиновьева. А тому не дорога русская культура. – Сын читал в глазах матери надежду. – Пойми, душа моя, наш долг ленинцев спасти бронзовую летопись Отчизны, венок дружбы народов. Ты первая перестанешь уважать меня, если я не дам бой вульгаризаторам. Так или не так, дорогуша?
Вытирая слезы, старушка все еще сомневалась в победе сына:
– Ты лектор, а Пучежский – трибун. Ему здесь нет равных. Забьет тебя демагог. Боюсь за тебя, сынок.
– А ты не бойся! Красноречию я противопоставлю железную логику. Она не раз выручала меня.
– Ой, дай-то бог! – смирилась она, любуясь сыном.
АЛЕКСАНДР ПУЧЕЖСКИЙ
Нэп, диковинный и обоюдоострый, вызвал спор по всей стране: дискуссировали с троцкистами, вели дебаты за правильное понимание новой экономической политики сторонники свободной торговли и государственного контроля; по-своему «резались» кооператоры и частники. Весь мир следил за этим противоборством!
А тут еще судебные процессы со знаменитыми адвокатами, модные диспуты атеистов с богословами, научные прения «Есть ли жизнь на Марсе?» и громогласные атаки футуристов.
То была эпоха разнообразных полемик. А где масштабность разноречий, там и спрос на ораторское искусство. Вот этим гребнем и вскинуло на трибуну Новгорода Александра Пучежского. Блестящий лектор совпартшколы, популярный докладчик, он верил, что страстностью и силой убеждения можно покорить любую аудиторию и достичь желанной цели.
Мысль эта укоренилась в нем с юношества. Бабка подарила ему книгу «Златоструй», которая очень повлияла на Сашу. Прослыть Златоустом, очаровывать людей мощью ораторского слова – предел мечтаний!
И первая же речь принесла удачу: вития уговорил молоденькую служанку, с иконкой на груди, закрыться с ним в темном чулане.
А утром солдаты разгромили соседний винный склад и пьяно рвали глотки под городскими окнами:
Николашку в каталажку,
А царицу за косицу
Да в воронку, как шпионку!
Отец, урядник, сбежал из дому с юной прислугой. Мать повесилась на чердаке. Александр покинул родные места и обосновался в далеком Мурманске.
Портовым грузчиком вступил в комсомол и надел красную рубаху. На молодежных собраниях – первый оратор. А ночами готовился в Комвуз, куда и попал, имея билет кандидата партии большевиков.
Учился прилежно, но жил двойником: с одной стороны – сын урядника, а с другой – активный марксист, особенно на лекциях Зиновьева. Тот сразу его приметил. Александру не забыть, как он в числе лучших выпускников Комвуза был на приеме у шефа, как сам Григорий Евсеевич вручил ему направление и дал наказ: «Расчистить Красный Новгород от всего буржуазного, дворянского и мракобесного».
Новый начальник губполитпросвета начал с того, что запретил профессору Передольскому, «буржуазному ученому», водить экскурсии по городу. Затем изъял из библиотек «дворянских» писателей: Пушкина, Лермонтова, Тургенева и графа Толстого, а сочинения Достоевского приказал губархиву опечатать. Потом распорядился ликвидировать все церковные архивы и убедил музейщиков отдать строителям на кирпичи храм Лазаря XV века.
А как только Зиновьев санкционировал список памятников, обреченных на снос, Пучежский мигом нажал на местных горсоветчиков. Сначала свалили обелиск «Народным ополченцам», следом в Юрьеве ликвидировали Музей дворянского быта; часть старинной обстановки передали Дому инвалидов, другую спас музейщик Порфиридов.
Теперь очередь за памятником царской России. И поначалу все складывалось удачно: местная газета поддержала Александра в развенчании Передольского и Микешина.
И вдруг успехи на работе, зажигательные лекции, любовные победы – все поблекло: Пискун, будь он проклят, навел справку на родине урядника Михаила Пучежского. А тут еще Берегиня не только отвергла его любовь, но еще залепила ему пощечину – заступилась за Веру Чарскую. Мало того, из Старой Руссы перевелся старый большевик Калугин.
Нет, Калугин – честный, чуткий – не вынес жалобу актрисы на партийный суд, но старик – гнилой интеллигент: хватается за прошлое как за светлое будущее. Завтра ему крышка: теперь губком возглавляет не его дружок Соме, теперь председатель комиссии по увековечению памяти Ленина не исполкомовец Миронов, а он, новгородский Марат. Правда, Калугин – серьезный спорщик: умен, но недооценивает силу зиновьевцев.
Если завтра Воркун и Семенов примкнут к Калугину, то все равно они будут биты: большинство за Кремлевскую площадь без новгородского «Пугала». Однако готовиться к бою надо. А сегодня, как назло, премьера: «Мораль пани Дульской». В главной роли – Вера. Она не простит ему, если он не придет в театр. Да и положение начальника просвещения обязывает. Одна надежда – пораньше удрать домой: для него крепкий сон – залог победы.
Толпа одобрительно гудела. Трибун в красном призывал взорвать рекламу Романовых. Его ораторский голос, летящий с башни Кремля, жег сердца слушателей. Эффект потрясающий. Участники митинга подрылись под фундамент памятника, заложили динамит и разбежались. Черный фитиль дымил, извивался. И вот… качнуло крепость. Осколки монумента загрохотали о ближайшие крыши музея, театра, губкома и редакции газеты…
Александр проснулся от дробного стука в дверь. Дежурная по коммуне, выполняя просьбу, разбудила его раньше обычного. Вчера он задержался у Веры Чарской и решил наверстать – понадежнее подготовиться к диспуту.
Позавтракал наскоро и мигом к себе на работу. В служебном кабинете, стены которого оклеены афишами кино, театра, эстрады и клубных лекций, начальник содрал портрет «Вечернего соловья», исклочковал его и бросил в мусорную корзинку.
За рабочим столом Александр подписал репертуарный список и распечатал серый конверт, оставленный архивариусом. Опять резанула мысль избавиться от монаха, но тот, шельма, не носит при себе справку, да еще намекнул, что оставил завещание: «Вскрыть пакет в день моей смерти». Поймал черт на крючок!
Просматривая справки о памятнике России, Александр забраковал лишь одну – критическое высказывание Достоевского: тот считал, что деньги, собранные на памятник, надо было отдать бедным людям. «Довод явно не по существу, да и ссылаться на реакционного писателя негоже», – взвесил он и выделил как решающие аргументы рассуждения Герцена и Стасова, бичующие рекламу самодержавия.
Лучший оратор города не сомневался, что сейчас опрокинет Калугина с его идеализацией царской России, а тем самым ускорит выдворение из Новгорода антизиновьевца. Но Александра смущали два неприятных типа: архивариус и начальник ГПУ. Пискун пишет биографию Зиновьева, однако этот флюгер может в любую минуту переметнуться к Калугину, не случайно называет себя калугинским учеником; а Воркун всегда смотрит на него, Пучежского, хмуро, словно угадывает в нем сына урядника.
Он распахнул створки южного окна, взглянул на микешинский памятник, освещенный полуденным солнцем, и обомлел: к бронзовой решетке монумента подошел здоровенный мужчина в форме гепеушника. Воркун – член комиссии, приятель Калугина: его приход вполне объясним, и все же Александру показалось, что монах уже предал его и что чекист явился сюда арестовать Пучежского за обман партии. Впрочем, за ложь в анкете не арестовывают, а лишь исключают из партии: есть возможность искупить вину. И он вышел из кабинета с поднятой головой…
ГОРЯЧИЙ СПОР
Вот ведь как бывает: Иван увидел бронзовую Русь, а встревожен не тем, ради чего спешил в Кремль. Он думал: как бы жену без него не отправили в роддом. По всем расчетам, ей надо рожать. Но в городе все сроки спотыкаются. Тут даже природа блажит: то Волхов вспять прет, то лягушки с неба падают.
То ли дело в Родниковке: речка так речка, лес так лес, все на месте и все в свой час. Там и люди лучше: зря тебя не охают, а тут что ни день, то подвох. Надо же! Деревню покинул в четырнадцатом году, а вспоминает ее каждый день. Вот и сейчас микешинская громада воскресила в памяти искусницу Агафью.
Благовещенские просвиры она пекла своим манером: на толстый бублик клала саечный колобок, а сверху дыбком крестик. Микешин не иначе как подглядел бабкино таинство. Ведь его работа точь-в-точь как у Агафьи – на круглой основе колобок-держава, а сверху крест. И до чего же этот памятник русский! Смотришь на него – аж мед по сердцу разливается: все-то здесь нашенское, окропленное слезами и согретое радостью!
Все члены комиссии в сборе. Опаздывал Клявс-Клявин. Без руководителя неудобно начинать, но Пучежский расстегнул ворот косоворотки и самоуверенным взглядом задел Калугина. Тот спиной прижался к ограде монумента, словно загораживал его.
– Товарищи! – начал говорун напористо, широким жестом привлекая к себе внимание. – Только что отгремели пушки! У вас еще болят раны! (Увидел Клявс-Клявина и Робэне.) Латышские стрелки вместе с русскими били царских прислужников! А здесь кто?.. (Брезгливый жест в сторону пьедестала.) Они же! Офицеры! Генералы! Адмиралы! Не зря сей парад изображен на сотенной Деникина! Это же эмблема белой армии! Это же издевка над нами! Это же открытый призыв: «Боже, царя храни!» Позор!
– Вон из Кремля! – выкрикнула Творилова из группы зиновьевцев. У нее короткая стрижка и кожаный пиджачок нараспашку.
– Брехня! – басисто возразил Воркун, еще не зная, как доказать свою мысль.
Его выручил Калугин:
– Представьте агитатора перед бойцами, идущими в бой. В руке оратора сотенная. Деникина. «Белые генералы, – говорит он, – по частям запродали Россию англичанам, французам, американцам, японцам. А наши прославленные полководцы, поднятые на пьедестал Тысячелетия, Александр Невский, Дмитрий Донской, Суворов, Кутузов не торговали Родиной, защищали ее от захватчиков! И мы постоим за нашу Отчизну!» И рота захватила мост. Здесь свидетель! – Он обратился к секретарю губкома: – Александр Яковлевич, было такое в нашем полку? Нуте?
Возле фонарного столба сгрудились посланцы Зиновьева: Дима Иванов, Уфимцев, Бурухии и Творилова. Они глазами впились в Клявс-Клявина. Тот застыл в замешательстве.
– Да-а, – еле выдавил он. – Тогда ты удачно выступил…
К тому времени Иван собрался с мыслями. Бравоусый буденовец хлестким взглядом стеганул Пучежского, который стоял в непоколебимой позе оратора.
– Слушай, славянин, пусть тебе привидится река из крови и слез, пролитых за Русь; и пусть совесть окунет тебя в эту реку; а как нахлебаешься крови да слез народных, то поймешь, какой ценой куплена твоя жизнь на земле; и тогда очнись в холодному поту с трезвым пониманием, где живешь и чем дышишь. А сейчас, – чекист фуражкой указал на монумент, – не черни славное русское воинство, а то не ровен час Ермак Тимофеевич гикнет казаков и притянут тебя к ответу: «Что для Родины сделал?!» А ты даже с белыми не воевал!
– Демагогия! – огрызнулся Пучежский и, в поиске поддержки, повернулся к секретарю губкома. – Слово за комиссией! Все возмущены! В центре Красного кремля крест, икона и мракобесы! Полюбуйтесь! Бронза источает зеленый трупный яд! Склеп Романовых, облюбованный черносотенцами! Предлог для крестного хода! Молебствие перед окнами губкома. Как можно быть коммунистом и спокойно смотреть…
– Почему спокойно?! – перебил Калугин. – Мы действуем, убеждаем, но не хватаем за руки и не швыряем в огонь иконы, библии. – Он поднял руку. – Ответь, пожалуйста, в чем живучесть религии?
– В обмане.
– Не только! – Историк оглянулся на Софийский собор, залитый южным солнцем. – Священники ведут верующих к памятнику, воспевают подвиги России и тем самым привлекают на свою сторону русских людей. А ты, культпросветчик, высмеиваешь народных героев и даже гениальных поэтов и тем самым оскорбляешь патриотов…
– Ого-о! – вскипел Пучежский и рывком головы откинул со лба каштановый зачес. – Вы кого хвалите? На кого ориентируетесь?!
– Хорошо! – улыбнулся краевед. – Обратимся к народной мудрости. Сельский староста стращал непокорных железными воротами, на коих помещичьи холуи ночью повесили бунтаря. А власть сменилась, сходка взъелась: «Долой виселицу». Тут вмешался старец: «Это, говорит, с какой стороны подойти к воротам. Ежели с нашей, то прибьем памятуху: здесь казнен такой-то герой. Пусть знают его и про наше житье-бытье при злыдне барине». Так и порешили. И то, что вчера было ненавистным, стало достопримечательностью села. Кстати, ворота – творение великого художника восемнадцатого века. Так чей подход, батенька, разумнее?
– Говори! – не утерпел Иван.
– У нас, политпросветчиков, ответ один: подлинная история России начинается с Великого Октября. Все дореволюционное чуждо нам! Вот были иностранцы. Что увидели? Церкви, иконы, башни и это (плюнул)… прославление креста и трона!
– И народности! Каждый житель России добровольно хоть грош да внес на прославление своего Отечества. Весь народ откликнулся!
– Это вне обозрения! А налицо – цари, знать, попы!
– А рядом, – историк зачастил рукой, – крестьянин, крестьянка и народные герои – Ольга, Минин, Ермак, Хмельницкий, Сусанин, Ломоносов…
– Народа нет, есть классы, товарищ марксист!
– Марксист!.. – засмеялись зиновьевцы, дымя папиросками.
– Все классы России выступали единым народом против татар, поляков, французов. Листовки Наполеона о свободе крестьян не сработали! Ибо грозная опасность не разъединяет, а сближает людей. Иначе бы нашу Великую державу давно растерзали, как растерзали Австро-Венгерскую империю. Так или не так?
– Так! Только так! – гудел Воркун.
А Пучежский зло зыркнул глазами на нижний ярус, горельефную опояску монумента:
– Вот защитники махрового царефонства! Задонский истязал пугачевцев, а Паскевич клял декабристов. – Оратор резко шагнул к противнику: – Старый большевик! Лучшие годы ты отдал борьбе с царизмом! Где твой революционный запал? Быстро примирился! Взял под защиту такую мерзость!
Выпад Пучежского явно взбодрил сторонников ликвидации микешинского памятника. Даже Иван напрягся в ожидании калугинского ответа. А тот спокойно вскинул глаза к небу:
– Друзья мои, солнце и то в пятнах. Перед нами не пьедестал лучших людей, а история Родины за тысячу лет: темно-светлая. Учтите, однозначное, одноцветное в искусстве – пародия на искусство. Вот почему Ленин из многих стихов, посвященных Отчизне, выбрал некрасовское:
Ты и убогая,
Ты и обильная,
Ты и могучая,
Ты и бессильная,
Матушка-Русь!
Продекламировав, историк круто глянул на спорщика:
– Перед нами шекспировская хроника в бронзе. История везде противоречива. Утверждайте передовое, ведущее!
«Вот она, диалектика в действии», – облегченно вздохнул Иван, а Пучежский опять насупился до бледности:
– Как это «утверждать»?
– А так, голубчик, вспомни мудрого старца: «Это с какой стороны подойти».
– Я признаю один подход – подход Герцена и Стасова. Они неистово поносили микешинский дифирамб самодержавию. Для них сей предмет – памятник тысячелетнему гнету!
– Верно! Как же иначе? Герцен, живя за границей, судил о памятнике по газетам. Официальный проспект – это же действительно ода монархии…
– А Стасов?
– Тоже видел, как Романовы пытались примазаться к великой славе великой державы. Другое дело – Союз свободных республик: он корнями уходит в Русь, то есть в дружбу народов, что убедительно и художественно показано Микешиным…
– Этакое громадьё! – выпалил Пучежский.
– А разве Россиюшка не громадна?! Смешно самую обширную державу в мире изобразить изящной статуэткой. Россия многогранна – и монумент многогранен. И одна грань, заметьте, зеркало русской революции…
– Что-о?! Куда хватил! – гоготал Пучежский. – Где тут Разин, Пугачев, декабристы?
– Сила искусства, друг мой, не в перечислении: одна статуя может опрокинуть смысл самодержавия.
– Чепуха! Статуя не иголка: не спрячешь! Да и Микешину это не по плечу!
– Почему же? – взъерошился историк. – Родился в доме партизана восемьсот двенадцатого года. Отцовские рассказы о дерзких налетах, ратные доспехи, песни, стихи. Сила примера. И сын не испугался – один поехал в столицу. Более того, пробился в Академию и стал художником-баталистом…
– Придворным!
– Неправда! – осадил Калугин. – Микешин – народный художник. Он, выходец из народа, всегда служил народу: лубки, доступные иллюстрации, статуи Минина, Ермака, Сусанина и других народных героев. Его признали Россия, Югославия, Португалия и сам Париж: кстати, Готье нарек его Российским Микеланджело. Однако слава не притупила меч художника…
– Где удары меча? – оратор вскинул голову. – Не вижу!
– Считай! – Калугин, улыбаясь, не спускал глаз с монумента. – Где это видано: царские смотрины без ПЕРВОГО царя Руси? Нет Ивана Грозного! Ему не прощен ничем не оправданный разгром Великого Новгорода. Итак, удар по извергу!
Пучежский беспомощно скривил губы. А историк выделил на середине монумента бронзовый лавровый венок:
– Увенчано Отечество, а не самодержец. Убедитесь! Художник нарушил традицию Медного всадника и всех цезарей Рима, – вскинул руку. – Удар второй!
Иван заметил, что Пучежский нервно уцепился за шелковый поясок и сгримасничал:
– И все?!
– Нет не все! – Разгоряченный Калугин обозначил скульптурную группу «Избрание на трон»: – Кто подносит Михаилу Романову атрибуты царской власти – скипетр, шапку Мономаха? Патриарх, как положено? Нет! Заметьте, народный герой Козьма Минин. Все от народа, а не от бога. Удар третий!
Пучежский ужался в плечах, а Калугин наседал:
– Четвертый удар! Микешин изъял из списка Николая Первого. На его место предложил своего друга Кобзаря. Александр Второй, разумеется, восстановил папашу, вычеркнул Шевченко, а заодно и Гоголя. Тогда сын партизана бросил вызов царю – наотрез отказался лепить фигуру Николая Палкина. И отстоял Гоголя. Нуте?
– Это же подвиг! – грохнул Иван, думая, что приятель исчерпал доводы, но ошибся.
– Пятый удар! – голос историка набрал силу. – Тогда была революционная ситуация. Микешин отсек царскую установку – «возвысить монархию». Смельчак поднял над всеми не императора, помазанника божьего, а Россиянку, олицетворяющую Родину.
– Это и есть, – ухмыльнулся Пучежский, – «засекреченная»?!
Нет, Русская держава не в ее руках. Смотрите сюда!..
Следуя за жестом историка, Иван увидел между статуями Петра I и Ивана III загадочную фигуру, которая ладонями поддерживала бронзовый символ Российского государства.
– Это не царь, а сибиряк! – продолжал краевед уверенно. – Представитель не династии самодержцев, а простого народа. Народ должен взять власть в свои руки! Шестой удар по трону!
Но это был удар и по тем, кто до сей минуты требовал сломать микешинское сооружение. Пучежский при слове «народ» дернулся, явно хотел возразить, но, видимо, вспомнил, что «классы» – не вечная категория, и беспомощно выкрикнул:
– Микешин додумался до призыва к революции? И это в середине девятнадцатого века! Кто его надоумил?!
– Шевченко, его друг, настроенный революционно, – четко напомнил Калугин. – И революционная ситуация!
– Ситуация?! – не сдавался политпросветчик. – Революционная ситуация сложилась только в двадцатом веке. И вообще Великий Октябрь – начало всех начал!
– Позвольте! А разгром Наполеона, восстание декабристов и мировая слава Льва Толстого – это что? Вне русской истории? Нуте?
– Да! – выпалил Пучежский, теряя самообладание. – Кутузов – царский вояка, а граф Толстой – помещик, наш классовый враг!
– Вы читали статью «Лев Толстой, как зеркало русской революции»?
– Что?! – вытянулся трибун, пяля глаза. – Землевладелец – зеркало революции? Кто такое сморозил?
– Не сморозил, товарищ политпросветчик, – вмешался белобородый Робэне, заведующий совпартшколой, – а первым вскрыл глубокие корни критического реализма. И сделал это, к вашему сведению, товарищ Ленин.
Провались в этот миг софийский купол, грохот меньше бы потряс Пучежского, чем это известие. Оратор оторопел: