Текст книги "Тайна дразнит разум"
Автор книги: Глеб Алёхин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 38 страниц)
Николай Николаевич не переносил похвалу в свой адрес и стремительно указал на белое угловое здание губкома:
– Сомса переводят. Обидно, голубчик, теряем хорошего руководителя и друга…
– Так его ж с повышением!
Честный, преданный партии Иван и мысли не допускал, что Зиновьев ленинцев заменяет своими ставленниками и что центральная пресса не поступает сюда именно по его указке.
Калугин не пристыдил Ивана за партийную близорукость: старый большевик никогда не подчеркивал умственного превосходства перед товарищами. К тому же дело не только в уме: один закончил учительскую семинарию, а другой – сельскую школу; один прошел «университет подполья», а другой пас помещичьих коней; первый возглавил трибунал, второй – буденновский эскадрон.
Предстоит деликатный разговор с Иваном: не задевая его самолюбия, надо помочь чекисту открыть глаза на новую оппозицию, но пока мало фактов. А главное, ситуация на берегах Волхова настолько пестра, запутанна, что один поспешный непродуманный шаг может надолго разлучить Калугина с друзьями, матерью и родным городом. Зиновьевцы мстительны!
Нарушая паузу, Воркун вынул карманные часы с темной крышкой:
– Извини, дружище, мне пора к телефону.
– Кланяйся Тамаре. Как чувствует себя?
– Цветет, – зарумянился Иван. – Занята пеленками-распашонками. И сама не своя до клюквы! Так что ныне сезон охоты откроешь без меня.
Его бас звучит уверенно. Чекист пока не сообразил, что новый секретарь губкома – ставленник Зиновьева, что соотношение сил не в пользу Воркуна и Калугина, что друзьям нынче будет не до охоты.
«Придется идти по следам не только Алхимика», – рассудил Николай Николаевич и, сделав шаг, замер…
КЛЮЧ ПРОНИКНОВЕНИЯ НОМЕР ТРИ
Удивило не то, что возле монумента появился Передольский (имея секретку, дома не усидишь), а то, что профессор глядел не на памятник, а по сторонам, словно искал свою ученицу. Любопытно, что скажет о ней? Все гипнотизеры – психологи, да и педагог он одаренный. Чем он объяснит ее работу не в музее, а на эстрадных подмостках?
Ученый походил на купца из пьесы Островского: волосы под горшок, окладистая борода и костюм в том же духе – синий картуз, летняя поддевка нараспашку и хромовые сапоги со скрипом. Но острый взгляд его заставит любого встречного не заметить ни запаха ваксы, ни цветной рубахи с витым шелковым пояском. Рослый, плечистый, он протянул широкую ладонь и, как всегда, спокойно проявил благозвучие баритона:
– Милейший Николай Николаевич, вы получили копию письма?
– Нет еще! Но я, голубчик, в курсе: сюда приходила ваша бывшая студентка. Портрет ее, кажется, на рекламном щите?
Густая бровь гипнотизера дрогнула. Его взгляд пробежался по широте крепостной площади. Он, бесспорно, ждал Берегиню:
– Еще в университете ее увлек драмкружок. Круг ее интересов обширен: музыка, стрельба, шахматы и даже бильярд. Ни в чем не уступает нашему брату. Хватается за все!
«Зашла в тупик», – подытожил Калугин, но, как всегда, не ограничился однозначным выводом.
– Друг мой, скажу в защиту. Сейчас многие женщины утверждают в себе мужскую стать, волевой голос, независимый характер и свободу поведения. Таково веление дня! – Он выставил ладонь. – Заметьте, ее захватила тайна Тысячелетия. Не так ли?
– Дорогой земляк, – кисло улыбнулся профессор, – вы, как и мой покойный отец, прирожденный адвокат: выискиваете прежде всего смягчающие обстоятельства…
Владимир Васильевич явно что-то недоговорил, давая понять, что Берегиню-то он знает:
– Вы, историк, говорите от имени эпохи…
Скрывая смущение, Николай Николаевич газетным свитком обозначил загадочный монумент:
– Так в чем же разгадка, дорогой профессор?
– Тайна, безусловно, в духе нашей русской традиции. – Ученый вынул из футляра пенсне с дрожащими стеклышками: – Вспомните хотя бы колонну перед Зимним: на ней ангел с крыльями, а голова Александра Первого. Или фронтоны Исаакия: горельефы мифологические, а лица исторические. Тогда, как вы знаете, были модны подобные экстравагантности. Не исключено, что и здесь, на пьедестале, кто-то с обликом первого революционера на Руси…
– Позвольте, разве есть портрет Вадима? Нуте?
– Рюрик без портрета, однако представлен, – уверенно парировал профессор и прищипнул к переносице пенсне с высоким стальным зажимом. – В моей коллекции имеется прелюбопытнейший документ: секретное предписание новгородскому воеводскому правлению о немедленном изъятии и уничтожении по «высочайшему повелению» сочинения статского советника Княжнина «Вадим, или Освобождение Новгорода». Каково? Невольно замуруешь статую!
– Голубчик, это рабочая гипотеза или вы действительно обнаружили скрытую Микешиным статую Вадима?
– Отвечу вашим любимым афоризмом: спешите медленно. Иначе придумаешь историю с покушением на Александра Второго в Новгороде. Это же профанация науки!
Передольский явно злился на Берегиню. Калугин с трудом сдержал свое любопытство:
– Друг мой, мне рассказали легенду о золотой модели сего памятника. Вы знаете, кто ее автор?
– Нет, но об этом меня вчера спросила ваша подзащитная…
«Вот те на! Нацелилась на пуд золота», – насторожился историк, понимая, что профессору не нравится поведение Берегини. Калугин ждал откровения, но его не последовало.
Бородач покосился на окна редакции местной газеты. Видимо, вспомнил о разгромной статье «Передольщина». Автор Пучежский окрестил Передольского «буржуазным ученым» за идеализацию Великого Новгорода и его памятников. Особенно критик обрушился на персонажей «Тысячелетия России»: Петр I – сифилитик, солдафон, деспот; Екатерина II – проститутка и т. п. Профессору запретили водить экскурсии по городу, несмотря на то, что слушатели устраивали ему овации.
– Это Пучежский требует очистить Кремль от «вредности»?
– Не один! И мы не одни! И очень кстати для нашей борьбы письмо «Н. Ф.».
– Пучежский зарится на мою коллекцию?
– Друг мой, пока вы лектор университета, пока вы издаете книги, ваша коллекция будет при вас.
В светлых глазах профессора сверкнуло золото Софии. В соборе церковный хор разучивал божественный концерт «Всякую прискорбны еси, душе моя». Певчие готовились к молебну.
Калугин с детства любил музыку Бортнянского.
– В чем секрет чистоты, задушевности, голубчик?
– Мне ближе рисунок, а не звук. И потом, признаюсь, сейчас меня занимает тема нашей последней беседы…
Николай Николаевич избегал позы наставника: никого не поучал, а в то же время охотно отвечал на вопросы, помогая советом любому, кто тянулся к нему.
Минуло много лет, прежде чем Передольский принес Калугину свой учебник «Антропология». Прочитав труд профессора, он честно заявил, что автор, как и большинство естествоиспытателей, многое теряет оттого, что не владеет передовой философией.
Калугинская логика открытия, ее ключи проникновения с контрольными числами, сразу же заинтриговала ученого.
Профессор сдернул с массивной решетки обрывок бечевы от копченой рыбы. Веревочку занесло сюда недавней завертью. Ученый потянул ее за концы, словно испытывая на прочность:
– Легко узреть раздвоение единого: вот левый край, вот правый; вот начало, вот конец – пара противоположностей. Словом, как видите, милейший, я уверенно вращаю ключ проникновения номер два. Зато ключ номер три выскальзывает из рук. Что нужно?
Профессор уловил суть калуги некого рассуждения и середину бечевки перехватил узлом:
– Это зачаток «мозга» – сводящая сторона противоположностей: начала и конца, приема и ответа, то есть пример ключа номер три. Но вы, батенька, не забегайте вперед! – Калугин шутливо погрозил пальцем. – Сначала в совершенстве овладейте ключом проникновения номер три. К примеру, ваша книга гласит: «Антропология – наука о человеке». Значит, надо четко выделить человека из царства животных. А вы этого не сделали – не повернули «ключ» трижды.
– Поверну!
Профессор впервые улыбнулся и снова окинул взглядом площадь: он явно высматривал Берегиню. Но о ней – ни слова. Видимо, что-то выжидает. Калугин не стал мешать…
Кремлевская арка с горельефами-бороздками и светотенями напомнила историку небесную радугу. И в сознании почему-то выплыла утиная приильменская глухомань.
Вот оно что! Возле проезда на крепостной стене черно-красная афиша приглашала горожан на воскресную выставку охотничьих собак. А следом за выставкой – открытие охотничьего сезона.
На Ильмене, как это ни странно, Калугин чаще охотился не за дичью, а за свежими идеями. Наедине с природой его пытливый ум смелее шел на поиск, за выводами и к обобщениям.
Ныне, возможно, охота принесет ему наибольшую удачу: он обоснует научное открытие с помощью диалектики, а тем самым получит право снова отослать свою статью в Москву.
НА ПУТИ К ДОМУ
Под аркой Кремля, где гудели шаги прохожих, Николая Николаевича задержала соседка по Троицкой слободе. На загорелом лице пожилой женщины прочертились морщины. Она с обидой в голосе горевала:
– Жильцов моих угоняют в Питер. Славные ребята, совестливые, сами комнату прибирали. Теперь не знаю, кого впустить. Может, опять присоветуете?
Калугин хорошо знал местных руководителей молодежи, Александра Мартынова и Николая Ларионова, особенно своего тезку. Тот, секретарь губкома комсомола, часто возвращался домой вместе с историком и жадно расспрашивал его про древний Новгород.
До сих пор казалось, что Зиновьев занимается перетасовкой партийных кадров старшего поколения, но, оказывается, Григорий Евсеевич готов прибрать к рукам и комсомольских вожаков.
– Голубушка, рекомендую литератора Фукса. Высланный, но не за уголовное дело: интеллигент, воспитан. У него жена и сын…
Уговаривая соседку, он думал о том, что Фукс не случайно скрывает содержание своего фельетона. Редактор «Ленправды» прочитал опасную рукопись и сразу же передал ее Зиновьеву. Тот, со слов чекиста, своей властью изъял ее и приказал немедленно выслать фельетониста из Ленинграда. И, видать, злослова люто припугнули: автор не назвал Воркуну даже заглавия своей сатиры.
Небесполезно Ларионову посетить от имени Фукса его ленинградскую квартиру, рассказать жене о чудесной комнате на берегу Волхова, помочь ей собрать вещи и – почем знать, – возможно, Берта сама заговорит о злополучном фельетоне мужа.
Напротив яхт-клуба пестрел рекламный щит. Калугин не мог не взглянуть на портрет Берегини Яснопольской. Художник украсил ее длинной косой.
«Вечерний соловей», – прочитал он и перевел взгляд на соседнюю афишу фильма «Женщина из тумана». Иногда случайность красноречивее известного факта. В самом деле, интересуется золотой моделью. Ради чего? И чем не угодила профессору? Получается, соловей-то в тумане…
Солнце давно перевалило за Волхов. Прибрежная дорога слегка пылит. Дома его ждет любимая окрошка, приготовленная матерью и учеником. Он ускорил шаг и в тот же миг уловил за спиной стук каблуков. Видимо, догоняет слободской паренек, страстный любитель голубей. Дядя Коля тоже любит птиц: им есть о чем поговорить.
Настиг не сосед, а горожанин, заведующий губархивом Иванов. Маленький, в очках, с большим зеленым портфелем в руке, он-то и семенил ножками. Давно покончено с белыми, а Пискун, прозванный так за ломкий голосишко, все еще рядился в костюм комиссара гражданской войны: галифе с хромовыми наколенниками, черная кожанка и фуражка из бордовой замши. Спрашивается, к чему Иванову, бывшему монаху, никогда не видевшему фронта, такое облачение? Тем более что он не таится своего прошлого и вовсю щеголяет церковными словесами.
Что ему надо? Видимо, речь поведет о жилплощади. Он и его мать живут в подвале. А чем поможешь? Новгородцы уплотнены до предела.
– Догнал, слава богу, догнал, – пропищал он через учащенное дыхание. Ровесник Калугина, Пискун в свои пятьдесят лет много курил и баловался вином: выдох источал запах пивного перегара. – Бог свидетель, денно и нощно размышлял: не приемлю ваш подход к диалектике…
В его партийной анкете значилось, что он, монах, тайком читал в келье Гегеля:
– Дозвольте возразить?!
То ли Иванов уважал старого революционера, то ли побаивался его, председателя Контрольной комиссии губкома, – во всяком случае, к ровеснику обращался на «вы».
Его резкий петушиный надрыв не располагал к спокойной беседе. Калугин решил слегка утихомирить провожатого:
– Сначала уточним. При вас падал обелиск, посвященный русским патриотам?
– При чем тут я?! – взвизгнул он, показывая на Торговую сторону. – Пучежский явился в горсовет. В одной руке декрет от двенадцатого апреля восемнадцатого года – о снятии памятников царям и слугам их, а в другой – список дворян, упомянутых на обелиске. И рече: «Дворяне – слуги царя?» Исполкомовцы ему: «Слуги». – «Тогда выполняйте указание». И обелиск в преисподнюю. Вас не было…
– Но вы-то, батенька, жили здесь! И отлично знали, что на памятнике имена не слуг царских, а новгородских ополченцев. Как вы, ценитель древностей, архивариус, допустили такое варварство?!
Пискун оцепенел. Его подслеповатые глаза, увеличенные толстыми линзами очков, готовы прослезиться:
– Каюсь! Пучежский обошел меня. Он не ко мне за справкой, а прямиком в горсовет, – Иванов резко опустил портфель. – Что упало, то пропало! Спасайте ковчег Россиюшки!
– Спасать будем вместе! Подготовьте исторические справки, – историк пояснил суть задания и приглушил голос: – Мы идем по Русской дороге. Ее путь прослеживается в любой области…
– И даже в философии?!
– Разумеется, голубчик! Наша философия наиболее действенная. Еще Герцен сказал: «Диалектика – алгебра революции».
– Тю, тю! – ухмыльнулся Пискун, щурясь. – Алгебра – это образ, а вы буквально диалектику подчиняете алгебре.
– Наоборот! Из диалектических законов вывожу математические истины. – Он стал подсчитывать подорожные столбы. – Вот предметы обозначаем числами, а все предметы появились за счет единства и борьбы противоположностей. Так или не так?
– Так! Все развивается за счет противоречия.
– Значит, арифметическая прогрессия обязана противоречию?
– А если налицо геометрическая?
Зная, что Пискун увлекается шахматами, Николай Николаевич перешел на язык этой игры:
– На доске два цвета, по четыре фланговых клетки, по восьми переходных, шестнадцать черных фигур, шестнадцать белых, всего тридцать две фигуры и шестьдесят четыре клетки на доске. Это какая прогрессия?
– Два, четыре, восемь, шестнадцать, тридцать два, шестьдесят четыре – конечно же геометрическая!
– А почему, батенька? Да потому, что я играю за белых и черных, и ты, противник, играешь за себя и пытаешься разгадать мои ходы. Значит, в основе игры не одно, а два ведущих противоречия.
– Это что же?! – изумился Пискун. – Развитие одного противоречия определяет ход арифметической прогрессии, а два противоречия ход геометрической?
– Совершенно верно! – просветлел Калугин. – Все прогрессии, ритмы, математические действия, формулы в конечном счете вытекают из развития одного узла и системы противоречий.
– Боже мой! – ужаснулся бывший монах. – А ведь наш комвузовец приписывает вам обратное, что вы не выводите числовую науку из диалектических законов, а вульгарными гвоздями пришпандориваете числа к диалектическим законам; что вы приспешник Прудона и Дюринга, что ваша диалектика кухонная! (Он осмотрелся по сторонам.) Пучежский готовит вам разгром. И меня подбивает…
Иванов открыто дружил с Пучежским. Николаю Николаевичу было неприятно, что Пискун «продавал» приятеля, и сменил тему. Увидев на берегу реки одинокую кирпичную башню, охраняемую музеем, он подумал о предстоящем посещении Молочникова.
– Александр Павлович, вы были в музее Льва Толстого?
По тому, как сжался архивариус, надо было ожидать, что сейчас последует необычный вопрос о создателе литературного музея в Новгороде. Пискун пропустил мимо себя статную женщину с бадейкой, залюбовался ее обнаженными ногами и провокаторски зашептал:
– Крайности сходятся, глаголет Гегель. Молочников начал с того, что предал иудейскую веру, переметнулся к христианам, заделался толстовцем и упростился: взял из деревни бабу с увесистыми кулаками, и она вовсю покрикивает на блаженного муженька…
Рассказчик снова задержался взглядом на голых ногах слобожанки и тихо продолжал, посасывая папиросу:
– Толстовец – оригинал: на нем чесучовая пара, черная шляпа и галоши и зонтик в любую погоду. В таком облачении он ездил в Ясную Поляну. Брал там крамольную литературу и распространял ее. За что и угодил за решетку…
Видимо, Иванов почувствовал, что его шовинистический душок раздражает старого революционера, и осведомительский тон сменил на адвокатский:
– Владимир Айфалович – новгородский слесарь. У него своя мастерская. Чинит хлебодарам орудия труда. В шестнадцатом продал заводик Новгородской губернской кассе молочного кредита за сто шестьдесят тысяч. Бывшего хозяина, опытного мастера, назначили управляющим теперь уж казенного предприятия и обеспечили твердым окладом…
Архивариус приподнял толстый портфель:
– А где тысячи? Пропил? Спрятал? – показал кукиш. – На дворике поставил каменный павильон и открыл в нем музей Толстого. Из частных музеев – первый в России. Знамение Новгорода!
Загадочно улыбаясь, он вдруг заговорил тоном обвинителя:
– Летом двадцать второго года завод подвергли ревизии. Обнаружили незаконную продажу локомобиля, большого молота и недостачу в сумме тридцати шести тысяч. Толстовец вскипел: «Какая растрата? Я хозяин, что хочу, то и делаю!» Главный ревизор мигом в актохранилище, затребовал нужный архив, открыл папку и ахнул: все документы подшиты, а единственный акт купли-продажи завода исчез…
Пытаясь отождествить Молочникова с Алхимиком, историк спросил:
– Суд был?
– Был. Но по другому иску: нэпман Молочников зашился с налогами. Непомерны! Но у него даже имущество не описали.
– Почему?
– Гусев, бывший секретарь Толстого, произнес на суде Демосфенову речь: Молочников-де против царизма, год отсидел в крепости; среди поклонников Толстого олицетворял рабочий люд; получил от писателя сорок два письма; недаром Софья Андреевна отдала ему личные вещи мужа; недаром академик Браз изобразил основателя толстовского музея просветителем. – Иванов поставил портфель на камень, торчавший из крапивника, и, скрестив руки на груди, заверил: – За точность ручаюсь: за каждым словом документ…
Архивариус предложил сгонять партию. Калугин отказался: тот лучше играет в шахматы, а главное – историк дорожил временем, и к тому же Иванов готовил биографическую справку о Зиновьеве и не раз подкидывал за шахматной доской скользкие вопросики – допытывался, как Николай Николаевич его оценивает. Такое впечатление, что бывший монах шпионит. Подозрение было продиктовано тем, что Калугин открыто осуждал Зиновьева за его вульгарную оценку исторических памятников России. Пискун от рождения глуховат, недавно ездил в Ленинград за слуховым аппаратом и конечно же мог видеться с Зиновьевым.
– Товарищ Калугин, вы знаете, я давно дружу с Пучежским, но душой и умом за ковчег России. Мой тезка, выпускник Ленинградского комвуза, слушал лекции Зиновьева и круто проводит его линию. Он даст вам бой по двум пунктам: снесет микешинский памятник – раз! – Пискун конспиративно огляделся. – И припишет вам ревизионизм – два! Я тоже считаю ваше желание подковать диалектику числом мистикой! Так что в одном деле я вам помощник, а в другом – лютый враг. Ась?
«Вьюн», – подумал Калугин, а вслух поблагодарил бывшего монаха за откровенность. Первый наскок с «троицей» ему не удался. Теперь жди второго…
Калитку в родной дворик открыл ученик, которому он обрадовался и которого решил взять с собой на экскурсию в литературный музей Молочникова.
МУЗЕЙ ТОЛСТОГО
Шагая рядом с Калугиным, я мучительно ждал оценку моему описанию смерча, но учитель говорил о «Войне и мире»:
– Учти, дружок, недопонимание философской идеи ведет к искажению поведения персонажей. Лев Николаевич недооценивал обратного влияния личности на массы и события. Отсюда – образы Кутузова и Наполеона излишне скованны, пассивны, хотя роман, разумеется, эпохальный, философский.
– Философский?! – удивился я.
– Да! В романе философская идея определяет выбор материала, сюжета, героев и даже язык и стиль произведения.
– А какой философской идеей сшит роман «Война и мир»?
– Идеей свободы и необходимости.
– Ой, сложновато!..
– Верно, душа моя, философский роман, как горный пик, доступен лишь тому, кто упорно годами готовится к восхождению. Наскоком не создашь ни «Фауста», ни «Братьев Карамазовых»…
Так, беседуя, мы пересекли городскую площадь, лишенную памятного обелиска «Народным ополченцам», и вышли на Чудинскую улицу к музею Толстого.
Угловой дом в железной ограде. На ней плакаты: «Все люди равны!», «Перекуем мечи на орала!» Рядом с калиткой щиток: «Принимаем заказы на плуги, печные дверцы и штампы». А над воротами черно-зеленая вывеска: «МОЛОЧНИКОВ С СЫНОМ».
Парадное открыл сам хозяин: умный взгляд, вислый нос и темный комбинезон, из нагрудного кармашка которого торчат очки и карандаш. Молочников узнал местного историка:
– А-а, наш краевед! Очень рад! – тряхнул он черными волосами с прядкой ослепительной седины. – За мной, пожалуйста…
Меня охватило легкое волнение.
Экскурсия началась со двора. Между домом и мастерской белел кирпичный флигель с колоннадой и фронтоном, а перед входом в круговой оградке высился бронзовый бюст великого писателя.
– Работа скульптора Гинцбурга, – важно объявил хозяин.
(Дорогой читатель, горька судьба портретного изваяния: фашисты, захватив Новгород, расстреляли гения. Изрешеченный пулями бюст хранит местная художественная галерея.)
Молочников открыл помещение экспозиции и любовно тронул просторную, белого полотна блузу с накладными карманами и отложным воротом:
– Шитье Софьи Андреевны. В этой самой толстовке Лев Николаевич создавал «Войну и мир». Однажды автор, надев блузу наизнанку, не на шутку расстроился: был очень суеверен…
От рокового совпадения у меня запылали уши: в воротах я всегда стою в красном платочке – поначалу сдерживал им свои упрямые кудри, а затем косыночка стала моим талисманом.
Вечернее солнце подрумянило застекленную витрину с письмами. Владимир Айфалович выбрал верхний автограф Толстого:
– Лев Николаевич, задумав роман о Петре Первом, тщательно изучал Великий Новгород. Вместе с сыном он отдыхал неподалеку от Окуловки, в имении своей тещи, а надзорщики, потеряв из виду «опасного яснополянца», рыскали по всем весям России…
Он сослался на валдайский документ, который я видел в нашем Музее революции. Полицейские скрупулезно описали внешность «государственного преступника».
– Автор «Воскресения», – продолжал экскурсовод, – самоотверженно отстаивал свободу. Вот вырезка из газеты «Русь», двадцать второе мая девятьсот восьмого года: мой владыка протестует против приговора вашему слуге!
Надев очки, Владимир Айфалович склонил голову:
«Опять и опять совершается это удивительное дело: мучают и разоряют людей, распространявших мои книги, и оставляют в покое главного преступника…»
Кончив читать, толстовец мозолистой ладонью накрыл впалую грудь, как знак чистосердечности:
– Лев Николаевич просил меня писать ему из острога об арестантах и тюремных нравах. Вот подтверждение. Читайте!..
Я обозрел развернутый лист с толстовским почерком: писатель благодарил Молочникова за живые, проницательные рассказы об уголовниках. Мне тоже захотелось в тюрьму, чтобы оттуда знакомить нашего пролетарского писателя Горького с блатным миром. Калугин, словно высветив мои грезы, шепнул мне на ухо:
– Год среди мазуриков научит многому. Не так ли?
Только через неделю, когда учитель посвятил меня в тайну золотой модели, я оценил смысл калугинской реплики. Теперь Николай Николаевич не сомневался, что архивный акт Молочникова исчез не без участия самого Молочникова. Однако заподозрить его в спекуляции золотом историк не посмел. Он искренне благодарил хозяина за интересную экскурсию:
– Я высоко чту коллекционеров! Вы сохраняете для народа и государства исторические ценности, документы, реликвии…
А на улице, когда мы остались вдвоем, учитель дополнил:
– Учти, друг мой, истинный коллекционер может один экспонат обменять на другой, но он не продаст его, не спекульнет, не наживется. Голодать станет, но музей не разорит. Таков и Передольский. Я преклоняюсь перед этими энтузиастами-бессребрениками!
Он задумался, а я повел разговор о последствиях бури, надеясь, что учитель вспомнит мое неотразимо художественное сочинение. Так оно и вышло:
– Душа моя, – он оглянулся на музей Толстого, – учти, пишущий красиво недолговечен, как фейерверк. А стиль, освобожденный от красот, подчас тяжеловат, но он, по мерке Чернышевского, диалектик души. Гонись за образами не ради образности, а вникай в человека, пойми его противоборство с самим собой и со средой: ведь сила, движущая нашими переживаниями, – противоречие. Однако анализ души – венец учебы. Мы начнем с простого…
– Постижения пейзажа?
– Верно, голубчик, но и природа – это не только внешняя красота, гармония, настроение, но и буря, смерч, бедствие. Более того: любая былинка – энциклопедия развития. – Указал на Летний сад. – Деревья исторические, ибо посажены руками пленных французов. Вникай! Открывай то, что не видно! Ключи проникновения тебе известны. Глубокая мысль лишь обогатит образ…
Выходя из крепости, учитель замедлил шаг:
– Первая тема – река. Не возражаешь?
Я готов кричать «гип-гип-ура!». Недавно я изучал теорию литературы и новгородские былины, а сейчас, подумать только, с помощью калугинских инструментов познания буду членить Волхов на внешние и внутренние потоки, заглядывать в глубь истории великого пути «из варяг в греки». А главное, все находки, все примечательное метить числовыми буйками. Учитель давно сказал: «Восходить по лестнице противоречия – значит, вести счет показателям любого развития. Даже гармония обязана борьбе противоположностей».
Окинув взглядом вечерний Волхов, где двугорбый мост любовался своим отражением в речной глади, я, словно язычник, взмолился перед величественной картиной природы: «Скорей бы!»
ПЕЙЗАЖ ПО-КАЛУГИНСКИ
Скорее не получилось. Николай Николаевич по-прежнему пропадал на кирпичном заводе. И вдруг подвернулся случай…
От имени Детской комиссии Калугин попросил меня собрать из ребят Дома юношества футбольные команды и провести соревнование на городском газоне у Летнего сада. «А я, – добавил он, – обеспечу духовой оркестр».
Задание, конечно, обдумано: ребята живут со мной в Антонове. Они боготворят соседа – вратаря сборной Новгорода. К тому же я «пересказывал» им фильмы, которые никогда не видел.
Желающих играть на центральном стадионе, да еще под музыку, больше нормы: запасные игроки пригодились для другой цели. И вот в канун матча приглашаю Николая Николаевича. Он явно смущен. «Постараюсь, друг мой, у нас субботник: прибираем территорию завода». – «А мы поможем», – заверил я.
И помогли. И матч провели. И занятия наши возобновились.
Мы стоим возле Кремля на высоком яру. По Волхову, освещенному ярким закатом, медленно скользит одинокая яхта под бело-розовым парусом. Учитель ореховой палочкой с резьбой прочертил на земле аршинную стрелку:
– Что за фигура? Ответь.
– Линия. Линия развития. Первый ключ проникновения.
– Верно. В чем суть его?
– Линия таит в себе все ступени развития противоречия: линия одна, она же двоится – начало и конец; она же троится – зачин, середина, конец; она же четверится…
– Так, так! – одобрил он, переводя палочку на реку. – Вот напротив пристань. (Его указка выбрала высокую баржу с застекленной надстройкой.) Это единство прибытия и отбытия приглашает нас пуститься в занимательное путешествие. Ты как?
– С радостью!
– За штурвал! И веди по курсу первой фигуры…
Я уверенно раздвоил Волхов на противоположные берега, указал середину, где проходил фарватер, и все же сел на мель: одно дело – логистика и другое – живопись словом, да еще мудрая.
На помощь пришел «капитан». Его голос бодрый и добрый:
– Дружок, перед нами единый сплошной поток. И в то же время в нем уживаются плавность и пороги, и излучины и стремнины, прозрачность и муть, старь и новь: Волхов из древнего озера течет в грядущее – ильменские воды завтра начнут питать первую стройку коммунизма…
– Волховскую гидростанцию?
– Но учти, дружок, только ограниченные люди довольствуются контрастами. Красочные полюса – сфера поэзии, а не философской прозы. Укажи-ка ведущую сторону.
– В могучем потоке одной реки?
– А что? Волхов – старый волшебник классического противоборства течений. Вспомни-ка Новгородскую летопись…
– О капризах Волхова?
– Старик нижним течением всегда устремлен на север, в Ладогу, а верхним иногда гонит воды обратно в Ильмень. И все же в этой схватке всегда побеждает нижнее, ведущее течение…
– Как в нашей торговле?
– Умница! – Он осмотрел притихший базар Торговой стороны. – Напором товаров нэпманы пытаются повернуть вспять жизнь и затопить все частной собственностью, но в этой битве победа за глубинным, ведущим течением социализма.
Учитель продиктовал мне домашнее задание и неожиданно спросил:
– Тебе известна на толкучке торговка по кличке Жаба?
– А что?
– Профессор Передольский купил у нее старинную книгу с голубой печатью новгородской духовной семинарии. Нуте?
Здание бывшей духовной семинарии занимал наш педтехникум, где мой отец, агроном, преподавал сельское хозяйство и где мы жили: мама, папа и я. Из окна моей комнаты виднелась белая двухэтажная постройка с большой проездной аркой в поле. На втором этаже находилась фундаментальная библиотека XVIII века.
– Еще вчера я видел на двери книгохранилища целехонькие замки и красные сургучные печати…
– В том-то и уловка, что крадут, не тревожа замков и печатей. При этом рамы второго этажа заделаны по-зимнему, а форточка невелика. Спрашивается, кто и как проникает в помещение?
– Рядом с библиотекой – детский распределитель, а поодаль, за монастырским садом, Дом юношества. Там и тут полно моих друзей. Мы всё разведаем.
– И знай: на книгах могут быть не только штампы семинарии, но и автографы замечательных людей восемнадцатого века. Ведь библиотека собрана культурнейшим библиофилом Амвросием Юшкевичем и видным просветителем, поэтом Феофаном Прокоповичем.
Меня словно катапультой подбросило. Я победно вскинул руку:
– Так вот кто похоронен в Софийском соборе и представлен на памятнике России!
– Не задирай нос: на одних подсказках далеко не уедешь! Нет, мальчик мой, Феофан Прокопович не подрывал трона Петра Первого, наоборот, поддерживал умного царя и его новшества. – Калугин достал карманные часы с волосяной цепочкой. – Проводи хотя бы недалеко, пожалуйста…
Он, видать, вспомнил что-то грустное: шел молчаливо-мрачный. И вообще последние дни учитель часто думает с печалью в глазах. Что с ним? Как помочь?