Текст книги "Нас ждет Севастополь"
Автор книги: Георгий Соколов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 50 страниц)
Галя с недоумением посмотрела на незнакомый почерк, но, развернув письмо и глянув на подпись, весело рассмеялась:
– Вот легок на помине. Знаешь, Роза, кто пишет? Лейтенант Крошка.
Роза смутилась и покраснела. А вдруг Крошка сообщает, как она перепутала адреса.
Галя положила ребенка на диван, нетерпеливо открыла письмо, стала читать, но, не прочтя и половины, вдруг пошатнулась и, бледнея, сдавленно воскликнула:
– Мама! Коля… убит!
Письмо выпало из ее рук.
Роза отшатнулась от нее и схватилась за спинку стула.
Мария Васильевна стояла словно оглушенная, не двигаясь и широко открыв глаза, затем в ее глазах выразились испуг и отчаяние, и она, всплеснув руками, тяжело опустилась на стул.
– О господи, – прошептала она бескровными губами.
Обхватив голову руками, Галя упала на диван и так замерла, только плечи ее чуть вздрагивали. Перед ее взором все вдруг померкло, будто она падала в пропасть, бездонную и темную, как ночь.
Заплакал ребенок, но молодая мать не слышала его, даже не повернула головы. Не отозвалась на его крик и Мария Васильевна, продолжавшая что-то шептать. Голова ее тряслась мелкой дрожью.
Тогда Роза, обведя обеих испуганными глазами, подбежала к дивану и, взяв плачущего малыша, прижала к своей груди.
Майское солнце буйно врывается в окна, ласкает своими лучами стулья, стол, скользит по детской кроватке, заглядывает в зеркало – и зеркало вспыхивает.
Под окнами в зеленых ветвях скворцы насвистывают радостные песни. В комнату доносится тонкий аромат цветущих роз. Вся природа приветствует торжествующую весну.
А на сердце Гали непроглядная, тоскливая осень.
Сидя у детской кроватки, она мрачно думала о будущем. Оно казалось ей жизнью без любви и радости, жизнью по обязанности. Никого и никогда она не сможет полюбить так, как Николая, никто не даст ей такой полноты счастья.
Почему так несправедлива к ней судьба? Ей двадцать четыре года, а что хорошего видела она в жизни? Детские годы были омрачены смертью родителей. Жила у ворчливой тети, которая частенько поколачивала племянницу. После окончания седьмого класса тетя устроила ее на курсы чертежниц.
Светлыми в ее жизни были дни, когда она полюбила Николая. Но коротка была их совместная жизнь. Началась война… И вот…
Первые дни Галя не верила письму лейтенанта Крошки, в котором он описывал, как Николай, окруженный во время боя группой вражеских солдат, взорвал себя и врагов противотанковой гранатой.
Она ходила потрясенная, но где-то в глубине сердца, всему вопреки, теплилась вера, надежда: а может быть, все-таки жив? Но вчера пришло письмо от сержанта Гриднева, в котором сообщалось то же самое, что и в письме Крошки.
И теперь Галя поверила. Она молча сидела у детской кроватки целыми днями, смотрела на маленького Коленьку и беззвучно плакала.
Мария Васильевна в тот же день, как получила роковое известие, слегла в постель и лежала тихая, отрешенная от мирской суеты. Она ни к кому не обращалась и не отвечала ни на чьи вопросы. Когда она закрывала глаза, ей казалось, что перед ней стоит Николай, и она протягивала к нему руки и ласково шептала: «Коленька, сыночек мой». Чтобы видеть его всегда перед собой, Мария Васильевна часто лежала с закрытыми глазами.
Все эти дни в доме стояла тягостная тишина, нарушаемая лишь плачем ребенка да щебетанием птиц под окнами.
Под вечер пришел Тимофей Сергеевич. Сутулясь, он прошел в свою комнату. У него было свое горе. Его единственный сын-летчик погиб во время воздушного боя над Краснодаром. Но он не сказал об этом никому, а запрятал свое горе поглубже в сердце, и ни Галя, ни Мария Васильевна в эти дни, когда он утешал и подбадривал их, не догадывались ни о чем.
Сняв пиджак, Тимофей Сергеевич вошел в спальню, наклонился над детской кроваткой и кивнул Гале:
– Спит, постреленок.
Галя промолчала. Словно продолжая ранее начатый разговор, Тимофей Сергеевич проговорил:
– Не вешай нос, Галя. Что поделаешь?.. Война… многих людей она унесла. Ты еще молодая, зарубцуются раны в сердце…
«Эх, не те слова говорю, не те», – вдруг с досадой подумал он, доставая кисет с табаком и пряча его обратно.
По щекам Гали покатились слезы. Тимофей Сергеевич растерянно кашлянул и погладил ее по голове.
– Плачь, пожалуй, плачь, пусть горе слезой изойдет, – со вздохом произнес он. – Хуже, когда человек закаменеет… Эх, Галочка… Разве одного Николая война сгубила? Он погиб за правое дело. Ты должна это понимать. – И вдруг махнул рукой и ругнулся: – Э, леший меня забери! Ты извини меня, это я себя ругаю – до старости дожил, а утешать не научился. Слова какие-то не те на язык лезут.
Галя утерла платком слезу и с грустью проговорила:
– И не надо слов. Какие бы хорошие ни говорились, но его не вернешь. Вот сержант Гриднев пишет мне бодрые слова, а я читаю, и сердце еще больше разрывается от горя.
Она протянула ему смятое письмо. Тимофей Сергеевич достал из кармана очки и начал читать. Прочтя, он немного помолчал, потом спросил:
– Скажи, Галя, ты гордишься подвигом Николая?
– Да, конечно, – ответила она и дрогнувшим голосом, в котором звучало отчаяние, воскликнула: – Но не надо меня утешать!..
В кроватке завозился ребенок, и Галя склонилась над ним. Тимофей Сергеевич вышел из спальни. Пройдя к Марии Васильевне, он сел на стул около кровати и заговорил:
– Не спишь, Маша? Как самочувствие? Негоже все время лежать в постели, надо силенок набираться. Что я Савелию скажу, если не сохраню тебя? Он последние волосы на моей голове выдерет. Ты уж пожалей меня.
Мария Васильевна открыла глаза, посмотрела на него и надломленным голосом тихо сказала:
– Никак не приду в себя… Словно обухом ударили… Одна осталась, как перст… Вот старость-то какая наша… Кому я теперь нужна?
Тимофей Сергеевич несогласно покрутил головой.
– А Савелий? Чего забываешь о нем?
– И его, наверное, замучили фашисты. Он же сам знаешь какой.
Он развел руками в знак удивления:
– Рано хоронишь старика. Я был сегодня в партизанском штабе, и мне сообщили, что он жив и здоров, шлет привет.
Ее глаза потеплели, а где-то в их глубине появилось даже любопытство.
– Что же ты сразу не сказал? – укорила она его.
– Как это – сразу, – хитро прищурился Тимофей Сергеевич. – Сразу, только с предисловием.
– Что же он там делает?
– А это секрет, об этом не говорят.
У Марии Васильевны вырвался вздох:
– И как он там один?
– В партизанском штабе мне сказали, что если у тебя в чем будет нужда, обращайтесь к ним, помогут.
– Ничего мне не надо, – равнодушно произнесла она.
Однако известие о муже заметно взбодрило Марию Васильевну. Она даже приподнялась на локте, заговорила:
– Что за люди фашисты? Посмотреть бы на одного, – ее лицо исказилось, словно от боли. – Какие матери произвели их на свет? Господи, как земля терпит таких зверей!
Она сжала в кулак худую, сморщенную руку, около тонких бескровных губ резко обозначились складки.
– За святое дело погиб Коленька…
При этих словах ее седенькая голова вдруг затряслась, а глаза затуманились. Мария Васильевна откинулась на подушку и уже слабым голосом проговорила:
– Ох, чувствовало мое сердце беду… Сны нехорошие снились…
Тимофей Сергеевич вздохнул и глухо сказал:
– Такова война… Много жен и матерей плачут…
Он полез в карман за кисетом.
– С твоего разрешения закурю, – сказал он, скручивая цигарку.
– Кури, – безразличным тоном ответила она.
Из спальни торопливо вышла Галя с испуганным выражением на лице.
– Мама, – в ее голосе чувствовалась растерянность. – Ой, мама, что же теперь делать?
Но, глянув на Тимофея Сергеевича, она смущенно умолкла.
– Что случилось, доченька? – встревожилась Мария Васильевна.
Галя опять взглянула на Тимофея Сергеевича. Он понял, что в его присутствии она не решается заговорить. Встав, он сказал:
– Пойду-ка я к себе, надо подготовиться к лекции.
Когда он ушел в свою комнату, Галя с дрожью в голосе проговорила:
– Мама, у меня пропало молоко. Чем я буду кормить Коленьку? Он плачет.
Тревога молодой матери передалась Марин Васильевне. Она торопливо поднялась с кровати и стала одеваться.
– Надо сходить за молоком, – сказала она. – А ты беги к врачу. Молоко исчезло от переживания. Ох, господи, все напасти на нас…
Войдя в свою комнату, Тимофей Сергеевич сел за стол и обхватил руками седую разгоряченную голову.
«Война, война, – размышлял он, чувствуя, как сердце сжимают невидимые обручи. – Сколько горя ты приносишь. Утешаю Галю, а сам рыдать готов. Она молодая, у молодых быстрее раны зарубцовываются. Она еще сможет полюбить, найти утешение. А я? Кто вернет мне сына? В нем вся моя жизнь была. И вот нет его… Я сам старый вояка, понимаю, что за Родину, за счастье людей отдают жизнь наши сыновья. Умом понимаю, но сердцу-то не прикажешь, оно скорбит, скорбит…»
Плечи старика вздрагивали, и во всей фигуре было столько безысходного горя, что, если бы кто увидел его сейчас, решил бы: «Конченый человек, немного протянет».
Но через полчаса он поднялся, расправил плечи, надел фуражку и вышел из комнаты.
– Побежал в госпиталь, – объяснил он Марии Васильевне, хлопочущей на кухне. – Лекцию о международном положении читать буду.
3
Утро выдалось изумительное. Весеннее солнце, мягкое и нежаркое, заливало ярким блеском заштилевшее море, далекую золотистую черту горизонта. Маркотхский перевал на противоположном берегу Цемесской бухты. На синей морской глади не виднелось ни одной морщинки. С бирюзового неба исчезли все тучки, словно боялись нарушить покой задремавшего под теплыми лучами моря.
Воздух был свежий, напоенный неповторимым острым морским ароматом.
Невдалеке от берега резвились дельфины. Они кувыркались, прыгали над водой, гонялись друг за другом, как проказники мальчишки. А еще ближе к берегу грациозно выпрыгивала из воды кефаль, блестя серебристыми боками.
– Ой, как хорошо! – не удержалась от радостного восклицания Таня.
Она сидела на большом камне, опустив босые ноги на песок Ленивые, словно обессиленные волны прибоя нехотя ползли по песку и с тихим плеском ласково щекотали ноги. И девушке казалось, что море живое и просит прощения, что всю зиму буйствовало и доставляло людям хлопоты и огорчения.
У Тани было отличное настроение. Вот уже вторые сутки на Малой земле царила тишина. Десантники устояли, не отдав гитлеровцам ни одного метра земли. Обескровленные дивизии противника прекратили наступление. Особенно тихо стало здесь, на берегу, под высокими скалами, где находился госпиталь. За эти ночи эвакуировали почти всех раненых. В палатках остались лишь легкораненые, не захотевшие покидать Малую землю. В их числе была и Таня. Рана оказалась не опасной, не грозила потерей руки. Хирург, делавший ей операцию, заявил, что через три недели будет совсем здорова. Таня хотела эвакуироваться, но ни в первую, ни во вторую ночь ее не отправили. Много было тяжелораненых, их грузили на корабли в первую очередь. А на третью ночь она сама передумала уезжать с Малой земли.
Таня, пожалуй, не смогла бы объяснить, почему она приняла такое решение. В первую ночь, когда ей сделали операцию, она думала о том, что будет лечиться в Геленджике, где царит тишина, не слышно выстрелов, каждый день к ней будет приходить Виктор. Но на вторую ночь, когда она увидела густо рвущиеся на берегу снаряды, переполненный ранеными мотобот, пошедший на дно от прямого попадания, взлетевший от вражеской торпеды корабль на рейде, в ее сердце вселился страх. Ей стало казаться, что при погрузке на мотобот она будет вторично ранена, а может быть, и убита, что корабль, на котором будет находиться, потопят вражеские катера. Таня даже облегченно вздохнула, когда ей сказали, что в эту ночь ее не возьмут. А утром на берегу появился Вася Рубашкин. Его послал майор узнать, эвакуировалась ли Таня или осталась в береговом госпитале. Увидев девушку, Вася искренне обрадовался и так расчувствовался, что стал читать свои стихи о любви. После его ухода Таня повеселела и подумала: «С какой стати я должна покидать Малую землю, когда самое трудное осталось позади? Никуда я не поеду!» Ей стало жалко, что не придется увидеться с Виктором, но она утешилась тем, что их встреча обязательно состоится, когда будет взят Новороссийск. В тот же день она написала ему письмо, а ночью попросила старшину одного мотобота передать его.
На следующее утро Рубашкин пришел опять. Он передал Тане письмо от майора и подарок – три плитки шоколада, бутылку сладкого вина и две банки с американской консервированной колбасой. В письме майор поздравил ее с награждением орденом Отечественной войны, просил после выздоровления вернуться в батальон. Весть о награждении обрадовала Таню, и она пригласила Васю распить в честь этого присланную майором бутылку вина. Выпив почти всю бутылку и охмелев, Рубашкин признался, что любит ее. Таня только улыбнулась, выслушав его признание. А когда далеко на горизонте показался катер, она, указав на него рукой, сказала: «Возможно, что на командирском мостике того корабля стоит Виктор Новосельцев. Он мой жених. Его я люблю». Вася широко раскрыл глаза. «А майор? Он ведь вам жизнь спас», – вырвалось у него. Таню это рассердило. «Ну и что? За это я должна полюбить майора и разлюбить своего жениха?» Рубашкин нахмурился, вздохнул и ничего не ответил. Через минуту он распрощался и ушел, сутуля плечи. Тане стало жаль его. Такой хороший парень, и зачем только он влюбился в нее…
Сегодня утром во время перевязки хирург сказал, что рана заживает хорошо и можно надеяться на скорую выписку из госпиталя. Обрадованная этим, Таня выбежала на берег и уселась на камне. От радости она запела бы песню, если бы поблизости не было людей. Но на берегу сидели десятки таких, как она, легкораненых и любовались весенним утром на море.
Когда она воскликнула: «Ой, как хорошо!», к ней подошел, опираясь на костыль, длинный и тощий боец. Его широкоскулое лицо заросло рыжеватой с проседью щетиной, из-под белесых бровей смотрели добродушные голубые глаза.
– Верно говоришь, хорошо, – подтвердил он, покачивая головой, словно удивляясь.
Он сел на соседний камень, вытянув негнущуюся правую руку, и, глядя на Таню, произнес:
– Не верится, что вижу такую благодать. Словно в кино сижу. – И, протянув руку в сторону моря, добавил: – Впервые вижу его. Раньше только в кино видел да в книгах читал. И, понимаешь, не верил.
– Моря не видели? – удивилась Таня. – А как же сюда попали?
– Попал, как кур в ощип, – улыбнулся тот добродушно. – Жил я от моря далеко, в Калужской области, работал в колхозе. На войне оказался в пехоте. Когда ранили, повезли меня на Кавказ. По излечении оказался в запасном полку, а из него зачислили в бригаду полковника Потапова. Высаживали нас ночью, и я не разобрал, какое оно, море. Два с лишним месяца просидел в балке, где держала оборону наша рота. Из балки моря не видать было. Увидел, когда ранили. Смотрю – и не верится. Как тот мужик, который увидел в зоопарке жирафу и заявил, что таких животных не бывает.
Таня слегка улыбнулась.
– Сижу, смотрю на него и радуюсь, как ребенок, – признался боец. – И сказки про морские чудовища вспоминаю. На земле-то все ясно, все изведано, а что в нем, в море? Сплошная тайна. Там на дне своя жизнь, а какая – неизвестно. Может, там чудеса из чудес, скрытые от нас. Вдруг оттуда поднимется морское чудо-юдо, и мы все разинем рты…
«Какой наивный дядька», – подумала Таня, украдкой бросая на него любопытные взгляды.
– Никаких чудовищ в Черном море нет, – сказала она, чуть посмеиваясь. – Оно хорошо изучено нашими учеными. Знают они, что на его дне находится. У нас, в Севастополе, было специальное научное учреждение, которое занималось изучением моря.
– Ишь ты, оказывается, добрались и до морского дна, – поразился боец, делая круглые глаза. – Вот бы поговорить с таким ученым.
Тане вспомнился Глушецкий, и она сказала:
– А на Малой земле есть человек, который может рассказать много интересного о море. Сейчас он в бригаде полковника Громова командует разведкой, а до войны работал в Севастопольской биологической станции. Его фамилия Глушецкий.
– Глушецкий? – воскликнул боец. – Так я же знал его! – И со вздохом тихо добавил: – Только не поговоришь с ним. Погиб на днях.
– Как погиб?! Этого не может быть!
Голос у Тани дрогнул.
– На войне все может быть, – ответил боец. – Геройскую смерть он принял. Невдалеке от нашей обороны было это. Его окружили немцы, чтобы в плен забрать, а он противотанковую гранату себе под ноги бросил. Рвануло – дай боже!
Он умолк, увидев на щеках девушки слезы, и смущенно зачесал щетину на бороде. Девушка-то, видать, очень загоревала, узнав о смерти Глушецкого. Может быть, он ее родственник или близкий человек.
– А я и не знал, что он из ученых, – с сочувствием произнес боец минуту спустя. – И зачем таких людей на войну отправляют? Они нам надобны для другого дела. А то что же получается?
Таня молчала, прижав правую руку к груди, а слезы продолжали катиться по щекам.
Боец поднялся и с виноватым видом отошел от нее, сожалея, что испортил девушке настроение.
Из палаты по ступенькам в скале спустился на берег хирург госпиталя Кузьмичев, пожилой человек с седыми висками. Вид у него был утомленный. Из-под расстегнутого ворота новой летней гимнастерки виднелась тельняшка. Ее подарили ему моряки, и он гордился подарком.
Присев на последнюю ступеньку, Кузьмичев устало зевнул и из-под полуприкрытых век лениво окинул берег. Его взгляд остановился на Тане, сидящей на камне и плачущей. Он вспомнил, что час назад она была веселой и оживленной. Что же случилось? Кто обидел девушку?
– Чего это вы захандрили? – крикнул он.
Она посмотрела на него и опустила глаза, ничего не ответив. Тогда врач подошел к ней.
– Что с вами? Рана заболела? – спросил он, заглядывая ей в лицо.
Голос у него был немного хриплый, как будто простуженный, но теплый, искренний.
Таня смущенно улыбнулась и сдавленным голосом проговорила:
– Погиб человек, которого я очень уважала. А у него остались жена, мать и ребенок… Так жалко.
Хирург нахмурился и пожевал губами, не зная, что сказать. Он сел рядом и стал смотреть на море с таким выражением на лице, словно решал в уме сложную задачу. Таня отерла платком слезы и тоже нахмурилась, поджав губы. Она представила себе, какое горе принесет извещение о смерти Николая его семье. При этой мысли спазмы снова сжали горло.
Кузьмичев неожиданно повернулся к Тане и, по-приятельски глядя ей в глаза, сказал:
– Хороший, говорите, человек погиб? Хороших людей жалко. Как его фамилия?
Когда Таня назвала фамилию, он изумленно поднял брови и воскликнул:
– Легенда! Никто его не видел мертвым!
Он достал из кармана свежий номер флотской газеты, привезенной ночью из Геленджика, и ткнул пальцем в заметку, озаглавленную «Советский моряк в плен не сдается».
– Вот читайте, – сказал он. – Об этом самом Глушецком написано, что он предпочел смерть плену. Всенародно похоронили, так сказать. А спрашивается, кому же я делал операцию? Этому же самому Глушецкому!
– Доктор, вы правду говорите? – с дрожью, словно задыхаясь, спросила она.
В его глазах появилась колючая насмешка, и он с веселой строгостью заявил:
– А я всегда правду говорю.
– И он жив?
Хирург пожал плечами:
– Думаю, что выживет. Организм у него крепким.
– Но ведь он бросил под себя противотанковую гранату. Она гусеницы танков рвет. Как же он мог уцелеть?
В голосе Тани слышалось недоверие. Кузьмичев опять пожал плечами и чуть улыбнулся.
– По-видимому, в момент взрыва между ним и гранатой оказался гитлеровец. Однако дырок в теле у него было немало, два часа штопал. Крови много влили в него. Но, повторяю, организм у парня крепкий…
Хирург потер виски и устало зевнул. Он не сказал Тане, почему фамилия Глушецкого запала ему в голову. Зачем хвалиться тяжелой и сложной операцией, когда результат еще неизвестен. Глушецкий может выжить, если у него не ослабнет воля в борьбе за жизнь. Об этом хирург сразу подумал, когда увидел разведчика на операционном столе. Осмотрев раненого и услышав от бойцов, принесших Глушецкого, что раненый пролежал сутки на нейтральной полосе, не приходя в сознание, хирург безнадежно махнул рукой и сказал: «Операция едва ли спасет этого человека». Тогда один из бойцов с укором сказал: «Человек дрался до последнего, ничего не жалел, не сомневался. А вы сомневаетесь, ручки свои бережете. Рыба вы с холодной кровью, а не советский врач!» Кузьмичев обиделся и выгнал его из госпиталя, а потом несколько минут ходил вокруг операционного стола, сердито ворча и потирая кулаками виски. Остановившись около ассистента, он буркнул: «Будем оперировать». Все свое мастерство, весь опыт вложил хирург в эту операцию. Когда спустя два часа операция закончилась, он устало опустился на табурет и сказал: «Грузить на мотобот в первую очередь». А когда раненого унесли, Кузьмичев заявил ассистенту: «Этот разведчик выживет лишь в том случае, если его душевные силы превысят физические. Мне хочется верить, что он обладает сильной волей».
Поднявшись, Кузьмичев сделал глубокий вдох и лукаво покосился на Таню:
– Вернул ли я вам хорошее расположение духа?
– Спасибо, доктор, – растроганно произнесла Таня, зардевшись. – Вы сообщили такое, что… – И, не договорив, она доверительно улыбнулась.
– Чтобы больше нос не вешать, – с притворной строгостью сказал Кузьмичев. – Сегодня ночью мне должны привезти удочки. Будем с утра ловить рыбу. Я любитель. Днем будем уху варить. Согласны?
– Конечно, – весело кивнула головой Таня.
После обеда Таня села писать письмо Гале. Она опасалась, что слухи о смерти Николая могут дойти до его семьи и вызвать отчаянье, а ей не хотелось, чтобы Галя и мать Николая переживали напрасно.
Сдав письмо госпитальному почтальону, Таня опять пошла на берег. После разговора с хирургом к ней вернулось спокойствие, лишь в глубине души теплилось какое-то неосознанное, смутное чувство тревоги.
К вечеру погода ухудшилась. С запада подул ветер, нагоняя кучевые облака. Небо словно заляпали грязными тряпками.
Море посерело, взбугрилось волнами с причудливыми белыми гребнями из пены. Все яркие краски исчезли, стало уныло, как поздней осенью. Около берега беспокойно закружились чайки. Их тоскливый писк разносился далеко, заставляя тревожиться сердца.
Таня стояла у камня лицом к ветру. Мутные волны с уханьем разбивались о прибрежные камни, оставляя на берегу фантастические кружева из пены, обдавая все кругом мелкими брызгами. Соленые капли катились по ее лицу, ветер трепал волосы, но она не уходила. Эта девушка из Севастополя любила море в любую погоду. Ее сердце замирало от страха и восторга при виде плывущих по небу отяжелевших черных туч, ревущих волн, поднятых яростным ветром и буйно гуляющих по водному простору. Разбушевавшееся море будто вливало в нее часть своей могучей энергии, у нее словно вырастали крылья, как у буревестника, и ей хотелось парить над рокочущими волнами, ощущая под крыльями тугие порывы ветра.
Так и сейчас. Ветер дул Тане в лицо, заставляя щурить глаза и ежиться, холодные соленые брызги окатывали ее с ног до головы, но она, казалось, не чувствовала ни ветра, ни этих соленых брызг. Смутное чувство какого-то беспокойства, появившееся у нее после того, как написала письмо родным Глушецкого, исчезло. Всем своим существом она ощущала, как у нее крепнут силы, твердеет сердце, размякшее было в последние дни. И ей казалось, что грозный шторм бушует сейчас по всей стране, от Черного до Белого моря, и нет в стране равнодушных к нему людей.
А там, за бушующей грядой волн, за горным горизонтом родной Севастополь, такой далекий сейчас и в то же время такой близкий.
Таня прикрыла глаза, и перед ее мысленным взором предстал город, но не тот, разрушенный и опустошенный, а тот, прежний. Вот нарядная Графская пристань, площадь Ленина, всегда веселый Приморский бульвар, где каждое воскресенье звучала музыка, белые дома, амфитеатром поднимающиеся над морем, аллеи каштанов и акаций, голубые бухты. Неужели это было? Да, было, было. И будет, будет!
Мы вернемся, родной Севастополь, изгоним фашистских извергов, залечим твои раны, ты станешь еще красивее, наряднее. Жди нас, мы идем, идем грозной поступью и не остановимся до тех пор, пока не свернем шею фашистской гадине.
Жди, жди…
Таня стояла на берегу до тех пор, пока не раздался сердитый голос хирурга.
– Глупая девчонка! – кричал он с порога. – Грипп заработаешь! Марш в палату!
Таня чуть усмехнулась. Что он понимает?!
Она махнула ему рукой и опять повернула лицо навстречу ветру.