Текст книги "Чернозёмные поля"
Автор книги: Евгений Марков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 54 (всего у книги 62 страниц)
Мрачна была эта картина со стороны. Бесприютное голое поле, всё в обледеневших чёрных кочках, стелилось далеко кругом, покуда глаз хватал, поднимаясь горою в одну сторону и задвигая собою горизонт. Тощие бурьяны жалобно качались кое-где по межникам озябшими, поседелыми от зимы бородами. Закованной морозом, забитой снегами речонки, что как живой голубой глаз вырезалась летом среди круглых зелёных холмов, теперь следу не видно. Только ветер дует и свистит, как в трубе, по её узкому извилистому руслу, сгоняя к её головищу сухими белыми дымками сыпучий снег.
И на небе так же безотрадно, как на земле: и там ничего. кроме бледно синевы, не то белой, не то синей; ничего, кроме беспорядочно растянутых, как унылая осенняя паутина, сероватых волокнистых облаков.
Жутко и зябко в этом широком пустом поле! И эта толпа в бедных тёмных одеждах, в затасканных свитках, в дырявых полушубках, уныло понурившая обнажённые головы, которые теребит пустынный ветер, беспомощно обступившая одного из погибших своих, выжидающая в тупом страхе, с безропотною покорностью, что будет, – и эта траурная толпа не веселит печального поля. Точно кучка могильщиков, терпеливо ожидающая своего дела. Казённые полицейские фигуры станового и сотских придавали этой картине ещё более жёсткий и мрачных характер.
Среди молчащей толпы, среди бесприютного поля лежал, будто прикорнув на полчаса после весёлой попойки, ничком на земле, натянув рукою армяк на ухо, замёрзший человек. Он лежал та уже четвёртый месяц, в той же случайно, будто на минуту принятой позе, в течение всех долгих и бурных ночей зимы, в течение всех коротких морозных её дней, пугая ворон, пугая волков, которые тоже всё ждали, что вот-вот встанет этот на минутку вздремнувший человек. Его поза казалась так легка и непринуждённая, каждая складка его одежды, каждый сгиб его члена говорили о свободных движениях жизни. Даже привычному Луке Потапычу, и тому невольно хотелось толкнуть его под бок носком сапога, прикрикнув повелительно: «Ну, вставай, эй ты! Довольно тебе! Чего на чужом загоне валяешься!»
Но когда взялись за этого дремавшего человека и попытались поднять его, то человека уже не нашли, человека не было. Одна наружная форма человека, отлитая из чугуна, вросшая в землю, неотделимая и неразличимая от неё, очутилась в руках, до неё дотронувшихся. Эти складки уже не двигались больше, эти сгибы уже не разгибались. Десять здоровых мужицких рук не могли пошевельнуть эту свободно подогнувшуюся малосильную ногу.
– А ну-ка, голову ему приподымите, ребята, голова скорее подымется, – скомандовал Лука Потапыч. – Может, по лицу кто узнает.
Взялись за голову; она опрокинулась на руки спящего, чисто как отяжелевшая маковка. Её ли не поднять? Потянули – не шевелится голова. Везде чугун. Везде кажущаяся гибкость человеческих членов вылита из тяжкой неподвижной массы. Вежде обмануто зрение и ожиданье человека.
– На волосок не сдвинешь, ваше благородие, – в удивленье говорит сотский, стоя на коленях около трупа и подымая глаза на станового. – Прикипел к земле.
– Известно, морозом взялся, – заметил старик из толпы, нагнувшийся над трупом. – Шутка ли, с коих пор лежит.
– Он тут, должно, с самого Знаменья лежит! – решительно заявил худой рыжий мужик с проницательными быстрыми глазами, которыми он впился в замерзшего.
– А ты почём узнал? Клал его сюда, что ли? – засмеялся становой.
– Класть не клал, Лука Потапыч; клал его, видать, не человек, а Николай-угодник. А только сейчас видать, что с Знаменья лежит. Больше ни с чего, как с Знаменья.
– А и точно правда, что с Знаменья, – подтвердили старики, серьёзно оглядывая труп.
– Умницы! Всё знают! – насмешливо сказал становой. – Всю зиму на поле лежал, ни одна собака словом не заикнулась, а теперь, поди, разыскали всю подноготную, в какой день и в какой час свалился! Народы!
– Потому в Знаменье, Лука Потапыч, что в грязь он вмёрз, изволите видеть! – проворно говорил рыжий мужик, перебегая рысьими глазками с одного конца трупа на другой. – Вона, вона, до какой поры вмёрз. Всем коленом завяз. И лапать его носком ушёл. – Он уже сидел на корточках около мёрзлого и торопливо тыкал пальцем то в лапоть ему, то в колено. – Нешто не изволите помнить, как под Знаменье-то оттепель сделалась? Всё дороги распустило. А на самое Знаменье… во что бишь оно у нас было? Во вторник, кажись? Да, так и есть, во вторник, – так под среду на ночь кура большая поднялась. Сколько тогда народу поломало! Вот и его, должно, она на Знаменье прихватила. Потому, сами изволите знать, опосля того какие же грязи были. Опосля того всё мороз держал. Настоящая зима стала.
– Это что говорить! Опосля какие грязи! – поддержали старики. – Опричь некогда было замёрзнуть, как на Знаменье. Тогда как раз кура от губернии гнала, вот она и повернула его носом по ветру, на ручей. А то сюда и дороги нет.
– И откуда это его нелёгкая занесла! – заметил Лука Потапыч, вполне убедившийся доводами мужиков.
– Видишь, не наш! – соображал низенький старичок, пытливо оглядывая одежду замёрзшего.
– Известно, не наш. Портки словно как с полехи. Полехи такие-то носят, – поддерживал сотский.
– А может, саян. Нешто у саянов не такие? – возразили в толпе.
– Может, и саян. Саян тоже обряды имеет, – согласился сотский.
– Гляньте-ка лапоть, ребята! – быстро проговорил ядовитый рыжий мужик. – Нешто это наш лапоть? И лыко не наше, и задник не по-нашему сведён. Это вот с Моздовки приходят или с Старполя, у тех такие-то лапти бывают. – Он проворно ощупывал между тем плотно обвязанные бечёвкою онучи. – Должно, деньги, ваше благородие! – сказал он, не подымаясь с колен, с сметливой улыбкой поглядывая на станового. – Под онучей деньги завязаны. Как будто бумажек сколько-нибудь, а то мелочь. Словно больше пятиалтынных, словно двугривенники.
Мужики с любопытством нагнулись к ногам замёрзшего и щупали онучу.
– И то деньги, – говорили в толпе. – Человек дорожный, нельзя же. Похоже, ассигнации есть.
– Да нешто не слышишь! Известно, ассигнации! А то двугривенники.
– Двугривенники-то слышу, об этом что толковать! – перебил сотский. – Прикажете онучу разрезать, ваше благородие?
– Что тут резать! – с неудовольствием крикнул Лука Потапыч, будто не слыша разговора мужиков. – Может, узел как-нибудь подвернулся, а вам и бог знает что мерещится! Клады нашли! На нём и шапки-то нет, и зипунишка нет. Видать, бродяга форменный. Какие тут деньги искать!
Мужики стихли, и только рыжий мужик с лукавым выражением лица поглядывал на станового, который стал зачем-то рыться в бумагах истрёпанного портфеля.
– А затылок бритый! – объявил рыжий мужик, проводя рукою против волос покойника.
– О? И то бритый! Ишь ты! – вскричали в толпе. – Стало, солдат или арестант.
Становой поспешно нагнулся.
– Где бритый, постой?
– Отросло, ваше благородие, а всё видать, бритый, – с уверенностью показывал рыжий мужик.
– Солдатюга! Беглый, должно, – с некоторым вздохом произнёс Лука Потапыч, нагнувшись близко над затылком замёрзшего.
– Без солдатского обнарядья, известно, беглый, – подтвердил старик из толпы. – Коли б не беглый, царской муниции не стал бы хоронить.
– Ну что ж с ним маяться, ребята! Бери топоры, вырубай его с землёю, коли поднять нельзя! – решительно скомандовал Лука Потапыч. – А то и мы с ним тут в поле помёрзнем; видишь, буря какая! – шутливо прибавил он.
– Бери топоры, ребята! Чего стоишь! – сурово подхватили сотские.
Несколько человек помоложе обступили труп и стали рубить кругом землю.
– Совсем с постелькою поднимем, голубчика! – острил рыжий.
– Понравилась больно. Расставаться не хочет, – смеялся сотский. – Ишь облапил как! Ровно пуховик женин.
– Все, брат, на том пуховике будем. Не миновать! – со вздохом сказал старик. – Ты думаешь, он своей судьбе рад? Да, судьба всякого найдёт, не схоронишься.
Молодые ребята рубили, не поднимая головы, крепкую, как железо, землю. Она брызгала во все стороны сверкающими тяжёлыми осколками.
– Топор не берёт. Лёд-льдом стала, – говорили в толпе, внимательно следившей за работою.
– Где ж взять! Теперь земля как чугун, – объяснил старик, который стоял ближе всех к трупу, опершись головой и обеими руками на длинную палку. – Теперь топор как раз собьёшь. Жало своротишь.
В эту минуту на ручье показались беговые санки в одиночку.
– Это сюды кто-то… Никак барин какой, – сказали в толпе.
– Не видишь, мерин белоногий! – быстро решил рыжий мужик, только мелькнув глазами в сторону ручья. – Это суровцовский барчук. И дуга его полосатая, что с Покровского надысь привёз.
– И то суровцовский. Его и санки. Должно, сам. Мерина-то что-то я не упомню. У него больше гнедые.
– Толкуй, гнедые! – презрительно ответил рыжий. – То у него тройка гнедая, что в Мандровой третьего года сменял. А это у него из Дайменчика приведён стригунком. На Троицу. Тридцать целковых за стригунка барину какому-то отдал. Потому дорогих кровей.
Суровцов подъехал к толпе.
– Здравствуйте, ребята; здравствуйте, Лука Потапыч, – сказал он, слезая. – Подержи-ка, ребята, кто-нибудь лошадку. Сказали мне, замёрзшего нашли, приехал посмотреть. Неизвестно, кто такой?
– Изволите видеть, лица никак не увидишь. А по платью не распознаешь! – объяснил Лука Потапыч, здороваясь с Суровцовым. – Застыл, как камень. Уж вырубать приказал.
– Куда ж это вы его?
– А в избу куда-нибудь. Оттает, тогда и посмотрим. Доктор придёт, следователь. Это уж их дело. Небойсь, дня три будет таять. Раньше не отойдёт.
– Где раньше отойти! – сказали старики. – Тушу свиную на льду палишь, так день на морозе полежит, а дня два оттаивает. А это не с тушей сравнять. Четыре месяца морозило. Когда-то ты теперь мороз из него повыгонишь!
– Как это его раньше не оглядели, не наткнулся никто? – удивился Суровцов.
– Место глухое, кому туда ездить, ваше благородие! – оправдывались старики, глядя в землю.
– Вы верить им не извольте, Анатолий Николаевич! – лукаво усмехнулся становой. – Всё брешут. У них каждый мальчишка давно знал, что на поле замёрзший лежит. А известно, таятся по своей глупости. Думают, самим как бы под вину не подпасть. Вот и молчат. Тот сторонится, другой сторонится. Без меня,мол, найдут. Я ведь, ребята, все ваши тропиночки знаю, меня на мякине не обманете. Стреляный воробей.
– Может, кто и знал, ваше благородие. А только нам о том известно не было, – из приличия говорили мужики, не смотря на станового.
– Толкуй там! Знаю я вас, – крикнул Лука Потапыч. – Давно разнюхали, и кто такой, и шёл откуда, и куда шёл, и зачем шёл. Что сидоровой козой прикидываетесь? Ведь не берут в острог. И брехать даром нечего. Я уж их и не спрашиваю, – продолжал Лука Потапыч, обращаясь исключительно к Суровцову. – Пишу для порядка в протокол, что, мол,по спросе соседних жителей оказался неизвестным. А их уж и не трогаю. Всё равно ничего не добьёшься. Знать, мол, не знаем, ведать не ведаем. Одна песня. Потому народ огрубелый, дикий, ну и боится всего. Да и то сказать, – вдруг смягчился тоном Лука Потапыч, – я их в этом не виню. Ведь коли б изволили знать, что только полиция из них прежде выделывала! Уму непостижимо. Жалости никакой; одно только, чтоб корысть. Ну и настращали народ этими самыми «телами» пуще домового. Забыть-то трудно. Всё старое поминается. Верите ли, Анатолий Николаевич, как я ещё служил в Новопольском уезде, тело тоже на самой большой дороге обыскалось, на шляху. Так что бы вы думали? За четыре версты стали свёртывать, прямо по хлебам. Двенадцать вёрст крюку давали. Накатали по овсам такую дорожку, лучше почтовой. Вот и подите с ними! Потому, всяк себя бережёт. А полиции-то нешто нужен народ? Ей абы своё было, – с укоризной закончил Лука Потапыч, переполненный негодованием на преступные вкусы полиции.
Он смотрел на народ из своего тёплого пушистого воротника слегка сконфуженными калмыцкими глазками, состроив губами совершенно невинную и даже умильную улыбку; с такою точно улыбкою лисица крыловской басни объясняла льву пляску рыб на горячей сковородке. Народ тоже молча смотрел на Луку Потапыча, и многие глаза тоже слегка улыбались такою же выразительною, только несколько иною улыбкою.
– Экая эта полиция бедовая! – улыбнулся, не выдержав, Суровцов. с удовольствием художника созерцая эту красноречивую мимическую сцену..
Между тем ребята подрубились довольно глубоко под труп. так что он казался теперь лежащим на каменном пьедестале. Стали подбивать под него ломы, и наконец отвалили всю глыбу.
– Подымай теперь, ребята, давай рочаги! Неси к саням! – командовал Лука Потапыч.
Замёрзшего человека, приросшего к пьедесталу, подняли вверх. Суровцову, глядя на него, вспомнилось мраморное пресс-папье, в котором доска и фигура на ней были вырезаны из одного куска мрамора. Это ужасающее пресс-папье восемь человек подняли и понесли к саням.
– А за голову всё держится: видно, холодно! – пошутил кто-то, когда эта странная коленопреклонённая фигура закачалась на плечах ребят.
Но никто не поддержал шутки. С сдавленным сердцем следили все глазами за этим последним шествием человека, обратившегося в каменную статую. Суровцову сделалось тяжко и гадко на душе. Он сел в санки и тихо поехал прочь.
– Куда везти, ваше благородие? – спрашивал сотский, косясь на Никиту Данилыча, который стоял подле в томительном ожидании.
– А вон в тот хуторок! Пасека это, что ли? – равнодушным голосом отвечал Лука Потапыч, словно не замечая Никиты. – Тело как раз напротив найдено. Куда ж больше?
– Лука Потапыч, помилосердствуйте! – повалился в ноги старик.
– Да что тебе, Никита Данилыч? Чего кланяешься? – с притворным изумлением спрашивал становой.
– Не прикажите срамить на старости лет. Никогда этого сраму со мной не было. Дайте помереть честно, ваше благородие!
– Да ты встань, расскажи толком, старик! – усовещал его Лука Потапыч. – Что ты мне в ноги-то кланяешься? Я, брат, не икона. Человеку грешно в ноги кланяться. Потому, тварь твари поклоняться не должна. Тварь Создателю своему поклоняться должна. А ещё седой человек! Стыдно, брат, Никита Данилыч; при народе скажу, стыдно.
– Ваше благородие! Не позорьте моей седой бороды! Али хуже меня не обыскалось? Мы сами, ваше благородие, послужим. Чем только прикажете. – продолжал валяться старик.
– Да ты говори: твой это хутор, что ли? – помог ему становой. – Ну и давно бы так! Кто ж тебя знал, куда ты забрался! Видишь ведь народ Всё свои расчёты. Чтоб с него подводы не брать, полковых не ставить. Вот и разбрелись по всем болотам, благо место есть.
– Помилуйте, ваше благородие, мы от мирской службы не открещиваемся. Это ещё деды наши хутор ставили. Сто лет, почитай,будет.
– То-то, сто лет! Пасека-то у тебя большая?
– Считать не считаем, ваше благородие, а Бога благодарим. На своё пропитание хватает.
– Спужался старик! – засмеялся плутоватый рыжий мужик, бойко посматривая на станового. – У него, ваше благородие, сот до двух колодок стоит. Старик крепкий.
– Ну уж пожалеть, ребята, старика? – усмехнулся простоватою улыбкой Лука Потапыч. – Бог с ним совсем! Вези в село. А старичок становому парочку колодочек подарит на разживу. За почёт. У тебя-то ещё будет, своя пасека, а мне что перепадёт, то и моё. Я, братцы, мирской человек, не хуже вдова горемычная! – засмеялся Лука Потапыч, с весёлым добродушием поглядывая на мужиков.
И потянулась дальше по хуторам, к селу, печальная процессия. Не один сибирский шаман, развозящий в своих санях деревянного идола для ниспослания обилия в чумы кочевников, позавидовал бы Луке Потапычу, когда он провозил от избы к избе села Прилеп, начиная с самого края, добытую им в далёком поле окаменевшую коленопреклонённую фигуру. Ни один тунгус или корел не чувствовал такого ужаса перед своим безобразным идолом, какой чувствовали бедные прилепские однодворцы при приближении страшной колесницы, на которой лежал ничком на коленях неподвижный человек, закрывающий свою обнажённую голову.
Только на третий день уездный доктор, приехавший с следователем в Прилепы, мог произвести вскрытие трупа. Когда отбили от него землю и оттаяли руки, толпа мужиков, наполнявшая комнату, сразу узнала, кто был замёрзший.
– Лёвка из Пересухи! С мелентьевского двора! – пронёсся по избе тихий, но дружный шёпот. Словно людям было неловко стыдить этим признанием бедного погибшего бродягу, так долго укрывавшего от них своё горемычное лицо.
– Осрамил мою седину, сыночек, – охал Иван Мелентьев, получив скорбную весть. – Жил, как пёс, и умер, как пёс. Без христианского погребения. Ни при дедах, ни при отцах наших того на роду у нас не было, чтобы крещёного человека что борова потрошили. Оплевал мою старую голову!
Выла Арина, выла невестка, оставшаяся вдовою. Она не жалела мужа, он был ей всегда хуже ворога, но она знала приличия; она чувствовала, что это её день, её обязанность плакать и причитывать, и что все должны хоть для виду утешать её. «Нельзя же, всё-таки муж», – говорили промеж себя бабы.
Василий был с Лёвкой дружнее всех. Тяжко у него было на сердце, когда он возвращался пешком из Прилеп, куда следователь требовал его, чтобы признать убитого. Он видел на столе волостной избы синий опухший труп; этот труп был тот самый Лёвка, с которым он ещё так недавно рыскал по лесу за птичьими гнёздами, стерёг жеребят, бродил по полям и болотам. Они оба были тогда беспечными босоногими мальчишками и никто из не думал, что жизнь поджидает их в коварной засаде с позором и горем.
– Опять беда стряслась! – вздыхал Василий. – Кому что, а нам всё горе. Не возлюбил нас Господь. И мне не слаже брата!
Весна
С «Алексея – с гор потоки» четыре раза подходила вода; «весна ноги свесила!» коротко заметил мельник Кудим, когда потекли потоки. Суровцов целые дни проводил на мельнице; он ждал дружной весны и боялся за свою плотину, которую только что справил заново с большим трудом. Но мельник Кудим был старый боец. Он молча щурился на небо, молча поглядывал на широкую пасть Ракитина верха, открывавшуюся прямо в пруд, от прилепских яруг, и ничего не отвечал на беспокойные расспросы своего хозяина.
– Придёт, тогда видно будет! – был у него один ответ.
Четыре раза молча отворял Кудим заставки на обеих скрынях, на холостой и на рабочей, и четыре раза выпускал целиком весь пруд. Но снега были ещё такие, что ни разу суровцовский пруд не мог дойти до пересухинской мельницы, всё заедался в рыхлых снегах, которыми был набит олешник и низкая луговина.
– Когда ж самая вода, Кудим? – приставал Суровцов, которому это ожидание воды не давало ничем заняться.
– Вода сама будет, что её кликать! – отвечал неразговорчивый Кудим. – Она знает, когда ей быть. Неделю не дойдёт или неделю пройдёт Благовещенье.
Ручьи текли, снега исчезали незримо, будто чудом, вода прибывала и подпирала мельницы, но народ видел, что это ещё не весна, что это ещё так себе». Беспечно продолжали скользить мужицкие сани по посиневшим занавоженным льдам, по полям, в которых до грязи обнажались бугры, по лощинам, где потихоньку наливались под снегом глубокие зажоры. На третий день Благовещения пришла весна, все разом почуяли её. Все в одно слово сказали: «Вода пошла!» Даже Кудим-мельник, и тот проговорил: «Уж как вода пойдёт, оно и видать, что вода». Могучее, но мягкое дыханье неслось с юга на широких, упругих крыльях и уносило обессилевшую зиму. Один день решил её участь. Один день сделал то, чего не могла сделать неделя оттепели и паводков; целые поляны, целые горы сразу обнажились догола. Певучие, гульливые потоки, искрящиеся весёлыми огоньками весеннего солнца, как молодые шаловливые ребята, с дружным радостным плеском, бульканьем и журчаньем неслись наперегонку друг с другом из далёких полей, со всякого бугра в каждую лощинку, и все падали с разных сторон в ту же речку Рать, которая надулась теперь грозною рекою и ломала посиневшие льды. Молодая рать весны трубила победоносную песню. Прежде всего пришёл в ратский пруд Суровцова Ракитин верх. Он открывал свой зев как раз в полдень, не доходя до камышовых зарослей, за которыми кончался разлив пруда. Его многочисленные отвершки, извивающиеся между пустынными дальними полями, знакомые только лисицам, наливали его с безостановочным шумом, и в глубоких берегах Ракитина верха, на которых росла летом весёлая зелёная трава и на дне которого мирно паслись табуны прилепских однодворцев, неслась теперь могучая широкая река, синяя, как альпийский поток. Она пучила и поднимала льды Рати и вместе с нею низвергалась с бешеным громом, с пеною и всплесками, сквозь настежь открытую глотку холостой скрыни, под тёмную глубину моста, давно уже не умещаясь в узком ложе ручья, который безбрежным озером далеко заливал окрестности.
Позже Ракитина верха тронулись другие яруги, лога и верхи, что облегли головище Рати справа и слева, ветвясь запутанными глубокими отрогами и врезаясь на многие вёрсты в гладь полей. Пять месяцев сряду набивали их зимние вьюги и метели, и набили, как хороший ледник, по самые края, вровень с полем, так что серый волк, обычный странствователь по этим яругам, не узнавал их больше и не смел красться по ним с голодным ночным вытьём.
Лога подходили со всех сторон к мельнице Суровцова, как рати грозного врага, ополчившиеся по сговору. Только что справится Кудим с одним тяжким натиском, только что начнёт спадать грязная до черноты вода, приступившая к холостой, к рабочей, переливавшая сплошным валом через плотину, – смотришь, подвалили к вечеру новые вражьи дружины, запоздавшие в пути. Они бежали вёрст десять, от самых Куньих верхов, что под Сакмою, из одного отвершка в другой, пока успели проесть все снега своего забитого русла; оттого только к ночи прибежали они к суровцовскому пруду, отстав от союзных дружин. Из яруг Лесовой платы, из глубокого. обширного лога Ратчика, из обрывистого оврага Перерванца, – отовсюду подступили теперь буйные снеговые воды и осадили мельницу Кудима, требуя себе пропуска книзу, на простор равнин, где их ждут новые заставы, где они станут рвать, будто играя, одну за другой мельницы и плотины.
Всех их ждёт старый Кудим. Ни один из этих гостей Кудима не удивит и не застанет его врасплох. Кудим воюет с логами, как старый опытный воевода. Кудим в лицо знает, какой лог пришёл, какова его сноровка, что и когда вздумает он делать. Для него каждый лог – живой враг, с особым именем, с особым характером, вероломный, злой сосед, который подкарауливает удобную минуту нашкодить Кудиму и которого Кудим уже выучился подкарауливать.
Спит, спит Кудим и вдруг вскочит, прислушается:
– Опять загудел! – пробормочет он сам себе, поспешно обуваясь. – Пришёл и этот полуночник. Как ни запомню, всё ò полночь подкрадывается. Самый вороватый!
Выйдет на холостую, смотрит – и точно «полуночник» пришёл, последний из осаждающих, крутой, как стена, Жестяной верх, снегов которого не топит полуденное солнце.
Посмотрит Кудим опытным глазом на воду и скажет сам себе:
– Ну, нынче не дюже жирен стал, отощал. Можно прихватить. помолоть хоть малость, пока до солнца.
А с солнцем опять заставки настежь, опять ждёт на осаду врагов неутомимый, терпеливый старик, оборонявший суровцовскую крепость. У него и посуда рыбная давно приготовлена. Не выпустит старик из своих владений безданно-беспошлинно эти воровские рати. Нужно с них оброк собрать, захватить рыбу, которую уносят они в своём бешеном беге. А сбегут они, подопрёт вода пересухинского пруда колёса суровцовской мельницы – Кудим знает, что под его холостую сейчас пойдёт пересухинская рыба, какой не водится в суровцовском пруде: сазан, и карп, и щука.
– Потому этой рыбе супротив воды ход, а мелкоте ход по воде, – объясняет Кудим любопытным, пристраивая свои снасти.
Дохнула весна, и вместе с её вздохом, с её водами прилетели весенние птицы. Вчера ещё не было их, нынче все они здесь. Они попадали между кочек болот, на полевые озерки, в перелески, в камыши пруда. Их гнала сюда с юга непобедимая, роковая сила. Ещё нет корма на этих безотрадных, неоттаявших полях, на этих лужах, подёрнутых льдом, а уж эти поля и лужи закипели жизнью. Что-то звало её сюда, в голодную прохладу севера. с берегов, со степей тёплого и сытого юга. Может быть, чуяло пернатое племя, что близится время нестись и вить гнёзда; чуяло подступавший жар крови, и инстинктом торопилось подальше от жаркого солнца, навстречу прохладным ветрам погибавшей зимы. Глазом посмотришь – будто никого нет, всё ещё мертво, а сделаешь шаг – везде плавает, сидит, ходит птица. Кудим, шагая по кочкам посмотреть Ракитин верх, вспугнул стадо серых клинтухов, все один в один; поднялись, отлетели шагов на пять и опять, обессиленные, упали на землю. Видно, издалеча был их путь! Вот без крика снялись с полевого озера отощавшие кряквы. Торопливо и испуганно кружатся они в воздухе, оглядывая незнакомые окрестности, чтобы опять упасть куда-нибудь в укрытую заводь и долго не подниматься. На чибисов просто чуть не наступает старый Кудим: неподвижно сидят по кочкам бедные усталые птицы, высоко насторожив свои хорошенькие хохлатые головки и с жалобным путевым писком, совсем не тем, с которым будут они летать, откормившись в этих привольных болотах, нехотя взмахивают мягкими крыльями при приближении человека.
Всю ночь слышал Кудим, навещая свою холостую, резкий скрип тянувшихся журавлей. Словно несметные рати перекликались в воздушных высях, собираясь в тайне ночи на большой бой.
А утром, когда Суровцов пробирался на мельницу своим старым садом, наполовину ещё в снегу, из густой заросли малинника с тяжким встревоженным шумом сорвался первый вальдшнеп. Пришла весна.
Василий ехал в Шиши верхов на своей надёжной пегой кобыле; старик послал его на базар закупить лыку на лапти к весеннему севу. В поле уже проезду не было, и шишовская дорожка с лощинками обратилась в непрерывную цепь обширных и глубоких озёр. В Телегином верху чуть не пропал Василий: взял прямо по зимней дороге и провалился по шею лошади. Насилу выцарапалась из обрывистой водомоины добрая кобыла. Продрог сильно Василий; ветер так и леденил его промокшие ноги. Как только въехал в Шиши, сейчас завернул в кабак обсохнуть и погреться. Василий слышал, что кабак этот снял Дмитрий Данилыч, муж Алёны, а всё-таки зашёл. «Чего мне прятаться? – ободрял он сам себя. – Я у них ничего не крал».
Алёна сидела под окном с своим Гордюшкой. В половодье кабак был всегда набитый. Алёна видела, что проехал кто-то верхом мимо окна и остановился у дверей, привязывая к столбу лошадь. Но когда Василий с суровым и смущённым видом показался на пороге, Алёна встрепенулась вся и вздрогнула. Удивился и Василий, что прямо на свою Алёну наткнулся. Он медленно затворил дверь, медленно снял шапку, медленно перекрестился на иконы. Алёна смотрела на него молча, немножко побелев в лице.
– Здравствуйте, – произнёс Василий, почти не глядя на хозяйку. – Водка-то есть? Пожалуйте на гривну.
Алёна машинально встала и пошла к прилавку.
– Здравствуй, Василий Иванович, – промолвила она ласково, опустив глаза. – Ты прежде водки-то не пивал.
– Прозяб, Алёна Гордевна… В логу намок, прохватило, – отвечал Василий, глядя в пустой угол. – Боюсь, хвороба не сломала бы. А водка-то согреет.
Алёна подала стаканчик с водкою, поклонилась и вытерла о фартук облитую водкой руку. Она не смотрела на Василья. Василий доставал из-за пазухи кожаный кисет, в котором были деньги.
– Что ж, посиди, Василий Иваныч, обогрейся, – нерешительно сказала Алёна.
– Да неравно лошадь отвяжут, – так же нерешительно отговаривался Василий. – Лошадь одна на улице.
– У нас этого не бывает, чтобы лошадей отвязывали, – продолжала Алёна. – С окошка-то её видать. Кто подойдёт? Посиди, что ж! Теперь не летнее время, на дворе не высохнешь.
Василий присел на лавку, недалеко от двери, Алёна опять была под окном, на своём прежнем месте. Несколько минут они не говорили ни слова; Алёна возилась с Гордюшкой, который лез к стеклу смотреть на привязанную лошадь.
– Давно ты сюда не заглядывал, Василий Иваныч, – сказала наконец Алёна, легонько вздохнув. – Как в город переехали, тебя не видать было. С самого пожара.
– Нам тут никаких делов нету, Алёна Гордеевна. Бывает, прибежишь утречком на базар, да тем же часом домой. Дело мужицкое. По трахтерам не ходим.
Они опять замолчали.
– Каково с женою живёшь, Василий Иваныч? – участливо спросила Алёна.
– Живу ничего… Закон принял, надо жить, – сквозь силу проговорил Василий и потупился пуще прежнего.
– Коли хорошо живёшь, чего лучше! – вздохнула Алёна. – Детишки-то есть?
– Нет, нетути. Ну их совсем! – с неудовольствием махнул рукою Василий.
– Что ж так-то? Без детей нешто можно? Надо ж кому-нибудь на старости лет кормить.
Василий не отвечал и сурово глядел на половицы пола.
– Дмитрия Данилыча, видно, нет? – спросил он после долгого молчания.
– Да он, почитай, и дома не бывает! – сказала Алёна. – Всё по торговле больше, в разъезде. То-то я сижу в кабаке.
– Справились таперича?
– Плохая наша справа! Без капиталу разве справишься? А на чужой-то торговать – чужому и отдавать. Так, канитель одна!
В голосе Алёны звучало столько недовольства и укора, что Василий слегка приподнял голову и украдкой взглянул на Алёну.
– С мужем-то живёшь, Алёна Гордеевна, ладно? – спросил он.
Он теперь только в первый раз заметил, как похудела и изменилась Алёна. Но она показалась Василью ещё красивее с этими словно заплаканными, большими глазами, которые оттеняли тёмные круги.
– Уж как не жить, надо жить! – отвечала Алёна и отвернулась к окну.
– Пить, что ли, стал?
– Пьёт.
Алёна глядела в окно, так что лица её не было видно Василью.
– Пить мало ли кто пьёт, – сказал Василий, – абы жену почитал да спокоил. – Алёна не отвечала. – Видно, мы с тобой оба горемыки! – помолчав, сказал Василий и приподнялся с места. – Прощайте, Алёна Гордеевна, спасибо на ласке. А мне ко двору пора.
– Прощайте, Василий Иваныч, – не оглядываясь прошептала Алёна.
Опять скоро понадобилось Василью в Шиши на базар. Бабы не вспомнили, а он как раз вспомнил, что завтра на базаре лук репчатый покупают. У самих не было, а на базар всегда ольховатский бакшевник об эту пору боровского луку несколько возов вывозил. Сам вызвался Василий и ехать; говорил, нужно ему кое-кого в городе повидать. А тут ещё Егорьев день на носу.
– Водки-то набрать, что ли? – спрашивал Василий отца, снарядившись в путь.
– Да, набрать нужно. Праздник большой. В городе-то на две гривны дешевле. Набери хоть на четверть, – серьёзно рассуждал Иван Мелентьев. – На вот, возьми рублёвую.
Подъехал Василий к Алёниному кабаку, взял бочонок под мышку и вошёл в горницу.
– Здравствуйте, Алёна Гордеевна, вот водки набрать велел старик. Праздник подходит, – с невольной торопливостью сказал Василий, поклонившись сначала святым иконам, потом хозяйке. Алёна стояла за прилавком и отпускала полуштоф водки мальчишке из сапожного заведения.