355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Марков » Чернозёмные поля » Текст книги (страница 41)
Чернозёмные поля
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:36

Текст книги "Чернозёмные поля"


Автор книги: Евгений Марков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 62 страниц)

– Вот ещё, стану я с ним нежничать! – с сердцем возражает Лиди. – Поверь, мама, я его знаю лучше тебя. Довольно с него и того, что я буду его женою. Конечно, он богат. Но ведь, согласись же, мама, разве можно его сравнить с другими молодым людьми? Он такой противный!

– Лиди, Лиди, что это ты? Бог с тобою, – краснея, говорит генеральша, и сердце её сжимается грустным предчувствием. – Чем же он противный, помилуй! Такой благовоспитанный, так мило держит себя.

– Я могу обвенчаться с ним, мама, так как ты этого желаешь, – ещё резче продолжала Лида, – но я не могу с ним любезничать. Он такой глупый!

– Ах, боже мой, Лиди! Кто тебе внушил эти странные понятия! – с беспокойством останавливает её Татьяна Сергеевна, поражённая неожиданною откровенностью Лиды. – Ты знаешь, что всегда много завистников у богатых людей. Тебе, наверное, наговорили на него бог знает что, чтобы расстроить вашу партию, которая многим здесь не по сердцу. И я почти уверена, что это…

– Ах, мама, какая ты смешная! – нетерпеливо вскрикнула Лида. – Ты меня считаешь крошечным ребёнком, который сам ничего не может понять. Божусь тебе – мне никто ничего не говорил про Николая Дмитрича! Ведь я же не отказываюсь от него, я только говорю то, что вижу. Разве, выходя замуж, нужно быть слепой?

– Но вот что, Лиди: ведь это наше с тобою предположение, что Овчинников женится на тебе. До сих пор он не говорит мне ни слова, и очень может быть, не говорит оттого, что не уверен в твоей любви.

– Господи! В моей любви! – насмешливо сказала Лида. – Пожалуйста, мама, избавь меня от этих объяснений. Скажи ему, что я согласна, и больше ничего.

– Да… Но это зависит от тебя, Лидок, чтобы он спросил меня. Время идёт так быстро… А ты знаешь, эти вещи не делаются в один час. Да и кто знает, что может случиться впереди.

Но Лида всё медлила и не давала Овчинникову ни малейшего повода поспешить объяснением, которого так желала Татьяна Сергеевна. Лидочке было просто жаль себя самой. Как ни мало сохранилось в ней естественный чувств под влиянием пустого воспитания, всё-таки молодая натура инстинктивно защищала себя. Лидочка не раз мечтала о том, не лучше ли бросить Овчинникова и выйти замуж за кого-нибудь другого. Разве нет богатых и без Овчинникова? Положим, он богаче всех, но ведь и у других есть что-нибудь. Лида долго останавливалась на адвокате Прохорове. Ей сказали, что он богатеет с каждым месяцем; она видела его изящную обстановку, на когда на масленице компания молодых дам, девиц и кавалеров согласилась съехаться на блины в его холостую квартиру. Прохоров превзошёл себя, угощая редкую публику всевозможными деликатесами. За Лидой он ухаживал так настойчиво, что на минуту поколебал даже её решимость. Но подумав, Лида нашла, что остроумие и манеры Прохорова немножко пахнут учителем. У не было той небрежной развязности, тай спокойной самоуверенной свободы в движениях и речи. которые сразу отличают человека, воспитавшего с детства свои общественные привычки. Быть адвокатшей тоже не очень льстило Лидочке. Она представляла себе адвокатов и нотариусов чем-то вроде старинных приказных и воображала, что человек порядочного дома никогда не унизится до этого звания. Кроме того, самый способ наживы адвокатов, о котором так много говорили при Лиде, не внушал ей особенного доверия, и казался слишком торговым, слишком рискованным. Её дворянской фантазии рисовались вполне дворянские перспективы старинных местностей с парками и фонтанами, с огромными сёлами, в которых живут мужики, вечно платящие барину деньги на всё, что нужно ему. К тому же у Прохорова не было родни; то есть родни было собственно очень много. то Татьяна Сергеевна отзывалась о ней в таких презрительных выражениях, что лучше бы её вовсе не знать.

– Всё это de la roture, – говорила она Лиде. – Становые пристава и разные canaille terrestre. А у Овчинниковых такое прекрасное родство: Буйносовы, Переверзьевы, все наши старинные дворянские роды. Ты знаешь, князь Сабуров двоюродный брат покойной Анны Никитишны.

Возможность иметь тётушкой попадью или вдову квартального надзирателя разрешила все сомнения Лиды. Она почувствовала, что этого никогда не может быть, и самым храбрым образом стала после этого встречать все любезности адвоката.

Вообще в душе Лиды происходило гораздо более борьбы, чем можно было думать, смотря на её беззаботное веселье. Вокруг неё стояло столько интересных людей, что она терялась в выборе, кто ей больше по вкусу. Практический выбор был решён, но сердце Лиды позволяло себе бесплодное баловство – поиск идеального выбора. В деревне Лида больше всего ценила Протасьева; она и теперь сохранила к нему расположение; но он ей несколько надоел и приелся. Лида только в городе почувствовала, что Протасьев был стар для неё; прежде она не имела об этом предмете никакого понятия. Циническая самоуверенность Протасьева тоже немного возмущала Лиду; хотя она не отличалась ни особой сантиментальностью, ни излишнею щекотливостью, но всё же ждала от мужчины более нежности и уважения. Протасьев никогда ничему не удивлялся; Лида прощала ему это и даже находила в этом признак ума и великосветскости; но она не прощала ему, зачем он так мало удивлялся ей самой, зачем он смел сохранять тот же тон наглой насмешливости, ухаживая за нею. Протасьев, кроме того, был слишком давно известен Лиде и возбуждал более её любопытства.

Чиновник особых поручений Бобриков состоял в числе официальных львов города Крутогорска и принимал за личное оскорбление, за злоумышленный перебой своей лавочки всякое появление на крутогорском горизонте иного льва, из квартирующего ли полка или наезжего из столиц; особенно он оскорблялся, если новый лев, на которых жительницы Крутогорска были всегда необыкновенно падки, овладевал командою на балах дворянского собрания. В этом отношении он больше всего трепетал гвардейцев, которые отбивали у него маршальский жезл танцев с такою откровенною самоуверенностью, как будто они не допускали и мысли, что в городе Крутогорске мог быть кто-нибудь достойный этого жезла, кроме них, гвардейцев. Они так громко топали каблуками, звенели шпорами, били в ладоши, так бесцеремонно рвали за руки дам и крутили их вокруг себя, так самонадеянно вскрикивали на чистом французском наречии: «Grand rond, chaine, chaine », что доморощенный крутогорский лев во временной отставке готов был провалиться сквозь землю и от людской неблагодарности, и оттого, что ему не дался хороший французский выговор, и оттого, что чиновники особых поручений носят жалкие фраки с хвостами вместо ярким мундиров и звенящих шпор.

Официальный лев Крутогорска делал всё возможное, чтобы с честью устоять в своей роли, по крайней мере в мирное время, когда не было опасных нашествий со стороны. Он шил себе самые безукоризненные фраки, вырезал жилет чуть не до последней пуговицы, узил панталоны до невозможности. Его бальная рубашка не имела ни одной складочки и каждый волосок его бакенбард был расчёсан и нафабрен до пределов совершенства. Но у бедного льва были два слабые места, которых он не мог прикрыть ни пудрою, ни помадою, ни выкройкой фрака, именно: французский язык и мазурка. Последний прапорщик пехотного полка выплясывал мазурку смелее и молодцеватее бедного чиновника особых поручений, и это обстоятельство составляло предмет его постоянной внутренней муки, которую заезжие гвардейцы доводили до зловещих размеров. Незнание французских фраз, с одной стороны, и затруднительность изобретать русские, с другой, побудили крутогорского льва избрать столь же безопасную, сколь величественную роль светского человека, замкнутого в самом себе и заменяющего выразительностью взглядов и поз недостаток многоречия. Г. Бобриков, вследствие такой системы действия, постоянно казался готовым сказать что-то очень интересное или очень острое. хотя никому не удавалось дождаться исполнения этой готовности.

Крутогорский лев не столько из внутренней потребности, сколько из сознания своего официального долга, счёл необходимым стать в первые ряды Лидиных поклонников. Его приличный фрак и декоративная фигура появлялись всюду, где появлялась Лидочка. Он доставал ей билеты, провожал до экипажа, приглашал на танцы, сообщал новости дня, вообще нёс на себе ту безденежную обязанность, которая была прилична бедному льву из губернаторской канцелярии, получавшему весьма скромный оклад и избегавшему носить грязные перчатки. Лида смотрела на этого исполнительного кавалера, как смотрят генеральши на своих адъютантов, то есть считала его любезности обязательными атрибутами его звания, поэтому распоряжалась им, нисколько не стесняясь и не предполагая в официальном губернском льве никаких личных притязаний на её персону.

Некоторое сердечное беспокойство вызывал в Лидочке молодой граф Ховен, который, несмотря на свою молодость, уже был помощником главного крутогорского администратора. Это был чистокровный лифляндский аристократ, с огромными связями и огромным майоратом. Его уже теперь прочили в Петербурге на важную государственную должность и только для порядка и приличия послали на несколько коротких годиков пройти местную административную мудрость. Лиду с первого дня знакомства поразило изящество молодого графа. Она сразу, словно по врождённому чувству, узнавала людей большого света. Граф был отлично образован и полон талантов. В деле спорта ему не было равного. В его присутствии даже Протасьев не совсем уверенно толковал о вопросах кухни или погреба. Когда он провожал Лиду верхом на своей гнедой английской лошади, без чепрака, с седлом с чайное блюдечко – толпа разевала на него рот. Библиотека была увешала картинами его собственной кисти. На виолончели он играл мастерски, а садовод был такой, что собственноручно вывел несколько новых разновидностей растений. Дом его даже зимою был сплошною корзинкой самых редких и красивых цветов. Несмотря на молодость и изящную мягкость обращения, граф Ховен был настойчив и точен, как английская машинка. Его всегда видели верхом в один и тот же час, перед поздним обедом. Всякое утро его можно было застать в саду, в безупречном костюме европейского буржуа, обрезывающего собственными руками деревья и цветы. Ни для какого посетителя, как бы ни был он важен, не переменял молодой граф своих обычаев. Дом его был отделан без особенной роскоши, но с необыкновенным вкусом, приличием и удобством. Прислуги было немного, но вся отличная, а стол отличался иногда такой своеобразною простотою, что люди, привыкшие к классическому шаблону парадных обедов, просто глазам своим не верили.

Граф Ховен в первый раз встретил Лиду на вечере у губернского предводителя. Он был представлен ей и с тех пор не пропускал почти дня, чтобы не видеть Лиды. Граф был женат, но жены его никто в Крутогорске не знал. Сам граф объяснял, что она воспитывает в Лозанне своих дочерей, а крутогорцы уверяли, неизвестно из какого источника, что жена бросила графа уже лет шесть тому назад и что граф Ховен известен в Петербурге за неисправимого Дон Жуана. Сравнивая в уме Протасьева с графом Ховеном, Лида в первый раз почувствовала всю разницу между пресыщенным цинизмом трактирного фата и утончённым изяществом настоящего благовоспитанного человека. Настойчивое внимание графа Ховена, полное сдержанной нежности и уважения, отуманило голову Лиды. Она ясно видела, что граф Ховен не человек Крутогорска, что он гость из давно соблазнявшего её мира. Её самолюбие трепетало от восторга. До этой поры граф не обращал внимания ни на кого; он почти не участвовал в общественной жизни Крутогорска и держал себя исключительно на служебной ноге. Но с появлением Лиды молодого графа нельзя было узнать. Крутогорские маменьки и дочки с злорадством и завистью сплетничали промеж себя об этой перемене. Граф принял в свои руки организацию общественных увеселений и поставил их на такую ногу, о которой Крутогорск не имел прежде никакого понятия. Всё делалось по фантазии Лиды и по планам графа.

Старый генерал, управлявший судьбами крутогорской области, был необыкновенно доволен, что нашёлся человек, который взял на свои плечи ненавистную обузу забавлять общество. Старик несколько раз слышал от своего начальства, что одна из главных обязанностей местного вождя – успокоивать общественное настроение забавами разного рода, без которых неминуемо поднимутся разные смуты и свары; однако, по солдатской суровости своего нрава, он чувствовал себя решительно неспособным к собственноручному насаждению веселия среди крутогорского общества. Эти занятия никак не мирились с его убеждением, что начальник нигде не перестаёт быть начальником; он продолжал чувствовать себя градоправителем и в чужой гостиной, и на улице, и в ложе театра, уверенный, что его начальству подлежат не только чиновники правления или канцелярии, но и дамы, и дети, и совсем независимые люди, жившие в пределах крутогорской области. Крутогорские жители называли промеж себя своего старого градоправителя дедушкой и боялись его так же искренно, как школьники боятся строгого надзирателя. Действительно, дедушка неспособен был внушить никаких легкомысленных отношений к себе. Он сидел на своём «столе» около двадцати пяти лет и так привык приказывать и наказывать, что даже во время прогулок – этом невинном отдыхе для всех других смертных – постоянно искал глазами, что бы такое приказать или кого бы это и за что бы это наказать. Весь город знал, когда дедушка выходит прогуляться. Он шёл обыкновенно в стареньком генеральском пальто с красною выпушкою, слегка согнувшись иссохшим, но ещё крепким корпусом, и его круглые, металлические глаза с жёсткою и самоуверенной взыскательностью глядели из густой поросли воинственных усов и бакенбард, белых, как серебро; голова дедушки напоминала пушистую голову тех властительных хищных зверей с неумолимым взглядом, которые вселяют ужас целым стадам робких тварей, и которым Каульбах в своей гениальной сатире Рейнеке лиса с таким поразительным мастерством придал людской облик.

В трёх шагах сзади дедушки неизменно шагал во время этих прогулок высокий подполковник-немец, обречённый быть полицмейстером города Крутогорска и терпеливо нёсший свой крест под гнётом огромной семьи. Дедушка только изредка, не поворачивая головы, делал полицмейстеру грозные замечания о куче навоза на улице, о разбитом фонарном стекле и о других беспорядках, встречающихся ему на пути, и бедный подполковник, согнувшись в сторону грозного барина, с рукою у козырька, безропотно выслушивал его грубые ругательства, а купцы у лавок, прохожие и проезжие, в паническом страхе вставали, останавливались и смотрели на шествие сурового хозяина, снимая шапки и отвешивая поклоны.

– Опять полицмейстера изругал! – скажет купец. – Самого за метлу хотел поставить. За сор рассердился! Чудной! Куды же девать-то его?

– Начальство, нельзя ж, – благоговейно заметил другой купец. – Порядок наблюдает.

Дедушка не считал себя обязанным отвечать на все поклоны встречавшихся ему. У него не этот счёт существовал очень твёрдый, хотя и довольно оригинальный, обычай. На приветствия простого народа, купцов и мещан он вовсе не отвечал и даже не смотрел на них. На мелкого чиновника он уже смотрел, не мигая ни одним глазом, в виде привета. Остальным он отвечал по-военному, посредством пальцев, с соблюдением строгой постепенности – по чинам и званиям. Это был большой почёт со стороны грозного «дедушки», была, так сказать, высшая степень любезности, если он удостоивал кого-нибудь приложением пальцев к фуражке. Большинство даже довольно крупного чиновного люда никогда не могло дождаться этой милости. Палец дедушки начинал свои приветствия с уровня кармана, у которого пребывала его рука. Приподымется легонько в воздухе в ответ на поклоны – и довольно. Для более значительных палец поднимался выше, до нижней пуговицы, до средней, выше плеча, и так далее, словно дедушка этою последовательностию поднятия своего перста хотел наглядно показать приветствователям своим, ни какой ступени общественной иерархии они находятся в его мнении.

Понятно, какое смущение производило в крутогорской публике появление дедушки в общественных увеселениях. Высокий полицмейстер торопливо вбегал перед ним не только в собор – расталкивать народ, но даже на бал – расталкивать танцующих. Дамы вставали с своих мест приветствовать хотя издали сурового правителя, пары танцующих старательно исчезали с его пути, и нередко распорядитель танцев даже давал беспокойный сигнал музыке – прекратить игру в самом разгаре танцев, так как дедушка мог сказать кому-нибудь что-нибудь такое, чего нельзя было услышать за громом оркестра. Дедушка сам чувствовал всё неудобство своего положения в среде веселящейся частной публики, где он поднимал такую тревогу, как мрачный коршун, внезапно залетевший в стаю шаловливых воробьёв, невинно чирикающих и снующих по воздуху. Поэтому дедушка, не теряя долго времени, усаживался за зелёный стол, куда ему заранее подготовляли крупных игроков, и где он всласть мог острить, гневаться и браниться, не встречая в ответ ничего, кроме заискивающих улыбок. Но и за зелёным столом, поглощённый картами, дедушка не переставал быть во всех сердцах, во всех очах веселящейся публики. Смех, говор, шутки, даже самый шум шагов несколько стихал в его присутствии. Даже капельмейстер невольно сдерживал увлечение оркестра, и на далёкое расстояние вокруг опасного зелёного стола, у которого светилась круглая, словно из серебра отлитая, всем давно знакомая голова, оставалось пустое место, по которому не смели ни танцевать, ни ходить.

Зато с какою детскою радостию бились сердца пляшущих крутогорцев, когда раздавался наконец нетерпеливо ожидаемый шум отодвигаемого стула, и вслед за ним мерный, словно в землю вбиваемый шаг, напоминавший статую командора в «Дон-Жуане». Это уходил дедушка, это был сигнал к взрыву прежнего шума, прежнего веселья.

Дедушка был старым товарищем покойного генерала Обухова и частенько приходил пешком к Татьяне Сергеевне поиграть в пикет и выпить чашку чая. Как ни суров был его стеклянный взгляд, а и он растаял и размягчился под впечатлением Лидиной красоты, Лидиной грации. В несколько дней Лида стала вертеть стариком. Она его стала называть дедушкой, садилась к нему на колени, путала его бакенбарды, густые и жёсткие, как у бенгальского тигра. Старик восхищался проказами Лиды, и по праву деда бесцеремонно целовал её и в упругие губки сердечком, и в в нежный бархат её щёчек, и в душистую соблазнительную шейку, от которой веяло жаром молодой крови. Крутогорск не хотел верить, что существовала на свете сила, способная растрогать кремнёвое сердце дедушки, и ни одна из побед Лиды не подняла её так высоко в глазах крутогорской публики, как эта победа над старичком. Протасьев назвал Лиду «укротительницей зверей», и его bon mot было подхвачено и пошло в ход. Через эту победу Лида стала полновластною царицею Крутогорска, и подполковник-немец, страдавший в роли полицмейстера, чуть не ежедневно являлся в дом Обуховых узнать, не будет ли каких приказаний от Лидочки. А когда Лиде захотелось устроить катанье тройками в санях за город и не доставало двух троек, то услужливых полицмейстер, не долго думая, прислал ей самые лучшие тройки пожарной команды с предложением кататься на них хоть каждый день, что необыкновенно позабавило Лиду.

Лида портилась не по дням, а по часам. Всё подобострастно смотрело ей в глаза, всё её искало, всё восхищалось ею. Капризы её делались законом. Счастье, успех, наслаждение улыбались ей отовсюду, и Лида самым искренним образом мечтала, что жизнь вся состоит из этого счастия и наслаждений, что она не может и не должна состоять ни из чего другого. Труд всякого рода был бессмыслицей, неприличием, оскорблением – в очарованной сфере, где жила теперь Лида. Даже игра на фортепиано казалась Лиде жалкою тратою времени и бесплодною скукою. Заезжие артисты играли на концертах, прекрасный оркестр в бальной зале. Зачем ещё нужна её музыка? Платья шились в магазинах прекрасными модистками, чего нельзя было сшить, можно было выписать. К чему же ещё работа своих собственных, неумелых рук, которым без того недостаёт времени натягивать и стягивать перчатки, пожимать руки, встречая и прощаясь. Лида думала только о себе, но ей казалось, что всем хорошо так же, как ей; хорошо именно потому, что ей хорошо, а это для всех самое главное. Хорошо Алёше, хорошо мисс Гук, хорошо маме. Они все утешаются, как ей весело, как её любят все. Всему Крутогорску хорошо потому, что он её видит и любуется ею; и потому, что так весело бегут для неё зимние дни, зимние ночи.

– Ах, если бы можно было никогда не выходить замуж, – мечталось Лиде. – Зачем непременно муж? Он один, он непременно скучен, притязателен, он непременно опротивеет мне. Пусть бы все всегда ухаживали за мною! Они все так хороши, внимательны и любезны. Рассержусь на одного – любезничаю с другим, другой не нравится, схожусь с третьим. Никто меня не принуждает. А уж если муж, то такой, как граф Ховен. Зачем он женат? Овчинников – бог знает, что такое. Он ужасен, он отвратителен! Неужели граф Ховен беднее его? Впрочем, он женат…

Самыми лучшими минутами жизни для Лиды были минуты её появления на бал. Она являлась всегда поздно, позднее других, как истинная примадонна. Но Лида опаздывала не по расчёту мнимого приличия, как m-me Каншина, а по своей ветрености. У ней постоянно была толпа народа, и она вырывалась от неё только тогда, когда уже начинали съезжаться в собрание. Лида сердилась, плакала, бранила своих кавалеров, вечно надоедающих ей, и поневоле опаздывала часа на два. Туалеты Лиды были ослепительные: Татьяна Сергеевна била напропалую и нечего не жалела для своей любимицы. Ни одного туалета Лида не надела два раза, и ни одного не сделала в Крутогорске, все были выписаны из Петербурга. Когда Лидочка, в своём великолепном шлейфе, высокая, стройная, с бюстом Афродиты Милосской, вся сверкающая весельем и молодостью, с смелою, вызывающею улыбкою входила в наполненный зал, окружённая суетливым роем поклонников, встречавших её у кареты, – девицы и дамы крутогорские замирали от зависти. Но Лида сама приветливо подбегала к знакомым девицам и тащила их за собою, болтая, как канарейка, обворожительно улыбаясь, находя для каждой слово ласки и маленькой лести. Лида не была дружна ни с кем из девиц. В сущности, они все были ей неинтересны, не нужны, и за глаза она безбожно смеялась над ними с своими остроумными кавалерами. Но Лиде необходимо было триумфальное шествие, и она не могла обойтись в нём без свиты. Что проку бы было в любезностях и ухаживаниях мужчин, если бы никто не был свидетелем их? Чем завистливее и раздражительнее относились Лидины подруги к её торжеству, тем больше наслаждения чувствовала Лида. Ничто не может так утешать самолюбие, как общая зависть, ничто так не оскорбляет его, как общее сострадание.

Три девицы Каншины были постоянными верными спутницами Лиды. Они ненавидели её от души, – больше их могла ненавидеть Лиду только их маменька, – но девицы Каншины чувствовали, что вдали от Лиды – значит, вдали от мужчин, вдали от легиона избранных кавалеров. Затаив злобу и зависть под невинными улыбками сельских дев, девицы Каншины мстили Лиде за своё участие в её триумфах тою энергиею, с которою они передавали и комментировали после бала каждый её шаг и каждое слово. Не разлучаясь с Лидою, они, уже вследствие одного этого, никогда не переставали танцевать, в то время, как столько других барышень безнадёжными глазами следили за ними со стульев, с которых никто не пытался их снимать. Но со стороны казалось, что самая нежная дружба привязывает к Лиде этих кротко улыбающихся девушек, вечно соединенных с нею под руки, вечно с нею болтающих.

Все вообще девицы считали себя польщёнными вниманием Лиды и жаждали этого внимания, как ключа в заветную обитель. В Крутогорске нашёлся только один явный и решительный враг Лидочки; это была дева уже почтенных лет, которая вместо принадлежащего ей имени Анны Харитоновны усвоила себе более поэтичное имя Нины, и которая когда-то сама была законодательницею крутогорских собраний. как ни изъездился боевой конь перезревшей Нины, однако он ещё кипятился полегоньку при звуках новой брани, и тридцатипятилетняя Нина всё ещё не соглашалась покинуть по доброй воле столь много утешавший её паркет. Нина была желта и суха на вид и очень ядовита на язык. Она доставляла себе сердечное удовольствие презрительно щурить свои близорукие глаза и уставлять чуть не в упор лорнет всякий раз, когда Лида проходила мимо неё. Кавалеры по старой памяти всё ещё окружали кое-когда, будто почтенное знамя прошлых доблестей, злоязычную деву; так как она имела самостоятельные средства и жила с богатою сестрою-вдовою довольно открыто, то молодёжь волей-неволей заискивала у неё, тем более. что не всякому хотелось попасть под её ядовитое жало. Лиду она не называла иначе, как девчонкою и только в самом милостивом настроении – девочкою; молодость в глазах Нины была преступлением, которого нельзя было смыть. Протасьев особенно любил вести диалоги с Ниною. Оба они были злы, оба довольно остроумны, так что партия их шла как нельзя лучше. Нина уже на вторую неделю Лидинова дебюта прозвала её «фру-фру» и пророчила ей жребий этой героини французской комедии; хотя крутогорская публика была вообще незнакома с произведением Галеви и Мельяка, однако она усердно подхватила это удобное звукоподражание и скоро упрочила за Лидочкой имя Фру-фру.

– Ах, как мы смеялись вчера, – сообщала будто мимоходом г-жа Каншина одной из дам на утреннем визите. – Вы, верно, слышали, m-me Сомов, как метко прозвали нашу крутогорскую примадонну. Признаюсь, это нисколько не удивительно, хотя и не особенно лестно ни для неё, ни для её maman. Ах, ведь надо знать эту глупую старуху, как я её знаю, m-me Сомов. Фру-фру! Каково? Представляю себе, как бы было вам приятно, если бы одну из ваших дочерей осмелились прозвать Фру-фру! Но что ж делать? Что посеял, то и жнёшь! Но ведь это неподражаемо, согласитесь? Фру-фру!

– Это что же за название, m-me Каншина? Я не совсем хорошо понимаю, – спросила более наивная дама.

– Ах, вы не читали! Как же, это известный роман Александра Дюма. Ужасный фурор наделал. Кажется, ведь это Дюма-фиса, Зоэ?

– Кажется, maman, – покраснев и потупясь, отвечала Зоя, знавшая по долгому опыту, что она обязана всё знать в области литературы.

– Да, да, я помню, что его. Это история одной из ужаснейших камелий. Вообразите себе, m-me Сомов, и вдруг знать, что это об моей дочери?! Я бы не вынесла такого позора. Но он заслужен, m-me Сомов, нужно сознаться в этом. Невозможно вешаться с такою наглостию на шею всякому мужчине, который богат. У меня три дочери, m-me Сомов, вы это знаете, у m-me Обуховой одна. Но почему же ничего не смеют говорить про моих дочерей, я вас спрашиваю? Почему ничего не говорят про ваших милых Анет и Полин? И почему все, – заметьте, что решительно все, m-me Сомов, – считают вправе распускать такие вещи про Лидию Обухову?

Постоянная толпа мужчин, теснившаяся около Лиды, не только баловала её характер и туманила её голову своим поклонением, но и нечувствительно развращала Лиду. Ещё не став ничьею, она уже была собственностью всех. Девственность духа незаметно растлевалась распущенностью речей и взоров, которыми осаждали её кругом, из которых не было для неё выхода. В пугливые, заветные тайны её молодой красоты на каждом шагу ввинчивался наглый взгляд любопытства, и Лида при всей своей неопытности инстинктивно ощущала вокруг себя душную атмосферу чувственных пожеланий, которые копотью садились и на её собственные помыслы. Её целовали старички в шейку, на её юношеский бюст сладострастно заглядывались зрелые мужчины, стоя за её стулом во время контрдансов; молодёжь многозначительно сжимала её ручки, теснее, чем нужно, охватывала её гибкий стан в вихре лёгких танцев. Поцеловать ручку Лиды – это был приз, весьма распространённый, служивший обыкновенною наградою многим за самые разнообразные услуги.

Одним словом, в конце зимы Лида была уже вся охвачена и пропитана развратною фантазиею толпы, её восхищавшеюся; её измяли нравственно прежде, чем наступил черёд её физического завядания. Под роковым гнётом житейских требований Лида незаметно сама стала находить удовольствие в рискованном порхании над тою соблазнительною границею, где кончается дозволенное и начинается запретное. Её порывистая и самовластная натура утешалась разнузданностью слова, которая вспугивала щепетильную губернскую публику и заставляла неодобрительно колыхаться суровые чепцы крутогорских матрон. Как вострокрылая летунья-ласточка, очертя голову, взмывает над бездною вод и с быстротою, захватывающею дух, прорезает воздушные пучины, наслаждаясь собственной резвостью, так и Лидочка наслаждалась взбалмошной смелостью своих затей. Она без размышления садилась в маленькие санки вдвоём с Прохоровым или с графом Ховеном и неслась по льду, опьянённая быстротой бега, на многие вёрсты за город. Она уезжала на загородные пикники в огромном обществе мужчин, почти одна. Она не избегала встреч с мужчиною, даже и с таким. который явно преследовал её, нигде и ни при каких обстоятельствах. Внутренно она крепко надеялась на своё хладнокровие, а дразнить крутогорских старушек, в их числе и свою мать, для неё было первою забавою. Лида скоро поняла, что весело только с мужчинами и именно с такими мужчинами, которые невоздержаны на язык и нецеремонны в обращении. Она усвоила мало-помалу какую-то студенческую мальчишескую складку, которая всегда является у баловниц толпы и которая нечувствительно сближает с замашками камелий женщину порядочного круга. Лида до такой степени освоилась с вкусами своих кавалеров, что стала сама довольно верно оценят различные степени собственной соблазнительности в различных столкновениях с мужчинами. Это познание доставило ей много удовольствия и много успеха. На неё продолжали смотреть, как на очаровательного наивного ребёнка, который увлечённо играет с жизнью, не подозревая ни одной её опасности, а она между тем играла именно в эту наивность и в это житейское неведение, твёрдо и ясно сознавая силу всякого своего слова, всякого движения. Игра при таких условиях была неравна, и те, кто считали себя зрелыми знатоками жизни, кто позволял себе наслаждаться Лидою, как беззащитным и безопасным ребёнком, в сущности были гораздо более беззащитными и беспомощными перед нею, чем она перед ними.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю