Текст книги "Чернозёмные поля"
Автор книги: Евгений Марков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 44 (всего у книги 62 страниц)
– Они те же в деревне, что и в городе, граф, – спорил Суровцов. – Замковая жизнь англичан доказывает это лучше всего. Но во всяком случае вы слишком обобщаете вопрос. Город в идее, конечно, может иметь очень много преимуществ. Даже Петербург, Париж имеют их очень много. В иностранных городках, иногда самых маленьких, мне случалось встречать столько условий пользы и удовольствия, что им, конечно, не трудно выдержать сравнение с нашею Пересухою. Но мы, собственно, говорим не о городе-идеале, не о каком-нибудь швейцарском городке, а просто-напросто о Крутогорске. Там уже вы, граф, как ни защищайте его, ничего не найдёте: ни художества, ни утончённости общежития, ни умственного общения, ни даже промышленности. Найдёте только дрянной воздух, вредные привычки и самый невежественный мир сплетен и злорадства.
– Не всё же сплетни и злорадство, вы чересчур строгий судья, Анатолий Николаевича, – сухо остановила его Татьяна Сергеевна. – Здесь столько прекрасных семейств, милых и благовоспитанных…
– В деревне столько же сплетен! – сердито заговорила Лида. – Все те же, кто живёт в деревне, и сюда переезжают. Те же Каншины, те же Зыковы. Я и там наслушалась. От скуки ещё больше сочиняют друг на друга.
Суровцов видел, что на него готовы напуститься не на шутку.
– Не всякое лыко в стоку, mesdames, – сказал он шутливо. – Мне, городоненавистнику, простительно пересолить маленько. Конечно, тут есть почтенные люди, против которых грех что-нибудь сказать. И я вовсе не думал…
Граф Ховен никогда не допускал себя к участию в каких-нибудь слишком резких или слишком продолжительных разговорах. Поэтому он вместо ответа углубился в свою гаванскую сигару, когда увидел, что Суровцов настолько неприличен. что может поднять в гостиной серьёзный спор с человеком, ему незнакомым.
– Вы были в Швейцарии? – спросил он небрежно, желая перевести разговор на более невинный предмет.
Когда из разговора с Суровцовым граф Ховен убедился, что Европа была ему известна лучше, чем самому графу, и кстати узнал, что Суровцов был профессор университета, он стал относиться к нему с гораздо большим вниманием. Даже резкость его выражений и неприличную привычку спорить он объяснил себе угловатостью учёных и не поставил их Суровцову в особенное преступление.
Но всё-таки граф чувствовал себя вне своего круга и потому раскланялся с Обуховыми раньше, чем обыкновенно. Суровцов оставался нарочно до его ухода, чтобы исполнить поручение Нади. Он понимал всю бесплодность этого порученья, зная светски вылощенную точку зрения Лиды на жизнь и чувствуя за собою так мало прав на вмешательство в её дело. Однако он пересилил своё малодушие и решился высказать всё Лиде.
«Какое мне дело до её точек зрения, до того, как она объяснит себе мои слова? – говорил он сам себе, собираясь приступить к разговору. – Пускай она останется в убеждении, что я не галантен, что я невежа, что я берусь не за своё дело. Что мне во мнении этой пустой и слепой девочки? Мы прежде всего люди, а не гости, не кавалеры. Дело идёт о спасенье девушки, которая сама не видит своей гибели. Всякий прохожий обязан предостеречь её, знаком ли он с нею или не был представлен ей в гостиной. Я её сосед и приятель, в некотором смысле; как же могу я не сказать? Надя правдивее и чище всех нас; душа её не испорчена ни одним пятнышком, и она говорит смело то, что ей кажется нужным. Она поручила мне сказать, значит, в этом не будет никакой ошибки, никакого ложного положения. Не стоит и медного гроша то знакомство и то общество, в котором считается неприличным попытаться спасти человека. Я буду верен своему долгу, а там как себе хотят! Обижайтесь или не обижайтесь, мне всё равно».
– Я имею к вам поручение от Надежды Трофимовны, – сказал Суровцов Лиде после нескольких минут молчания, которые Лида не думала нарушать в расчёте, что этим скорее выживет Суровцова. Татьяна Сергеевна вышла в это время чем-то распорядиться.
– От Нади? У вас есть записка? – спросила Лида без большого увлечения.
– Записки к вам нет, она мне пишет. Она просила меня узнать, правда ли, что вы выходите замуж за Овчинникова? – спросил Суровцов, спокойно глядя в глаза Лиды.
Лида вся вспыхнула от гнева и смущения и быстро отделилась от спинки кресла, в котором небрежно развалилась.
– Она вас просит узнать об этом? – сказала она, запинаясь от волнения. – Почему это её так интересует?
– Надежду Трофимовну? Мне помнится, вы с ней родные и отчасти подруги.
– Да, да, конечно. Но она могла бы написать мне об этом прямо. Почему она предполагает, что я должна быть особенно откровенна с вами? Это её личная точка зрения, которой я не понимаю, – ядовито заметила Лида, надавив на слове «личная».
– Помилуйте, что ж тут за хитрости! Всякий понимает, что если девушка выходит замуж, то она не станет этого скрывать, а не выходит, тоже скрывать не станет. Разве это какой грех?
– Ну да, я выхожу за Овчинникова, скажите это Наде… что ж из этого – сказал сердито Лида.
– Да из этого выйдет мало хорошего, Лидия Николаевна, – серьёзно сказал Суровцов, пристально глядя на Лиду.
– Вот как! – ответила Лида, усиливаясь насмешливо улыбнуться. – Надя поручила вам настращать меня. Я должна сказать вам, Анатолий Николаевич, что в подобных делах советуюсь только с мамой и не нуждаюсь ни в чьих других советах.
– Да ведь советы сами по себе вреда не принесут, Лидия Николаевна. Самое плохое, что их выслушаешь и махнёшь рукой. А иногда совет может раскрыть глаза на такие вещи, которых мы не подозреваем.
– Мне очень приятно слышать от вас это поучение, – холодно сказала Лида, – но что касается моей личной судьбы, то я желала бы избавить вас от труда заниматься ею. Я вас прошу передать Наде, что я выхожу замуж за Николая Дмитриевича, и если можно, прекратить разговор об этом предмете.
– Послушайте, Лидия Николаевна, я не из числа тех любезников, которые рисуются перед вами галстучками и фраками, – серьёзно сказал Суровцов. – Поэтому и вы забудьте на минуту о том, что мы в гостиной. что я кавалер, а вы божество крутогорских балов. Мы знаем друг друга довольно хорошо и в довольно обыденной обстановке. Я человек совсем простой, дайте же мне сказать вам по-человечески, без всяких крутогорских выдумок то, что меня заставляет вам сказать моя совесть.
Лида гневно, но совершенно растерянно смотрела на Суровцова, снова откинувшись в кресло и чувствуя, что она будет вынуждена выслушать сейчас что-то тяжёлое.
– Танцы ведь когда-нибудь кончатся, Лидия Николаевна, а жизнь придётся век жить, – продолжал Суровцов строгим авторитетным тоном. который заметно стал действовать на Лиду. – Вы девушка умная и сообразительная, даром что молода. Зачем вам продавать себя?
– Я никому не продавалась… не смейте оскорблять меня, – прошептала Лида вздрогнувшими побелевшими губками. Глаза её быстро наполнились слезами бессильного гнева, но она словно не смела остановить Суровцова.
– Вам нужно богатство. Я это знаю, – говорил всё увереннее и твёрже Суровцов. – Вам действительно невозможно выйти за бедного. Вы воспитаны так несчастно. У вас отняты все силы и привито столько слабостей. Этого не поправишь теперь. Но разве мало вполне порядочных богатых людей? У вас выбор широк. Вы нравитесь мужчинам неотразимо. Вы так блестящи, так увлекательны. – У Лиды вырвался облегчённых вздох, и она несколько спокойнее стала слушать убийственные речи Суровцова. – Искателей у вас, наверное, много. Посоветуйтесь с своим сердцем, не обманывайте его. Ведь обмануть можно на один день, а на целую жизнь обмануть нельзя. Овчинников вам не нравится, он не может вам нравиться… Если он теперь ещё не противен вам, то он будет противен вам очень скоро… Попомните моё слово.
– Я не верю ни в какие пророчества, – с трудом выговорила Лида. – И удивляюсь вашей дерзости…
– Помилуйте, тут дело вовсе не о дерзости, и не о любезничанье… Из-за чего буду я говорить дерзости? Ребёнок я, что ли? Вы, кажется, знаете меня настолько. Дело идёт о всей вашей жизни, а не о форме моих слов, какова бы она ни была. Овчинников глуп, гадок, вы это хорошо знаете. Разве есть на свете женщина, которой он может понравиться? А у вас столько изящного вкуса, столько живых потребностей…
– По крайней мере не смейте оскорблять тех, кто не может отвечать вам! – со слезами произнесла Лида. – Вы можете забыть, что вы в гостиной, но не должны забывать, что вы говорите с девушкой… о том… кого она избрала… Вы должны пощадить её самолюбие… если приличия для вас не существует.
– Право, Лидия Николаевна, я говорю не для оскорбленья, а чтобы яснее высказать свою мысль, – возразил Суровцов более мягким голосом. – Успокойтесь, пожалуйста; я решительно не охотник ругаться, даже и на дворе, не только в гостиной. И если я немного резко отозвался об Овчинникове, то потому, что не хотел ослаблять своего приговора. Он действительно очень плох головою… Вы, я думаю, сами заметили это давно. И характер его пустой, и привычки очень дурные, для семейной жизни положительно невозможные. Наконец, он просто развалина…
– Вы всё кончили? – сухо спросила Лида. Сердце её было раздавлено, грудь надрывалась сдержанными рыданиями.
– Что ж ещё больше? – сказал в раздумье Суровцов. – Человек должен пособлять человеку. Вы идёте, зажмурясь, в пропасть, я это вижу; должен ли я взять вас за руку и остановить? Как вы думаете?
– О, я такая дурочка, что ничего не могу думать. Вы великий учёный и философ. Вы уж думайте за нас за всех.
– Да, признаюсь, есть над чем философствовать, – говорил словно сам себе Суровцов, грустно покачивая головою. – Последний работник ищёт себе в подруги жизни свежую силу. Он дозволяет себе роскошь красивой молодой жены, не имея обеспеченного куска, не имея угла, где спать… А мы, с нашими барскими хоромами, с нашими каретами, щеголяющие в бархате и кружевах, – мы требуем изящества и роскоши во всём, кроме своей жены, кроме своего мужа. Были бы обои красивы, была бы мебель обита свежим, а что с нами на всю жизнь соединяется какой-нибудь урод с идиотским мозгом – это что за беда! За грязную тряпку не схватимся рукою, как можно! А отдать всю себя, своё тело, свою душу в законную власть какой-нибудь физической и нравственной гадине – это другое дело. Под фраком ничего не видно…
– Анатолий Николаевич! Оставите ли вы меня? За что вы меня мучите? – разразилась слезами Лида. – Кто дал вам право мучить меня? Разве вы мне отец, разве вы мне брат? Ваши укоры бесполезны теперь! Вчера я дала слово…
– А! вы уж дали слово…
– Да… я дала слово… и об этом знает весь город. Предупреждали бы раньше.
– Слово всегда остаётся словом, Лидия Николаевна. Зато и дело всегда останется делом, если его сделаете раз. Подумайте хорошенько, что ждёт вас; перестаньте хоть на один час быть крутогорской барышней. Вы женщина прежде всего, вы человек. Вы собираетесь сделаться женою, матерью. Чтобы быть женою, надо любить. На за деньги полюбить нельзя… А того, кто осквернит вас, кто будет источником гибели детей ваших, – того вы любить не можете. Вы будете проклинать его, ненавидеть. Подумайте вы об этом… Отдаться человеку, которого презираешь, – это глубочайший разврат. Спасите себя… Ведь на одном обмане остановиться нельзя, Лидия Николаевна. Один обман втянет в целую систему обманов. Вы теперь обманываете себя, потом вы обманете мужа, потом обманете и того, для кого обманули мужа… Это роковой закон. Он ведёт в пропасть. Не вы первая очутитесь в ней. Вот вам моё последнее слово.
– Вы дворянин, вы считаете себя благородным человеком, и вы даёте мне совет – отказаться от своего обещания. Вы убеждаете меня сделать бесчестный поступок, – плакала Лида. – Могу ли я верить вам после этого?
– Я всё сказал, Лидия Николаевна, – строгим голосом ответил Суровцов. – Вы знаете меня за честного человека и должны верить, что всё, что я сказал – правда. Теперь ваша судьбы зависит от вас. Вы знаете вперёд, что ждёт вас, и если идёте навстречу, значит, вам самим хочется этого. Отговариваться неведением и пенять на других вы уже не можете. Если вы сделаете преступление против себя, то вы сделаете его обдуманно, сознательно. Позвольте пожелать вам доброй ночи и честного решения. Подумайте хорошенько, не закрывайте глаз. Не дайте упасть себе ниже животного. Зверь и птица, и те любят искренно, без продажи…
Лида поднялась с кресла с глазами, метавшими огонь. Последнее неловкое выражение Суровцова кольнуло её особенно больно.
– Что же делать? – задыхаясь проговорила она, силясь презрительно улыбнуться. – Не всем же на свете быть Paul et Virginie… Вы с вашей Надей можете услаждать себя, сколько хотите, этими добродетельными теориями, а уж меня грешную потрудитесь оставить в покое. Мне так захотелось вдруг спать… Я не смею удерживать вас.
Суровцов ушёл от Обуховых почти так же расстроенный, как сам Лида. Его бесконечно огорчало это легкомыслие и пустота души, с которыми девушка, по-видимому, неглупая, отнеслась к его человеческой попытке удержать её от гибельного шага.
«Нет, эта лёгкая тина приличия и светских принципов хуже самой опасной пучины, – думалось ему. – Она выворачивает человека наизнанку; она шиньон принимает за мозг, а галстух за душу. Этот народ даже постигнуть не может, что могут существовать у человека другие интересы, кроме личного расчёта или злорадства. В Крутогорске невозможен бы был ни Галилейский учитель, ни Пётр Амьенский…»
Губернский скандал
Странное состояние овладело организмом Лиды, когда после всех тревог и неожиданностей этого знаменательного дня поздно ночью она пришла раздеться в свою комнату. Татьяна Сергеевна уже спала глубоким, спокойным сном за ширмами, и её разговор, против обыкновения, не развлекал Лиду от осадивших её мыслей. Каншин с своею шубою, Овчинников с своим предложением, репетиция спектакля, всё множество лиц, мелькавших в последние дни перед Лидою, – всё дочиста стёрлось из её памяти; около неё стоял во всём блеске только один образ молодого брюнета с дерзкими и страстными глазами. На шейке Лиды до сих пор горели горячие поцелуи, и около стана её всё ещё змеёю обвивалась сильная рука. Лида бросилась в постель и затушила свечу с судорожною поспешностью, словно она торопилась отдаться непривычным сладким мечтам, которые теснились в её груди, возбуждённой долгою бессонницей. Лида с удивлением, почти с испугом убедилась, что она больше не сердится на Нарежного. Напротив того, она с медленным наслаждением старалась воскресить в своём ощущении все подробности неожиданного катанья по льду, всякое слово, всякий взгляд удалого юноши. Его смелое молодое лицо глядело на неё сквозь темноту ночи с выражением чего-то жадного и требовательного. И в ответ ему во всём существе Лиды поднимались и ходили, и просились навстречу жгучие необъяснимые желания. Тяжело и сладко замирала грудь Лиды в этих страстных грёзах. Рука, обвившая её стан, чувствовалась всё осязательнее, всё теснее… становилась всё необходимее. Лида готова была звать её сквозь чёрную ночь томными запёкшимися губками, которые шептали что-то. Ей казалось, что она не одна, что на нежном пуху её подушек, под её жарким одеялом, здесь, рядом с нею, дышит кто-то другой, незримый, но желанный. Лида ощущала с нервным беспокойством прикосновение самой себя. Трепещущая кровью и силою упругая полнота её собственного молодого тела опьяняла её томительным зноем. Рот её широко раскрылся, и она лежала, опрокинувшись косою на кровать, уставив в тёмную пустоту неподвижно смотревшие глаза, сбив простыни, сбросив на пол одеяло и порядком разметавшись. Ей хотелось что-то схватить, обнять… Но она не знала что, и в безысходной досаде комкала горячие подушки.
До зари промучилась Лида в томительной бессоннице. Сквозь чад грёз с холодящим ужасом вспомнила она вечернюю сцену с Овчинниковым, вспомнила его лягушечью, мягкую и влажную руку, угреватое беззлобное лицо, длинное, как дыня, всю его жалкую бабью фигуру, беспомощно раскисшую от одного её прикосновения… «Вот кто будет делить со мною дни и ночи! – молнией мелькнуло в сердце Лиды, – вот кого должна я ждать, должна ласкать… ласкать… никогда!»
Ей никогда не было так невыносимо больно, так стыдно на душе, как в эту минуту. «Что делаю я? Что сделала я? – шептал оскорблённый внутренний голос. – Время ещё не ушло; разве не случается, что дают слово, и потом отказываются… Ведь мужчины так часто надувают… ещё никто в городе не успел узнать; если утром послать письмо, наверное. не будет поздно».
Фигура молодого инженера заслонила в воспалённом воображении Лиды отвратительный образ, её возмущавший, и она ещё нетерпеливее, ещё горячее развивала мелькнувший в голове её план.
«Мама говорит, что Нарежный беден. Un hoberau sans sous ni malle, выразилась она; голод женится на жажде, – но неужели мы так бедны; я не верю этому. У нас же именье большое, мы же живём чем-нибудь, и в Петербурге жили, меня воспитывали… и теперь всё покупаем, нанимаем Алёше учителей. Нет, это мама нарочно скрывает от меня, чтобы я не очень думала о своём богатстве, чтобы я выходила за Овчинникова. А сам Нарежный? Верно же и он что-нибудь имеет? Говорят, все инженеры получают огромное жалованье, наживаются ужасно. Положим, он ещё молодой, только что вышел из корпуса. Я непременно спрошу его. Разве уж так много нужно для того, чтобы жить весело? Ведь живут же другие… О, как бы мы счастливы были с ним! Мы непременно сейчас же бы поехали в Петербург. Он там всё знает, все уголки… Мы нашли бы маленькую хорошенькую квартирку, каких-нибудь пять комнаток, отлично бы убрали её цветами, коврами… Мы жили бы с ним, как два кадета, всегда вместе. Вместе бы ездили в санках, обнявшись, по льду за город… Он рассказывал, какие прекрасные парки на островах… Летом бы в эти парки, бродили бы там, болтали… совершенно, совершенно одни, чтоб ни одной души не было… Ах, какая у нас была бы спальня! Как бы он любил меня… как бы я его любила… Он совсем не похож на больших, хотя он такой высокий. А какой он сильный… Как больно от тогда обнял меня… Негодный мальчишка! Как это он позволил себе? Ведь этого никто бы не смел сделать, кроме его. Он совсем, бедненький, растерялся, кажется, он плакал потом… дурачок!.
Лида улыбалась в темноте томною, долгою улыбкой, потягиваясь всеми членами.
Вдруг ей ключом прилило в голову, и строй мыслей сразу смутился. Сцены прочитанных французских романов, рассказы, слышанные от m-lle Трюше, от Протасьева, от многих других, беспорядочною чередою выдвигались друг за другом. «Зачем я отложила свадьбу? – думалось теперь Лиде, и она сама пугалась ясности и решительности своих дум. – Всё равно я не могу любить Овчинникова. Я ни разу не сказала ему, что я его люблю. Он должен видеть, что я выхожу за него замуж не по любви. Свет имеет свои условия, и я подчиняюсь им. Я не имею права идти против желаний maman. Maman воспитала меня, maman отвечает за мою судьбу. Она лучше знает жизнь, чем я, и я обязана ей повиноваться. Но ведь никто не может заставить любить насильно. Замужество не значит непременно любовь. Я могу быть женою, хозяйкою дома, но на мою свободу никто не смеет посягнуть… я и никому не обещала… А тогда… Кто помешает нам… это будет ещё лучше… он беден, я богата… Нам будет так хорошо… У него всё будет, всё, что только ему нужно. Я только и буду думать о нём. О, какое это будет счастье! Как будет он счастлив… Он не подозревает, он будет в отчаянье, и вдруг… О, зачем я сделала глупость, отложила свадьбу. Уж кончать, так кончать. По крайней мере, не томиться. Не поговорить ли завтра с maman, она тоже огорчена отсрочкою. Нарежный тоже придёт завтра. Бедный, он думает, что это в последний раз, что я его навсегда прогоню за его кадетские проказы. Я ему не намекну ни одним словом. Скажу ему, что выхожу за Овчинникова, и больше ничего. Пусть себе помучается. Интересно видеть, какую вытянутую физиономию состроит этот негодный мальчишка. Он, наверное, и тут что-нибудь наповесничает. Ведь он может обойтись без шалостей одной минуты».
Заснула Лида поздно утром, когда стали звонить к ранней обедне и начали греметь по мостовой первые бочки водовозов. Но и во сне она видела всё то же, думала о том же и так же металась. Её насилу разбудили в одиннадцать часов, усталую и капризную.
С Лидой ещё ни разу не случалось, чтобы она не принимала утром. Но в этот день Лида решительно объявила, что она нездорова, что ей нужно подучить роль, и что она не оденется до обеда. Не умываясь и не расчёсываясь, она завернулась в тёплый широкий капотик, забралась с ногами в глубокое мягкое кресло и до пяти часов просидела за французским романом, не говоря ни слова ни с Татьяной Сергеевной, ни с m-lle Трюше. Зато Лида выпила две чашки крепкого шоколаду, что немало удивило Татьяну Сергеевну. Добрая старушка приписывала расстройство Лиды важному решению, принятому вчера, и благодарила Бога за счастливый исход своего заветного плана.
Нарежный явился целым часом раньше, чем его ждала Лида. Татьяна Сергеевна ещё отдыхала, по обычаю, после обеда, хотя лампы давно были зажжены. Он прошёл прямо в жёлтую диванную, где висевшая с потолка хрустальная палевая лилия разливала матовый фантастический свет, не доходивший до тёмных углов. Он приказал доложить о себе Лидии Николаевне, а сам ходил большими шагами по ковру, с серьёзною решимостью обвинённого, явившегося для выслушивания приговора. Он порывисто щипал пух пробивающихся усиков и отчаянно ерошил лоснящиеся волнистые волоса, что-то ворча себе под нос.
Лида вошла в диванную так тихо, что Нарежный заметил её уже тогда, когда она стояла с безмолвно вопросительным взглядом посреди комнаты. Ей пришла фантазия одеться к вечеру во всё чёрное. Её льняные волосы были распущены назад, как у маленьких девочек, и обильными волнами сбегали по плечам, резко выделяя своё бледное золото на глубоко сверкающей черноте бархатной кофточки. Никогда лицо Лиды не выражало столько внутренней жизни, как теперь, после тревожного дня, после ночи глубоких сердечных волнений. Лёгкая синева бессонницы отделяла её глаза, влажные и полные затаённой думы. Детский румянец и детская полнота щёк несколько поблёкнули, но зато тем осмысленнее смотрел слегка запёкшийся ротик Лиды. Вся фигура Лиды дышала соблазном и страстью, как никогда ещё не видел её бедный юноша.
– Вы позволили мне прийти к вам в последний раз, Лидия Николаевна, – начал Нарежный, не спуская с Лиды изумлённых глаз. – Я оскорбил вас… Но я не желал вас оскорблять, видит Бог… Лидия Николаевна. – Лида смотрела на него молча и строго. – Я… ей-богу, я не знаю, что со мною делается, – продолжал Нарежный, с азартом размахивая руками. – Я сам себе не рад! Чёрт знает, что такое… Мне ещё никогда не приходилось так скверно, Лидия Николаевна. Даже на выпускном экзамене. Даже когда меня секли в корпусе. Не сердитесь на меня, ради Бога; стòит ли на меня сердиться, посудите сами. Ведь если бы я нарочно… Я бы и душою рад… Да что ж делать? Я и сам знаю, что нехорошо, что это неприлично, глупо, что это должно казаться вам обидным… Но, честное слово, это случилось само собою. Я сам не ожидал. Я и не подозревал ничего, когда предложил вам кататься. А тут вдруг – хлоп! этакая оказия… Вы, может быть, не поверите, а, ей-богу, я себя за волосы таскал, когда возвратился домой. Я знаю, что стòит… ведь это ещё хорошо, что вы добрая, что вы позволили мне прийти к вам оправдаться, посмотреть на вас ещё разок. Разве я могу жить без вас, не видеть вас?
Бедный юноша дрожал, как в лихорадке, стоя перед Лидою, и с самым нежным вниманием пристыл глазами к её воспалённым глазам.
– Вы хотите, чтобы я раскаялась в своей доброте, – холодно сказала Лида, чьё сердце обливалось счастьем и которой хотелось прыгнуть не шею милому юноше. – Вместо того, чтобы извиняться в неслыханной дерзости, которую вы позволили себе сделать, которую никто бы, кроме меня. не простил вам, вы вдруг осмеливаетесь повторять те же глупости.
– Нет, уж извините меня, Лидия Николаевна! – в отчаянии произнёс Нарежный, путая свои чёрные вихры. – Это бог знает, что такое! Какое же тут оскорбленье? Конечно, я не имел права делать то, что случилось вчера: в этом я сознаюсь и прошу вашего прощенья. Но ведь нельзя же до такой степени простирать свой деспотизм. Это беспощадно… это… это невыносима. Я желаю покориться вам… Но я не могу… я возмущаюсь… Чем же я виноват, что я не в силах переносить вашего вида, что меня в лихорадку бросает, в жар, в холод от ваших глазок; нынче они особенно убийственны. Затем у вас такой ротик, на который смотреть нельзя… Я вот пришёл к вам трезвый, хладнокровный, а теперь стал сумасшедшим. У меня голова кверху ногами стала… У меня искры пробегают… Вы виноваты в этом , а не не я… Вы не смеете, не должны быть такой красавицей… Потому, что вы понапрасну мучаете нас, ей-богу, вы делаете преступленье. Я… я положительно взбунтуюсь против вас. Моя гордость, моё самолюбие оскорбляются. Мы такие же люди, как и вы. Я тоже молод. Тоже не урод. Я не глупее вас, я учился больше вашего, я всё могу сделать – и железную дорогу провести, и мост построить, и дом… И вдруг вы меня обращаете в дурачка, безумца… Можете водить за собою, как собачку на верёвочке, куда хотите и сколько хотите. Кто дал вам это право на деспотизм? Это вопиющая несправедливость природы, и я громко протестую против неё!
Лида едва имела сил, чтобы удержаться от неистового взрыва хохота. Её бесконечно забавляло и бесконечно льстило её самолюбию кадетская горячность Нарежного. Но она всё-таки овладела собою, и ласково улыбнувшись, сказала ему:
– Видите, я права, что запретила вам являться ко мне. Я спасаю вашу гордость и ваше спокойствие, только, во всяком случае, не кричите так: вы разбудите maman, которая ещё отдыхает, и напугаете нашу англичанку, нервы которой очень расстроены.
– О, так вы простили меня! Я по голосу вижу, что вы меня простили, совсем простили! – с радостной улыбкой прошептал Нарежный. – Я буду шептать так тихо, что никто не услышит, кроме вас, Лидия Николаевна… кроме тебя, моя Лидочка, моя радость!
Лида не успела произнести ни слова, как уже была в объятиях Нарежного. Он почти сломал её надвое эти резким кадетским объятием и осыпал безумными поцелуями её глаза, её губы, её грудь и плечи. Лида не могла двинуться, потому что скорее лежала на руках Нарежного, чем стояла на своих ногах.
– Нет… ты обманываешь меня… ты не сердишься… ты не можешь сердиться… мой Лидок, Лидочка моя, жизнь моя! – шептал совсем угорелый Нарежный. – Разве сердятся на то, что любят? Разве любить грез: Для чего же мы молоды? Для чего красота твоя? Я был сумасшедший, я был дурак, что просил у тебя прощенья за свою любовь… Я должен носиться с нею, гордиться ею, а не таить, как краденое… Я с колокольни закричу, что люблю тебя, всем объявлю и тебе, и твоей матери, и всему свету! Пусть всё погибнет для меня, если погибнет твоя любовь… Мне ничего другого не нужно.
– Безумный! Пустите меня! Не смейте, – вырывалась испуганная Лида. – Я сама виновата, что вы оскорбляете меня второй раз. Идите прочь от меня.
Нарежный выпустил Лиду из рук и упал на колени, крепко схватив её ноги.
–Не сердись на меня, Лида! Что я сделал тебе? Как же иначе выразить тебе мою любовь? Я предлагаю тебе всего себя. Навсегда… Я знаю, мы будем счастливы. Я буду работать, у нас всё будет… Моя карьера только начинается. Я до всего дойду. Только будь со мною, Лида. Много ли нам нужно вдвоём? Ведь всё равно ты выйдешь замуж? Чем же я хуже другого? Я ей-богу не хуже твоих Протасьевых, Овчинниковых, Прохоровых. Я молодой. Со мною будет тебе веселее. Я и добрее их, Лида, гораздо добрее… У меня всё начистоту… Я не умею хитрить и притворяться, как они. А деньги у меня будут. Сколько нужно, столько и будет. Разве я не наживу, Лида? Мне обещали прибавить жалованье. Главный инженер сам говорил. У меня и квартира большая, и две лошади есть. – Он припал к ногам Лиды и страстно целовал их. – Лидочка моя, Лидочек мой, будь моею, не выходи ни за кого. Мы будем счастливы!
– Вы ребёнок, я не могу на вас сердиться, – прошептала Лида, оправляясь немного от бесцеремонных объятий. – Если бы я считала вас за взрослого человека, вам бы не прошло это даром. Но на вас я смотрю, как на повесу-кадета. Уйдите сейчас. Я слышу, maman идёт. Лучше, чтобы она не видала вас.
– Скажите мне, что вы любите меня хоть немножко, и я уйду покорный, счастливый, – умолял Нарежный, ловя руки Лиды.
Лиде было очень жалко его. Душа её просилась сказать ему что-нибудь хорошее и ласковое; но воспоминание вчерашнего вечера, как капли осеннего дождя, отрезвили её.
– Вставайте же, неисправимый шалун, – торопила она Нарежного. – Не понимаю, за что я так добра к вам. Я сама балую вас.
– Поцелуйте меня, Лида, поцелуйте меня один раз на прощанье, – страстно упрашивал Нарежный. – Разве моя любовь не стòит одного поцелуя?
Лида в нерешимости смотрела на него, ничего не отвечая. Он был так хорош с своими чёрными волосами, всклокоченными, как у ребёнка, с умоляющими глазами, полными наивной юношеской веры. Лида уже целовала его в своих тревожных мечтаниях; Лида уже близко сроднилась с ним за эту одну мучительную и сладострастную ночь. Отчего не поцеловать ей теперь? Она же звала его сердцем. Вот он пришёл. Не тень, не мысль – а сам он, живой.
Тонкие ноздри Лиды раздулись легонько, электрические искорки сверкнули в зрачках глаз, и она, зардевшись, быстро нагнула голову навстречу Нарежному.
Когда Нарежный явился в двенадцать часов ночи в клуб, где он обыкновенно составлял себе партию в преферанс, он нашёл там целую толпу. На большом столе в главной зале ужинали Овчинников, Каншин, Протасьев, чиновник в должности губернского льва и разный другой народ.
– Ба! Вот кстати! – вскрикнул Протасьев, увидя входящего Нарежного. – Юный владыка рельсов и прочая, и прочая. То-то я смотрю, скучно что-то. Никто не хохочет, никто не врёт. А это его нет… генерал-инженера нашего. Садись к нам! Бери бокал.
– Ах вы классики, классики! – сказал с сожалением Нарежный. – Не смеете отступить от шампанского. Всё в эти дудки дудите. А мне оно, ей-богу, противно. То ли дело жжёнку заварить или пунш.
– Ну, ну, садись. Пей, что дают! – вмешался Каншин. – В чужой монастырь с своими уставами не ходят. Вот когда будут открывать твою дорогу, тогда твои законы пойдут. Хочешь портером разбавить?
– Собачьи головки? Ладно. Всё не так приторно.
Нарежный присел к столу, отыскивая портер.
– Тебя будто встрепал кто? – спросил Протасьев, вглядываясь пристально в Нарежного. – Откуда это ты?
– Много будешь знать, скоро состаришься. А у тебя и без того лысина шире соборной площади, – отвечал со смехом Нарежный.