Текст книги "Чернозёмные поля"
Автор книги: Евгений Марков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 62 страниц)
Решение
Беспокойство Татьяны Сергеевны достигло крайних размеров, когда приблизилась масленица, и надвигавшийся Великий пост сулил конец губернским весельям. Лида отбивалась от ненавистной ей партии и затягивала дело. Всякий намёк матери на Овчинникова она встречала с необычным ей раздражением. Беспокойство Татьяны Сергеевны разделял и Каншин. Хотя он по теории стоял за богатую партию для своего племянника, но в настоящем случае его теория спасовала вконец. Лида была слишком блестящею девушкой, чтобы такому богачу, как Овчинников, стоило думать о приданом. Старый селадон сам очень неравнодушными глазами поглядывал на весеннюю свежесть Лиды, на роскошь её плеч, на её могучий стан. Слюнки текли у него, и в глазах проступало умильное, гаденькое маслецо, когда он расхваливал красоты Лиды своему апатичному племяннику.
– Ты знаешь, Nicolas, мои принципы, – говаривал он с наигранной резкостью здравомысла. – Я смотрю прямо на вещи. Богатство – это вся сила человека. Я тебе всегда говорил – женись на богатой. Союзы могут быть между равными. Сила с силой, бедность с бедностью… Отстаивай каждый себя. Но тут я тебе говорю другое, Nicolas. Я говорю: торопись. ухватывайся за лакомый кусочек. Лидочка – сила. Посмотри, как она вертит целым Крутогорском. Она – звезда. Она – вождь. Она тебе создаст в один месяц такое положение, какого ты не добьёшься собственными заслугами за десять лет. Я не умаляю тебя, Nicolas. Но я говорю именно потому, что знаю твои силы и уважаю их. Таков свет. Женщина в нём всё может. Я всегда считал, что женщина – это живая революция. Все они Евы в том или другом смысле: погубят, спасут. Позволяю тебе плюнуть мне в лицо, как старому брехуну, если с такою женою через год или два я не поздравлю тебя вице-губернатором. Ей только до Петербурга, только до Петербурга. Поверь моей опытности.
Nicolas тоже давно хотелось последовать увещаниям дяди. Он неотлучно тёрся около Лиды и так привык подчиняться её повелительному тону, что теперь не мог представить себя без Лиды. Правда, мало хорошего доставалось ему от неё; Лида терпела его около себя, как послушную собачонку, но свои любезности, свою весёлость, своё остроумие проносила через его голову – всегда другим. Зато ничто не мешало хилому юноше с болезненно раздражёнными нервами таять в бессильным чувственных мечтаниях, слоняясь около здорового, молодого тела Лиды. Много раз Овчинников собирался кончить дело одним решительным ударом. Он не находил в себе силы терпеть и ожидать. Пружины его воли были так избалованы, что гнулись, как листы бумаги, под первым давлением желанья. Жениться вдруг на Лиде, вырвать её неожиданно из этой толпы военных и статских ухаживателей казалось Овчинникову верхом счастья и молодечества. Его самолюбие несказанно утешалось успехами Лиды. Даже красота Лиды не настолько побуждала его овладеть ею, как её роль крутогорской царицы. Овчинников был убеждён, что Лида должна выйти за него; он знал, что она бедная, и что она всему предпочтёт богатство. В этом убеждал его дядя и все его друзья, особенно Протасьев. В этом он убеждался и сам, слушая прозрачные намёки и осторожные поощренья Татьяны Сергеевны. И однако это сознанье не только не оскорбляло гордости Овчинникова и не рисовало ему Лиду в невыгодном свете, а напротив, только переполняло его самонадеянностью. Своё богатство Овчинников считал преимуществом, с которым никакие другие не шли в сравнение, и до такой степени отождествлял это богатство с своими личными качествами. что не считал нужным требовать от себя ещё каких-нибудь достоинств сверх этого. Воспитанный с детства в этих взглядах глупейшею парою родителей, каких только производил свет, Овчинников был непоколебимо убеждён, что весь мир смотрит на него с благоговением и завистью, и что только от одной его доброй воли зависит осчастливить людей своим знакомством или своим выбором. Бедных людей он представлял себе, как существа, которые не должны иметь, и действительно не имеют никаких собственных вкусов и притязаний; он бы расхохотался от всей души, если бы ему сказали, что бедная девушка отказалась выйти за богатого жениха потому только, что он ей не нравится. Тем же скудоумным взглядом чванного барича смотрел Овчинников и на Лиду. Ему не приходило в голову, что Лида могла находить его противным или глупым, что его гниющее тело могло оскорблять даже соседством своим нетронутую свежесть её девичьего тела.
Но между тем Овчинников до сих пор не находил в себе решимости исполнить заветный свой план – овладеть на правах законного обладателя этою блестящею звездою Крутогорска. «А какой бы был взрыв удивленья и зависти, – думалось ему. – Эту недоступную богиню, расточающую гнев и милость, двигающую толпы, поселить в своей спальне, приобресть право ежедневно, ежечасно держать её в своих объятиях, владеть её временем, её действиями, её словами, её прелестями тайными и явными, всею ею без исключения. Чистая сказка о жар-птице!»
Все эти похоти бесхарактерного юноши оставались одними похотями и не смели перейти в дело. Несмотря на его презрительную теорию о бедности, несмотря на его слепую веру в талисман кошелька, живая Лида с её взглядом, уничтожавшим последние искры храбрости в молодом правоведе, никак не поддавалась действию теории и пребывала в смущённой душе Овчинникова не в качестве бедной невесты, смиренно ожидающей своей участи от его великодушного приговора, а горделивою царицей, пресмыкаться у ног которой он считал за счастье.
Лида в своих разговорах с Овчинниковым была всегда так далека от каких-нибудь сердечных излияний и так резко перебивала его, когда он сам пытался перейти к ним, что у бедного юноши язык прилипал к гортани всякий раз, как он решался возобновить свои неудачные попытки.
Вместо того, чтобы возмутиться против Лиды, Овчинников, как все малодушные люди, становился ещё ласкательнее и униженнее. Не переставая верить в свой талисман, он старался размягчить сердце Лиды и расположить её к себе всякими материальными жертвами. Каждая затея Лиды в результате падала на Овчинникова. Он был её безропотный казначей, и Лида распоряжалась его кассою с непостижимою бесцеремонностью, словно это требовалось естественным порядком вещей. Овчинников был в душе довольно скуп, но он с радостью получал приказания Лиды достать то или другое, нанять или выписать что-что-нибудьОн вёл в душе длинный счёт всем этим одолжениям, намереваясь со временем подвести крупную цифру итога и предъявить его, как бесспорное обязательство. Он и теперь понимал распоряжения Лиды его кошельком, как безмолвный, но знаменательный обет будущему. На эти конторские данные Овчинников уповал в деле своего супружеского жребия гораздо более, чем на все психические мотивы. Лида до такой степени привыкла смотреть на Овчинникова, как на своего придворного поставщика, что даже не возмущалась присылкою от него вещей, предназначенных лично ей. Стоило Лиде в мимолётном разговоре похвалить какую-нибудь новость, привезённую в магазин, – на другой день эта новость являлась в квартире Лиды с записочкой Овчинникова. Татьяну Сергеевну сначала это шокировало, но потом она сообразила всю невозможность заменить в этих случаях Овчинникова и всю естественность таких отношений между будущим мужем и женою и решилась не замечать великодушных проказ молодого человека. Демид Петрович частенько был посланцем своего племянника с подобными дарами. Он гораздо более сблизился с Лидою, чем сам Nicolas; по праву своих лет он позволял себе обращаться с Лидою, как родственник, а с Татьяной Сергеевной сдружился так, что их водою нельзя было разлить. За Демидом Петровичем посылали не только на дом, но и в гости, когда он требовался составить партию суровому принципалу Крутогорска, и Демид Петрович нисколько этим не обижался. В pendant к «дедушке» Лида стала звать его «дядюшкою».
– Смотрите, не напророчьте, – шутливо говорил старый волокита.
– А что ж? – блаженно вздыхала кроткая генеральша. – Признаюсь вам, мой несравненный Демид Петрович, я бы не желала для Лиди большего счастья, как видеть её под эгидою такого прекрасного дядюшки. Вы знаете, добрейший Демид Петрович, как трудно оставаться без твёрдой руководящей руки мужчины… И хотя я сама, благодаря Бога…
– Зачем же дело? – перебивал, улыбаясь, Демид Петрович. – Всё в ручках нашей крутогорской волшебницы. Захочет, и всё у её ног. Позвольте ваши розовенькие пальчики за удачное слово… Старому «дядюшке» позволительно.
Старый дядюшка ловил полную ручку Лиды и целовал не только пальчики, но и ту нежную ласкающую впадинку, под которой сгибался её округлённый локоть.
– Смотрите, дядюшка, я вас ущипну за кончик носа! – хохотала Лида, легонько вырывая руку. – Вы заходите туда, куда дядюшкам не позволяется.
– А кому же позволяется, кому? – весело остроумничал дядюшка, не покидая своих занятий. – Небось, молокососам племянничкам? Ох вы барышни бедовые… Подсижу я когда-нибудь вас… Да нет, от вас и племяннички что-то не разживаются: всё ходят с опущенным носом. Вы, должно быть, и с ними так же суровы, как с дядюшками. Не приласкаете, не пригреете вашими очаровательными глазками. А наш брат мужчина. знаете, только на словах храбр, а чуть что, он и растерялся весь, и не весть что думает. Сказать бы хотелось, не смеет.
– А что бы ему хотелось сказать? – улыбаясь, спрашивала Лида.
– Хотите, я за него скажу.
– За кого, за кого?
– Ну, за мужчину, положим… Всё равно, за кого. За какого-нибудь племянничка… Ведь не за дедушку же мне говорить.
– Ну хорошо, хорошо… А отчего же сам племянничек ничего не говорит? – немного покраснев, сказала Лида.
Татьяна Сергеевна растаяла небесною улыбкою и остановила на Лиде благодарный взгляд.
– Ей-богу, боится! Он вас ужасно боится. Двадцать раз собирался сказать, да как взглянет на вас и оробеет.
– Ах какие глупости! – хохотала Лида. – Что ж он видит во мне такого страшного? Разве у меня рога на голове?
– Приласкайте его немножко, он всё вам скажет. Ей-богу, его стоит приласкать. Удивительная душа… А любовь… у ног будет лежать. Он уж и теперь молится на вас.
На другой день Демид Петрович приехал к Обуховым поутру, прежде всех визитов, когда ещё Лида была в утреннем пеньюаре за кофе. Татьяна Сергеевна чуяла, что Демид Петрович приехал недаром и решилась его принять как была, по-домашнему.
– Здравствуйте, матушка-генеральша! Здравствуйте, грозная моя царевна! – шутливо раскланивался Каншин. – Вот я вас как застал! В беленьком капотике! Прелесть! Господи! Что бы мне дал один бедный юноша, чтобы очутиться в эту минуту на моём месте. Простите меня, старого дурака, душечка моя; но ей-богу, я не могу видеть вас хладнокровно в этом очаровательном пеньюаре… Позвольте ваши хорошенькие ручки… Нет. нет, уж это моё законное право; недаром называюсь дядюшкою!
– Охота вам церемониться с моей маленькой дурочкой! – весело подхватила Татьяна Сергеевна, проникнувшись радостным предчувствием. – Поцелуйтесь с нею по-русски, по-старинному, прямо в губки. Ей-богу, я смотрю на вас, дорогой Демид Петрович. как на истинного родного.
– Слышите, моя прелесть, уж как хотите, а приказание мамаши для меня закон! – приставал женолюбивый старик. – Русские обычаи я чту свято. – Лида со смехом поцеловала его в слюнявые губы. – Старикам, ей-богу, рай! – говорил сияющий старик. – Скажи-ка я теперь нашим сорванцам, какие губки удостоили меня своим прикосновением, ей-богу, все на стены полезут. Да они меня все поочерёдно на барьер поставят, через платок, честное слово. Кстати, о сорванцах! Я имею к вам маленькое порученье от своего баловня… Можно явиться к вам сегодня вечером? – Демид Петрович стал говорить медленно и тихим голосом. – Разумеется, если у вас вечером не будет никого! – прибавил он, поглядев на Лиду с знаменательным выражением.
Лида взглянула на мать и молча закусила губу.
– О, конечно, мы будем очень рады видеть Николая Дмитрича! – торопливо заговорила Татьяна Сергеевна. – Не правда ли, Лиди? Николай Дмитрич может быть уверен, что он нам всегда самый дорогой гость.
– Могу я это передать и от вас, неумолимая царевна?
– Д-да… и от меня, – в раздумье ответила Лида, потупясь в ковёр и незаметно дрогнув бровями.
– Ах, вот было забыл! – ударил себя по лбу Каншин, притворяясь, что только теперь вспомнил то, что вертелось у него всё время на языке. – Мой племяш загонял меня совсем, обратил меня в настоящего Меркурия. Только я вперёд говорю, что не отвечаю за его глупости. Творю волю пославшего мя… – Каншин суетливо выбежал в переднюю и возвратился оттуда с очень большим картоном. – Ну что я сделаю с ним. когда он бесится, сами посудите! – смеялся он, раскрывая коробку. – Приказал повергнуть к стопам нашей царевны сию рухлядь… Это редкая чернобурая лисица от Одушевского. Единственная в своём роде. В десять лет раз такие попадаются. Ну, не взбалмошный ли мальчуган? Я ему говорю: что ты это? Как же это ты смеешь? Ничего не поделал. Наладил одно: Лидочка хотела иметь к масленой шубу нового фасона, без рукавов, какую привезла себе княгиня Бурятова. Взял и выписал по телеграфу, сумасшедший. Вези да вези, знать ничего не хочу. Вы извините меня, старика, за откровенную болтовню. У меня ведь что на уме, то и на языке. Мы с Nicolas так привыкли между собою называть вас Лидочкою, что и проврёшься невольно… Я ведь не таюсь.
Он распахнул великолепную лёгкую, как пух, бархатную мантилью, подбитую пушистою, почти синею лисицею.
– Смилуйтесь, государыня царевна! Не прикажите казнить, прикажите помиловать! – шутливо кланялся Каншин.
У Лиды и у Татьяны Сергеевны разгорелись глаза при виде дорогого подарка.
– Ах, какая прелесть! Она должна быть очень тепла! – вскричала Лида, набрасывая на себя шубу и завёртываясь в её пышные полы. – А как легка, мама, если бы ты знала… Как будет хорошо кататься в ней на масленицу!
Лида подошла к зеркалу и долго осматривала себя с разных сторон, грациозно поворачивая, будто лилия на стебельке, свою хорошенькую головку.
– Ах, это уж слишком большое баловство, добрейший Демид Петрович! – улыбаясь, говорила Татьяна Сергеевна, покраснев столько же от удовольствия, сколько от конфуза. – Мы вполне верим доброму расположению нашего милого Николая Дмитрича, но, право, это лишнее. Он мне совсем избалует мою бедненькую кошечку. А она, как нарочно, так любит хорошие меха. Посмотрите, пожалуйста, на неё: чистый ребёнок. Она теперь не расстанется с этой тальмой! Николай Дмитрич ничем не мог так её утешить. Она нежится в своей новой шубке, как котёночек. Не знаю, как благодарить милого Николая Дмитрича… Он, право, такой добрый, такой внимательный.
Но Лида и не думала благодарить. Все дары Овчинникова казались ей такими необходимыми и естественными, что не удивляли её нисколько. Она только радовалась, что теперь ей можно будет затмить на катаньях крутогорских богачих, даже княгиню Бурятову.
На масленицу были назначены два спектакля любителей, и в одном из них участвовала Лида. В этот день приходилась репетиция. Тотчас после обеда за Лидой заехал один из участников спектакля, инженер Нарежный, заведывающий работами новостроившейся железной дороги. Как ни восставала Татьяна Сергеевна против такой бесцеремонности, всё было напрасно, и Лида в новой шубке весело впрыгнула в щегольские парные сани инженера. У них был уговор ехать в театр вместе, и Лида не хотела изменить слову. Инженер Нарежный был только что выпущен из корпуса первым по экзамену и подавал блестящие надежды. Он ещё не успел сбросить с себя кадетского пуху и этим был особенно привлекателен в глазах дам. Сквозь матовую южную смуглоту его щёк проступал юношеский румянец, крупные чувственные губы покрывались густою тенью новорождённых усиков, чёрные большие глаза были всегда в огне, а когда весёлый кадет смеялся закатистым, почти детским смехом, то нельзя было не любоваться двумя ровными рядами белых молодых зубов, сверкающих, как у неаполитанского лацарони. Инженер Нарежный был уже давно баловнем дам, хотя так недавно окончил ученье. Он знал свою юношескую привлекательность и немного кокетничал ею, стараясь удержать резкие привычки забубённого кадетства, соблазнявшие женщин. Но он и действительно был очень чувственен, очень нетерпелив, очень дерзок и очень неблагоразумен. Он считался в числе ярых ухаживателей Лиды, но без всяких практических шансов. Карьера его только начиналась, а репутация способного и хорошенького мальчишки ещё не была достаточна для того, чтобы сплетня решилась соединить его имя с именем Лиды.
Но сама Лида смотрела на Нарежного гораздо внимательнее и нежнее. чем на всех остальных кавалеров. Граф Ховен смущал её фантазию серьёзными соблазнами великосветской жизни и кровного барства; Лиде нравился собственно не граф Ховен сам по себе, а положение графа, его привычки, его манеры, его авторитет. В Нарежном нравилось Лиде другое: нравился его жгучий, смелый взгляд, от которого иногда пробегала томительная дрожь по спине Лиды, нравились эти выразительные губы, полные горячей красной крови, и сами собою напоминавшие о поцелуе, этот страстный итальянский румянец, эта статность, ловкость и сила юноши. только что прекратившего здоровые физические упражнения детства. Казалось, с ним ещё можно было взяться за руку и побежать взапуски по зелёному лугу. Его тело ещё просило веселья, движенья и шалостей.так же как просило этого такое же детское тело Лиды. Чувство ребяческой молодости роднило их между собою и звало друг к другу. Оба они были полны красоты, жизни и успеха. В Нарежном не было особенной светскости, и многие тонкости гостинного общежития ему были неизвестны даже по слуху. Но он везде был у места, везде был приличен. Природная грация красивого и здорового тела с успехом заменяла искусственную выработку манер, а беспечная весёлость юноши, полного веры в себя и в жизнь, была самою лучшею развязностию.
Изо всех крутогорских дам больше всех увлекалась хорошеньким инженером жёлтая и сухая Нина. Она приставала к нему, где только можно, с учёно-литературными разговорами, которые давали ей удобный повод поедать глазами каждую черту его страстного лица, каждую подробность его сильной юношеской фигуры. Нина называла его в интимном разговоре своим Теверино и бредила его итальянскою смуглотою и его итальянскими глазами. Нарежный же в своих интимных разговорах называл Нину сушёною таранью и банным листом, хотя никогда не отказывался ни от приглашений, ни от угощений назойливой девы. Между Лидой и Нарежным не было более весёлых разговоров, как об ухаживании престарелой Нины, а Нина ненавидела Лиду больше всего за то, что «эта глупая девчонка вешалась на шею» Нарежному, «хотя, конечно, он не обращает на неё никакого внимания», прибавляла в виде собственного утешения Нина; «может ли передовой, образованный человек, который так блестяще кончил курс академии, иметь что-нибудь общего с этою кисейною дурочкой! Разумеется, он не откажется проплясать с нею мазурку, – он настолько знает приличия; не ему же необходимо поделиться с кем-нибудь своими идеями, высказать свои убеждения, сродниться с кем-нибудь своим внутренним миром».
Кто был этот счастливый «кто-нибудь», в котором инженер Нарежный должен был ощутить такую непобедимую потребность – Нина скромно умалчивала.
– Хотите, не поедем в театр, а поедемте за город! – предложил Нарежный, когда санки его стрелою неслись по убитому снегу улицы. Он сидел вплотную к Лиде, невольно упираясь всем плечом в её плечо и касаясь её ноги своею ногою на всём её протяжении; медвежья полость тесно охватила их в узеньких санках и претендовать за излишнюю близость было бесполезно.
– Как, за город? – смеялась Лида, которой было очень весело сидеть в такой непривычной тесноте с «милым мальчишкой», как она называла за глаза Нарежного. – А репетиция?
– А репетиция пусть останется без нас. Хотите, я прикажу повернуть. Как покатаемся зато! Такие дни редко бывают. Ясность какая, теплота! Тепло и ярко, как весною, а вместе с тем прохладно. А дорога-то! Мы двадцать вёрст в час прокатим. Честное слово! Хотите, даже по часам. Михей, поверни налево!
– Что вы, что вы! Вы с ума сошли! – закричала Лида. – Нас все будут ждать! Мы спектакль расстроим.
– Давайте на пари, что мы успеем вернуться! – увлекался Нарежный. – Мой коренник бежит версту без двух секунд минуту; по льду он сделает пять вёрст никак не более десяти минут; я готов о чём хотите спорить. Вы ведь ни разу не видели, как бежит мой «паровоз».
– Ваш паровоз?
– Да, я называю своего рысака «паровозом», а скаковую, что на пристяжке, «тендером». Разве это не хорошо?
– Ах нет, это отлично, это очень смешно! – хохотала Лида, закутываясь в ротонду от снеговой пыли, летевшей из-под копыт Тендера. – Стало быть, мы едем по железной дороге?
– На «паровозе» да при «тендере», разумеется, по железной дороге! – поддерживал её тем же смехом Нарежный. – Только эта железная дорога нового изобретения, дешевле узкоколейных. Вместо шпал – ухабы!
– Вы нигде не можете обойтись без шалостей!
– Помилуйте, какие же это шалости? Ведь я инженер, должен поддерживать честь знамени!
– Какой вы инженер! Вы совсем не похожи на серьёзного человека. Вы просто кадет! – хохотала Лида.
– Ну так что ж? Разве кадеты хуже ваших лысых стариков? Ей-богу, кадеты самый хороший народ: беспечны, веселы, никаких расчётов, никаких задних целей. Что на душе, то и на языке. Только и есть молодость, что кадеты! Так прикажете «паровозу» свернуть?
– Ну хоть сверните, как хотите! Только чтобы непременно через полчаса в театр. Посмотрите на часы.
У Лиды что-то поднялось в голову, похожее на угар; она вдруг с осязательной ясностью почувствовала весь рельеф мужской ноги и плеча, тесно сближенного с её собственным плечом и ногою. Санки врезались в лёд слегка стонущими острыми подрезами. Светло-рыжая пристяжная неслась марш-марш, согнув шею кольцом, нюхая снег, чуть не подметая его волнистою гривою и длинными кистями медного набора, в то время как коренник шёл твёрдым и ровным ходом, не сбиваясь ни на одно мгновение с размашистой рыси, выкидывая далека вперёд широко расставленными могучими ногами.
– Хорошо кататься по льду? – шепнул около Лидина уха голос Нарежного, который до сих пор говорил громко.
Лида немного вздрогнула от этого неожиданного шёпота.
– О да, я ужасно люблю кататься по льду! – отвечала она. – Посмотрите, как скоро мы проехали город. Тут настоящие Спасы; вот и лес такой же, как наш.
Она обернула голову в сторону Нарежного и смотрела на виды берега.
Но ей был виден не один берег. Видна была смуглая круглая голова, с чёрными как смоль, блестящими, немного вьющимися волосам, выбивавшимися из-под фуражки, и два огненных глаза, с смелой удалью смотревшие вдаль. Мороз ещё более разжёг и румянец щёк, и огонь глаз, а бобровый воротник так хорошо вырезал на своём тёмном пушистом фоне свежесть и энергию молодого лица. Вдруг вокруг стана Лиды крепко обвилась сильная мужская рука. Сначала Лида не поняла ничего и только слабо вскрикнула. Чёрные волнистые волосы мгновенно заслонили ей глаза, и она почувствовала горячий поцелуй в то местечко своей лебединой шейки, которое не было закрыто воротником шубы. Лида хотела оттолкнуть, хотела вскочить на ноги, но руки у неё отнялись и ноги онемели; так отнимаются они во сне, когда человек напрягает все усилия оттолкнуть надвигающуюся опасность и чувствует, что его удар падает бессильно, как хлопья ваты. Поцелуи сыпались всё в одно и то же место, всё горячее, всё жаднее, и рука, охватившая стан, сдавливала его всё неистовее. Подавленный. никогда не слыханный Лидою стон едва слышался из бобрового воротника, её теперь душившего.
– Как вы смеете… оставьте меня! – прошептала наконец Лида, собрав силы и с негодованием освобождаясь от пламенного натиска. – Я выпрыгну из саней! Я крикну сейчас!
Нарежный отшатнулся от неё, бледный и дрожащий.
– Простите меня! Я сумасшедший! – прошептал он, не осмеливаясь взглянуть на Лиду и завёртываясь выше носа в воротник.
Влажное облако подступило к глазам Лиды и затуманило их в одно мгновение. Её длинные ресницы вздрогнули, вздрогнули вместе с ними тонкие ноздри, с обиженным и бессильным протестом шевельнулись побледневшие губки, и вдруг ручьём хлынули из глаз слёзы.
Нарежный не смел смотреть на них, но он их слышал. Он слышал, как безмолвно глотала Лида рыдания.
– Поверни назад! – сурово сказал он кучеру, не открывая воротника. Но Лиде он не говорил ничего.
Только при въезде в город, когда уже стали встречаться чужие экипажи, и Лида с решимостью отёрла лицо, он склонился немного к ней, такой же закутанный и смущённый, и пробормотал чуть слышно:
– Не сердитесь, ради Бога! Разве я виноват? Кто смотрит на вас, тот делается безумным… Мне больно, что я оскорбил вас. Но я не могу поступать иначе. Я всегда буду так поступать. Я не раскаиваюсь ни в чём. Слышите, Лида! Пусть меня казнят за одно это мгновение – я не откажусь от него. Может быть, я в ваших глазах дикарь, варвар… Я заслуживаю это мнение. Но я не в силах бороться против страсти… За неё всё отдам, всё погублю. Пусть вы знаете меня таким, каков я есть. Не хочу выставлять себя лучше.
– Не смейте говорить со мною! Не смейте мне показываться на глаза! – сказала Лида, отвернувшись в сторону.
Лида ещё была на репетиции, где никто теперь не узнавал её, так вяло и рассеянно шла её роль. Нарежный тоже было явился на репетицию, но сейчас же извинился, что ему нездоровится, и уехал домой, так что роль его нужно было читать по книге. Перед концом репетиции швейцар подал Лиде записочку. Нарежный писал ей: «Лидия Николаевна! Вы запретили мне смотреть на вас и говорить с вами. Ослушаться вас я не могу, но для меня это равняется смертной казни. Перед казнью самым ужасным преступникам позволяют исповедоваться и покаяться. Надеюсь, что и мне вы не откажете в этом последнем акте справедливости. Чем страшнее приговор, тем необходимее выслушать оправдание. Если вы мне ничего не ответите, я буду считать, что вы позволили мне явиться к вам завтра вечером в семь часов, без свидетелей, может быть, в последний раз. Ваш до гроба Константин».
Лида вспыхнула, прочтя эту дерзкую подпись без фамилии и обычных заключительных эпитетов. «Кто дал ему право?» – шевелился у неё на душе оскорблённый вопрос; она хотела было изорвать в мельчайшие клочки записку взбалмошного инженера, но потом раздумала, посмотрела ещё раз на безумную подпись, покачала с улыбкой головою и спрятала записку в портмонэ. «Какой ребёнок, чистый кадет!» – сказала она сама себе несколько успокоившимся тоном. Отвечать Нарежному Лида не сочла нужным.
Татьяна Сергеевна понять не могла, отчего Лида была в таком непозволительно мрачном настроении духа в тот именно вечер, когда Овчинников должен был, по-видимому, сделать ей решительное предложение.
– Я никогда, никогда не видала тебя, Лиди, такою надутою! – в беспокойстве говорила генеральша. – Право, я начинаю думать, что твой характер серьёзно портится. Из такого милого, весёлого ребёнка… tu es devenue si journalière, si maussade! Не было ли у вас чего-нибудь на репетиции? Ведь, кажется, твоя роль идёт удачно?
– Что ты выдумываешь, мама! Я такая, как всегда, – отделывалась Лида. – Нельзя же целые дни хохотать и прыгать. Утомилась немного в театре и больше ничего.
– Хорошо бы, если бы так, chère amie! – со вздохом качала головой генеральша. – Я вижу, ты перестала быть откровенной с матерью. Это мне очень больно, Лиди! Я не заслужила этого с твоей стороны. Я с глубокою грустью убеждаюсь в последнее время, что ты избегаешь делиться со мною твоими мыслями. Кто же может быть лучшим другом твоим, как не твоя мать, Лиди. Помнишь, мы с тобою читали в детстве в veillées du chateau историю Alphonsine? Ты, верно, на забыла её ужасную судьбу. Вот что значит пренебрегать советами матерей! Она раскаялась, как ты знаешь, но уже было поздно.
– Право, не знаю, мама, отчего это тебе всё представляется… Ты стала такая подозрительная с некоторых пор.
– Ах, chère amie, если бы ты могла войти в мою душу, ты не удивилась бы этому! – ещё раз вздохнула генеральша. – Теперь решается счастье всей твоей жизни, а ты знаешь, как оно мне дорого. Меня огорчает, что ты смотришь не это дело не вполне так, как требует благоразумие. Конечно, ты прекрасная дочь и никогда не пойдёшь против воли матери. Но я желала бы видеть с твоей стороны более… как бы сказать… этой spontaneité, этого entrain… Не в моих правилах принуждать тебя, Лиди, ты это знаешь. Я предоставляю твою судьбу вполне твоему выбору; но повторяю тебе, я была бы счастлива, очень счастлива, если бы совершилось то, на что я рассчитываю. А без твоей помощи, Лиди, без твоей доброй воли это не может совершиться. Я боюсь, Лиди, что ты даёшь слишком много внимания тем, кто вертится около тебя от нечего делать, как обыкновенно вертятся около хорошеньких девушек. У них не может быть никаких серьёзных намерений; да если бы и были, признаюсь, я не видела бы в этом ничего особенно лестного. А между тем это незаслуженное внимание понапрасну пугает Николая Дмитриевича. Он такой робкий, неуверенный. Нужно же ободрить его, дать ему понять, может ли он рассчитывать на тебя. Посмотри, что он делает для тебя, как он о тебе думает? Ведь это герцогские подарки – шуба, например, лошади.
– Разве ты не купила, мама, лошадей? – встревоженно спросила Лида.
– То есть, как тебе сказать, chère amie… Собственно, я купила у него. Но он был так мил, предложил обождать уплатой, пока у меня будут свободные деньги. У меня в это время не было денег. Само собой разумеется. что он это сделал из деликатности, чтобы не оскорбить твоё самолюбие. Он желал их подарить тебе и не смел… Но понятно, раз будет кончено между вами… Ты знаешь, Лиди, я слышала стороною, что Николаю Дмитриевичу давали за эту пару рысаков полторы тысячи.
– Мама! Мне кажется, мы очень дурно делаем, что позволяем Овчинникову присылать нам такие дорогие подарки! – с неудовольствием сказала Лида. – Я так сержусь на себя, что поступала необдуманно. Ведь это бог знает что! Ведь это какая-то продажа! – тихо выговорила Лида, нахмурив брови. – Это унизительно, мама!
– Ах, Лиди, бог с тобою! – заговорила генеральша, покраснев до белков глаз. – В чём ты видишь унижение? Ведь ты же всегда с удовольствием встречала эти знаки внимания со стороны Николая Дмитриевича. Другое дело, если бы он был совершенно чужой.
– Да, я знаю, что сама! – сердилась Лида. – Я про себя и говорю. Я презираю себя за свою слабость. Я не могу видеть равнодушно богатства. Когда кто-нибудь одет лучше меня, когда кто-нибудь катается на хороших лошадях, в хорошей карете – это меня мучает. Я готова на всё, чтобы иметь ещё лучше. Разве это хорошо? Это очень гадко; это безнравственно, это низко… Надя Коптева никогда бы этого не сделала. Отчего она всем довольна? Ты должна была воспитать меня, как Надю Коптеву. Она всегда будет счастлива, потому что уважает себя; а я всегда буду несчастлива, потому что я гадкая. Надя Коптева никогда бы не пошла за Овчинникова, хотя она беднее меня. Она бы никому не продалась.