Текст книги "Чернозёмные поля"
Автор книги: Евгений Марков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 62 страниц)
Надя на хозяйстве
Надя всегда вставал рано, особенно летом и в хорошие, ясные дни осени. Её здоровая деревенская кровь, не испорченная угаром бессонных ночей и возбудительных разговоров городской жизни, сильным, ровным ключом била в молодых жилах и не нуждалась в долгом томлении в постели. Крепкий сон всегда короток и всегда бодрит. Надя каждый день вставала с своей девической постельки словно обновлённая, свежая, весёлая, готовая с радостью на труды дня. До поздней осени она бегала, едва одетая, купаться в пруд и возвращалась оттуда ещё румянее и веселее. Сёстры её много читали по ночам и вставали гораздо позднее, а купаться просто боялись. Поэтому Наде приходилось проводить раннее утро почти всегда одной. Она была этим довольна. Сестёр своих, особенно Варю, она очень любила, но по натуре своей она не была особенно сообщительна и так привыкла к самостоятельности во всех мелочах, что недостаток общества её нисколько не затруднял. Утром всякая минута Нади была занята. Хотя главною хозяйкою в доме Коптевых была в сущности Даша, однако без Нади она бы не могла поддержать необходимый порядок в птичнике, на скотном дворе и в прочих департаментах женского хозяйства. Утро даёт тон всему хозяйственному дню, и что плохо сделано утром, того не поправишь днём. Утром Надя безраздельно царила над коровами, коровницами, курами, индюшками, яйцами и сметаною. Она без всякого труда привыкла отлично понимать всё подробности бабьего хозяйства, она родилась в деревне, жила безвыездно в деревне и любила всем сердцем деревню: этого довольно, чтобы стать хозяйкой. Ежедневные лекции на скотном и птичьем дворе стоят любой кафедры сельского хозяйства.
В сером утреннем капотике, перетянутом поясом, в высоко подобранной юбочке, в высоких ботиночках на двойной подошве, повязавшись лёгким шёлковым платочком, с книжкою в одном карманчике, с садовым ножом в другом, выбегала обыкновенно Надя на хозяйство после утреннего купанья.
Огромный рябой пёс, неотлучно стороживший по ночам девичье крыльцо, первый встречал свою любимицу радостным виляньем хвоста, взвизгиваньями и прыжками.
– Пошёл, Рябка, пошёл, глупый! – отмахивалась Надя от четвероногого любезника, который вскочил с лапами на плечи Нади и пытался лизнуть её в лицо.
Множество крошечных щенков, беленьких, чёрненьких, жёлтеньких и рябеньких, с пронзительным и бессильным лаем посыпались от кухни, где они барахтались в куче соломы. Точно катились под ноги кем-нибудь рассыпанные детские гремушки. Они тоже узнали свою покровительницу и кормилицу. Не успела Надя присесть и взять в руки пушистого, толстомордого, толстобрюхого щенка, бежавшего в голове всех, как эта крошечная разношёрстная армия обсыпала её кругом: один тормошил Надино платье, вцепившись в него своими острыми, как булавки, зубёнками, другой закатывался лапками в опустившиеся складки этого платья, третий жалобно визжал, опрокинутый на спину, и тщетно барахтался бессильными короткими лапками; кто дёргал её за пальцы, обшаривая, где хлеб, кто упрямо лез ей на колени, на спину, куда попало. Старая, отощалая сука медленно вылезла из-под крыльца и стояла поодаль, внимательно разглядывая Надю, словно желая убедиться, не грозит ли какая опасность её шаловливому поколению.
Надя была в восторге от щенков; щекотала их под горлышком, опрокидывала их для смеху с своих колен на мягкую траву, осматривала, какой сыт, какой не доел, у какого глаза красивее.
– Барышня, а барышня! – звала озабоченным голосом коровница Мавра, выглядывая через порог скотной избы. – Пожалуйте-ка сюда!
Надя поспешно пошла к избе.
– Что ты, Мавра? Что такое случилось? – спрашивала она ещё на ходу.
– Да дело ваше плохое, барышня… Красный-то телёночек, что от Сосы, в рот ничего не стал брать. Теперь лежит себе, как пласт, ножками подёргивает, должно, околеет.
– С чего ж это он, Мавра?
– А кто его знает, барышня. Нешто телёнок скажет. То был здоров-здоровёшенек, и горюшка мало, а вот нонче стала утром выгонять – на ногах не стоит. Что-нибудь в нутре есть. Съел что или так, болесть приключилась, Господь ведает.
Обе они озабоченно вошли в избу, где ночевали телята. Телёнок с раздутым брюхом лежал, как окоченелый, на сухой соломе и тяжко сопел, подрыгивая изредка ногами.
– Матушки! Да он объелся! У него живот пучит! – вскрикнула Надя, бросаясь к телёнку. – Позови сюда Мартына, неси воды, поскорее! – Мавра заторопилась, отыскивая ведро, и выбежала за Мартыном. – Старуха, давай сюда скалку, поскорее, а то он сейчас издохнет! – одушевлённо командовала Надя, заметив на печи старую мать Мавры.
Старуха, охая, слезла с печи и отыскала скалку.
– О-ох, барышня моя миленькая, – причитывала она, неодобрительно глядя на операцию Нади, – и что это таки выдумали своими ручками за телёнка браться? Нешто приказать некому? Он уж, мать моя, осовел совсем, еле душка бьётся. Ишь нос-то похолодел! Не замай, пусть себе околевает, барышня голубушка, у смерти всё равно не отымешь.
Но Надя, не слушая глупой старухи, энергически тёрла скалкой вздувшиеся бока телёнка. Вбежали Мартын с Маврою с вёдрами воды.
– Подыми его, Мартын! – горячилась Надя, вся отдавшись в эту минуту судьбе телёнка. – Веди его на скотный двор, не давай ложиться, а ты его хорошенько поливай водою, Мавра, похолоднее!
Телёнка вытащили во двор. Ноги его подламывались, как соломенные, и голова падала сама собою.
– Ишь ты! – изумился Мартын, разглядывая брюхо телёнка, вздувшееся, как пузырь. – Это он, видно, на гумне ржи объелся… вот беда.
– Води, води его! Поливай хорошенько! – кричала Надя, раскрасневшаяся от волнения и работы.
Набежали ещё люди; Мартын тащил телёнка за верёвку, кучер беспощадно погонял его хворостиной, Мавра то и дело поливала ему бока холодной водою. На скотном дворе поднялся крик, беготня и шум. Схватили опять скалку, опять стали мять скалкой бока. Из хором прибежала поглазеть на новость деревенского дня Надина девочка Маришка, потом ещё две горничных. Надя сейчас же командировала Маришку в дом за солью, конопляным маслом и разными слабительными снадобьями.
Разжали насильно уже похолодевшие и побледневшие губы телёнка и влили лекарство.
– Води его, води, Мартын, не останавливайся! – кричала Надя.
Вся дворня приняла одушевлённое участие в телёнке. Всем хотелось пособить барышне, отстоять его от смерти, а вместе с тем урвать несколько минут от прискучивших ежедневных занятий в пользу нового и нежданного развлечения.
Оказалось, что не только все видели, как телята объедались вечером на гумне заметками у ржаных скирдов, но и чуть ли не все предсказывали, что они облопаются.
– Нешто это шутка – рожь! – рассудительно излагал кучер Панфил свою запоздавшую философию, усердно стегая телёнка хворостиной. – Старая лошадь объестся, и та околеет, а телёнок что? Его от одной горсти разопрёт. За телёнком, что за ребёнком, призор нужен, пуще глаза беречь! Потому он несмышлёныш, ему абы жевать. А теперь уж ему не пособишь.
– А ты что ж, разодрать тебя, смотрела? – ругался на коровницу ключник Михей. – Тебе только с ребятами хвосты трепать, а дела свово не знаешь? Мамушек мне к вам приставлять, обморам! Разорили, проклятые…
– А ты бы за мужиками своими смотрел, ишь разорался, идол! – обиделась Мавра. – Вас, чертей, на гумне целая барщина была, телёнка согнать не могли. Мне не разорваться одной: я и масло бей, я и пойло сготовь, я и коров дой! Мне за телятами некогда усматривать. Что ж, я и при барышне скажу, с меня взятки гладки. Руками-то месишь день-деньской, ажно жилы все повытянуло, – заключила Мавра, засучивая рукава рубахи и показывая публике свои тощие жилистые руки.
Телёнка однако отстояли. Мало-помалу он стал бегать бодрее и крепче; бока заметно опали, глаза повеселели, нос зарумянился, пошёл пар от всего тела.
– Ну, слава Богу! – сказал Надя, вздохнув всей грудью. – Теперь пройдёт.
– Чего не пройти! Дорого ухватиться вовремя, – уверенно говорил кучер, ещё за полчаса предсказывавший телёнку неминучую смерть. – Бывает, вехом скотина по болотам объедается, не то что рожью, и то проходит. А рожь всё-таки не зелье какое ядовитое, что нутро жжёт; от хлеба человек, что скотина, не должны помирать.
Старуха, Маврина мать, стояла у избы, подгорюнившись рукою. и покачивала головой.
– Ну что, старуха, вот ты спорила, что околеет, что не нужно лечить! – торжествуя, обратилась к ней Надя. – Без лекарства бы и околел.
– Как же можно, матушка, – с серьёзной важностью отвечала старуха, – без лекарства, вестимо, нельзя. То б таки скотине околевать ни за грош, а полечишь её – она и одумается, опять на ноги станет. Скотинка уход любит, чтоб с ней, значит, всё по хозяйству. Ведь он, матушка, не видать телёночек, а зиму перезимует – десяточку за него отдай, не то все двенадцать.
На глазах Нади поили телят, сыпали зерно птице, доили коров. Все дворовые, особенно ребята, любили барышню; только одна она входила в их интересы. Она твёрдо помнила, что в праздник нужно печь на застольную пеклеванные пироги и давать «кусок», а в большие годовые праздники сама угощала всех дворовых в девичьей чаем и водкою.
Этих дней угощения все работники ожидали с большим удовольствием; им было в диковину и в честь рассесться в опрятной комнате барских хором, после своей дымной застольной с земляным полом, и не спеша потягивать чаёк из барских чашек, за барским самоваром; хорошенькая барышня сама поднесёт водочки в чайной чашке и пошутит со всяким. Да и в будние дни барышня требовала с ключницы, чтобы людей кормили хорошо; то прикажет выдать на застольную снятого молока, то творогу, а зимою постоянно велит готовить щи со свиною обрезью. Ключника Михея она особенно баловала, а потому он не мог переносить укоризненных замечаний барышни; оттого на скотном дворе постоянно была обильная, свежая подстилка, и коровы могли нежиться сколько душе угодно на сухой соломе, к великому удовольствию Нади. Михей был сам не свой, если вдруг не хватит пшена для кур или выйдет весь песок у уток. Он оторвёт работника от самой спешной работы, а уж непременно поторопится угодить барышне.
– Ах, Михей, Михей! – сказала Надя, выходя из скотного двора. – ты опять позабыл, что я тебе говорила. Овцы-то до сих пор не стрижены!
Михей снял шапку и досадливо почесал голову.
– Эхма! Голова, барышня, у меня пустая стала, совсем я, старый дурак, оплошал, – сказал он виновным голосом. – С вечера-то хорошо помнишь, сам себе наказываешь, а вышел утром, туда-сюда тянут, ну и растеряешь всё. Ведь и то позабыл! Вы мне, кажись, третьеводни сказывали.
– Какой третьеводня! Я уж к тебе полторы недели пристаю, чтобы баб прислал – помыть и постричь. У обуховских уже две недели, как вышли, ещё тепло было; а теперь смотри, как похолодало.
– Точно, точно, похолодало, – сказал беспрекословно Михей. – Вот ужо вышлю, барышня, не забуду.
– А свинью, что поросилась, посадили?
– Хавронью-то? Посадил вечор. Свинья хорошая будет, пудов десять.
– Что ж, Алёна греет им пойло?
– Как же, греет. Утром согреет и вечером, два раза; я каждый раз сам смотрю. Теперь стал суполья прибавлять да муки гречишной, а то с одной отруби сала не наест. А мука дорога…
– Смотри же, Ваську не сажай, не забудь.
– Ваську зачем сажать, я приказ помню. Васька нам не племя нужен, на завод; теперь разъелся на колосе – страсть! Весь голый стал, что пузырь, и не узнаешь, такой гладкий.
– Михей, а нашли павлина белого?
– Нет, барышня, не нашли. Павлина нет и павлихи, что помоложе, третьегодовалой, птичница сказывает, они завсегда так-то. То видать, а то неделю прячутся; он, должно, в крапиве живёт, под грунтовым сараем; там ведь его не поймаешь. Там его и собака не достанет.
– Как бы лисица его не зарезала?
– Лисица, немудрено, зарежет; зверь хитрый. Лисицу, точно, видают на заре, тростником приходит. Вот прикажу нонче разыскать и павлина, и павлиху, пропадать им не нужно.
– Прикажи, пожалуйста, Михей; у нас есть один белый павлин, жалко его, – сказала Надя, уходя в сад.
– Как не жалко! Своё добро, известно, жалко, – серьёзно отвечал Михей и зашагал к амбару.
Рано окончились хлопоты Нади по хозяйству. Отделавшись от них, она бежала обыкновенно в сад к самому любимому своему занятию. Цветник перед домом представлял из себя роскошную корзину всевозможных цветов. Балкон был сплошь завит цветами и зеленью, по рабатке большой аллеи до самой рощи у пруда тоже шли яркие клумбы цветов. Все эти цветы выбирала, сеяла и холила Надя, с слабой помощью кривого садовника Филиппа. Надя любила цветы, как она любила всё, что требовало нежного ухода; они пробивались на её глазах из земли слабыми и жалкими былинками, на её глазах разрастались в роскошные формы и краски; цветы – сама молодость, сама весна. Когда наступает зрелость, цветов уже нет. Этот вечно весенний, вечно юный характер цветов инстинктивно привлекал Надю, для которой жизнь была только в весне и молодости. Но Надя любила заниматься в саду ещё по одной причине: только в саду она оставалась одна с своей мыслию. Надя отдавала жизни и её суетам много времени, гораздо больше, чем мысли. Но у ней была сильная потребность остаться иногда наедине с собою, внутренно погрузиться в себя и привесть в порядок свои молодые впечатления, мысли, ожидания. Их было немного у Нади и все они были просты и ясны, как кусок прозрачного горного хрусталя. Но для Нади мысль, чувство – значило дело; ей было необходимо воплотить в свои жизненные привычки движения головы и сердца, и поэтому минуты её одинокого размышления в саду имели для неё глубокую воспитательную силу.
Любовь Алёши
Надя сидела в саду около пристани и читала книгу. Лёгкий шум шагов заставил Надю поднять глаза. По дорожке неуверенным шагом приближался к ней Алёша, одетый довольно изысканно в пикейный пиджак и хорошенькие заграничные гетры, и даже с хлыстиком в руках; он несколько смущался своим фатовским костюмом, а ещё более своею смелостью.
– Алёша?! Вот лёгок на помине! – с дружелюбной улыбкой вскрикнула Надя, кладя в сторону книгу. – Ты с кем?
– Один, с кучером. Я в шарабанчике приехал. Мама послала.
– Ну, уж сейчас извиняться хочешь… Если бы не мама, то сам ни за что бы не приехал, знаю тебя. – Надя звонко и крепко поцеловалась с Алёшей. – Садись, Алёшечка; не правда ли, здесь отлично? Я ужасно люблю здесь сидеть. Никто не мешает и свежо так… А вид-то какой! Ты ведь, кажется, рисуешь?
– Какое там рисованье! Так себе, малюю всякий вздор, – презрительно сказал Алёша.
– А вот Суровцов отлично рисует, художник настоящий, ты видел?
– Нет, я не видал, – сухо ответил Алёша, смотря в землю.
– Вот бы его попросить поучить тебя немножко, он добрый такой, – посоветовала Надя. – Алёша не отвечал ни слова и только упрямо бил хлыстиком землю. – Ведь он, кажется, бывает у вас?
– Бывает… – ответил, словно нехотя, Алёша.
Несколько минут они молчали, и Надя с наслаждением глядела на зелёные тени рощи.
– Ты давно купаешься, Алёша? – спросила опять Надя.
– Купаюсь? Нет. Мы никто не купаемся. Мы ещё ни разу не купались, – с сожалением сказал Алёша. – Мисс Гук говорит, что у нас слишком болотная вода, что лихорадку можно схватить. И потом у нас глубоко. А мама очень этого боится. С тех пор, как утонул Потап, она велела совсем сломать старую купальню. Теперь и купаться-то негде, хоть бы пустили.
– Как негде? А из березняка? – с горячим участием вступилась Надя. – Там около калинового куста отличное купанье, почти песок один. Знаешь, где в огород-то к вам лазейка, через ров? Мы часто там купались.
– О нет! – с грустной улыбкой сказал Алёша. – Разве мисс Гук пустит нас купаться прямо в реку! Об этом и думать нельзя; кроме того, в березняке водятся змеи, садовник наш говорил.
– Какие там змеи! Это простые ужи! – засмеялась Надя.
– Да ведь и уж – змея…
– Ну вот, очень тебе нужно, что он змея… Ты разве боишься ужей, Алёша? – с удивлением спрашивала Надя.
– Конечно, боюсь… Как же их не бояться…
– Да ведь они никогда не кусаются, они добрые. Вот у нас тут в камышах много их. Выплывают себе на солнце, вытянутся, как палки, и лежат. Что их бояться? Этак ты и лягушек бояться будешь; а наша Даша их рукой ловит. – Наступило опять молчание. Надя смотрела на пруд, Алёша в землю. – Ах, Алёшечка, Алёшечка, жаль мне тебя! – вздохнула Надя, с состраданием покачивая головкой. – Какой ты всегда печальный… Я думала, что деревня расшевелит тебя, а ты всё тот же; подумаешь, старик на краю гроба, а не молоденький мальчик.
Кровь разом бросилась в бледное лицо Алёши, и он едва не привскочил со скамейки, словно ужаленный. Однако он не сказал ни слова, а только сердите стучал хлыстиком по ножке скамьи.
– Отчего у тебя эта грусть, Алёша? Я давно о ней думаю, – с серьёзным участием спрашивала Надя, не замечавшая судорожных движений Алёши.
– Вы о ней думали? – с медленным раздумьем сказал Алёша. – Неужели вы когда-нибудь думаете обо мне?
Алёша не решался говорить Наде «ты», хотя сама Надя говорила ему «ты» без малейшего стеснения.
– Вот ещё затеял! Почему же я о тебе не буду думать? Я обо всех думаю, кого люблю.
– Кого вы любите… – с тем же раздумьем повторил Алёша, покраснев ещё более. – Я знаю, кого вы любите, Надя.
Хлыстик его чаще заходил по земле, и он не подымал глаз.
– Что ты хочешь сказать, Алёша, я не понимаю? – с некоторым сердечным трепетом спросила Надя и удивлённо обернулась к Алёше.
Алёша тоже поднял голову ей навстречу. Его серые глубокие глаза горели странным огнём, а лицо пылало неестественным, почти болезненным румянцем.
– Я люблю только вас, Надя, одну во всём свете… Если вы мне скажете, чтоб я бросился в пруд, в огонь, – я брошусь. Вот что… Больше я никогда не скажу вам этого… Но это вы должны знать.
– Алёша, Алёша… – произнесла Надя, поражённая, как громом, и тщетно пытаясь улыбнуться. – Что с тобой, мой голубчик? Зачем ты говоришь такой вздор? Разве брат и сестра не могут любить друг друга, не бросаясь в воду? К чему эти фантазии?
– Брат и сестра? Вы мне троюродная сестра. А на троюродной сестре можно жениться, – шептал Алёша в припадке какого-то отчаяния. – Я знаю, вы смеётесь, вы меня считаете ребёнком, а я почти вам ровесник. Мне пятнадцать лет. Разве я виноват, что люблю вас не как сестру, а как своё божество? Я знаю, что вы любите Суровцова и выйдете за него замуж. Это все знают. А всё-таки я говорю вам… Я не могу молчать дольше… Моя любовь меня сожигает… Мне недолго жить не свете, я это чувствую. Прежде, чем будет ваша свадьба с Суровцовым, будут мои похороны. Помните это, Надя… После они не могут быть.
– Алёшечка, Алёшечка, – твердила Надя, всё более и более ужасаясь неожиданной исповеди Алёши. – Не грешно лит тебе говорить такие вещи Мы с тобой всегда были друзья, и конечно, навсегда останемся друзьями. Я знаю, какой ты умный и добрый мальчик, и никогда не ожидала от тебя таких странных фантазий. Верно, ты начитался глупых романов и бредишь ими. Тётя говорила, что у тебя постоянно отнимают романы, которых тебе не следует читать. Алёша, голубчик, пожалуйста, успокойся, не расстраивай себя. Ведь ты это всё шутил, не правда ли?
– Если бы вы растоптали меня своей ножкой, я бы с наслаждением целовал ваш след, Надя! – восторженно шептал Алёша, смотря на Надю воспалёнными глазами. – Вы прекрасны, как херувим, вы добры и чисты, как Божья Матерь. Моя сестра Лида тоже хороша, но она ангел зла. Абадонна. Вы – ангел света. Кто осмелится посягнуть на вас, пусть будет проклят. Вы выше людей… Вы не для земли… Я буду всею душою ненавидеть Суровцова, если он женится на вас. На вас нужно молиться, лежать перед вами во прахе. Не прогоняйте меня, дайте мне поклониться вам!
Алёша рванулся со скамьи и упал перед Надей на колени с безумным рыданием. Надя вскочила, бледная, как смерть.
– Алёша, всему есть мера! – вскрикнула она. – Я тебя просила не дурачиться. Я ненавижу театральные сцены. Ты ребёнок и должен вести себя как прилично ребёнку. Мне стыдно за тебя, да и за себя, что я так долго позволяю тебе делать глупости. Встань и дай мне уйти, если тебе не хочется уйти самому.
Но Алёша крепко схватил её ноги и с громким рыданием судорожно целовал их.
– Моё божество, мой кумир, – шептал он среди всхлипыванья, – дайте мне умереть у ваших ног…
Надя шла домой по аллее, глубоко возмущённая. Она не только не ожидала никогда от Алёши такого безумного признания и ещё более безумного поведения, но ей даже никогда не приходила в голову возможность подобного извращения детской натуры. Она была так чиста и проста сама и так любила детей, что всех их считала безусловно простыми и чистыми, и далека была от мысли церемониться с ними, каков бы ни был возраст их. Но теперь для Нади открылся новый мир, и это открытие перевернуло всё сердце Нади. «О, как они испортили этого ребёнка! – говорила она сама себе, ускоренными шагами приближаясь к дому. – Они преступники, а не воспитатели…»
Надя почти вбежала на балкон с закрытой книжкой в руках и наткнулась на гостя. Юнкер Штраус, высокий и гибкий, как молодой ивовый прут, в гусарском колете, с какими-то венгерскими сапогами, на которые он возлагал особую надежду, встретил её на балконе ловким звуком шаркнувших шпор и расхожею любезностью, которую он считал наиболее пригодной в данных обстоятельствах. Штраус вертелся перед тремя девицами, сёстрами Нади, и когда принуждён был уступить дорогу Наде, сухо отвечавшей на его приветствие, пируэт, который он сделал с целью отретироваться, не показывая всем четырём девицам ничего, кроме своего переднего фаса, заслуживал одобрения за свою военную ловкость. Однако Наде сейчас же стало совестно за свою резкость, и она, отнеся книгу в свою комнату, принудила себя вернуться на балкон.
– Вас давно не видно, – сказала она Штраусу.
– Я ездил в соседний уезд. Наш эскадронный командир там женится, так приглашал на бал. Я вам говорил, кажется, что он женится на Темирязевой; богачка страшная, только зла и кривобока. А вы цветёте, Надежда Трофимовна, вместе с весною; я не видал вас только один месяц и нахожу, что вы…
– Постарела на целый месяц?
– Если красота есть старость, то да, постарели. Очень постарели, – лебезил, изгибаясь своим долговязым корпусом, болтливый юнкер, необыкновенно довольный своим остроумием.
Надя хотела сказать ему какую-нибудь резкость, которою она обыкновенно встречала пошлое любезничанье, но, взглянув на невинную, безусую фигуру юного воина, только улыбнулась с сожалением.
Юнкер Штраус нравился Лизе гораздо более, чем её суровой сестре, и она, вместе с Дашей и Соней, самым искренним образом утешалась любезностью своего неутомимого кавалера; юнкер Штраус имел способность рассказывать целые дни сряду, утром и вечером, с одинаковым оживлением, самые разнообразные истории, но, к сожалению, те из этих историй, которые казались сколько-нибудь возможными, были решительно неинтересны. Однако при таких недостатках подобная говорильная способность юнкера Штрауса была дорогим качеством в простодушном деревенском обществе, не дрессировавшем себя для гостинной болтовни. Простушки Коптевы только рты разевали, слушая неистощимые речи юнкера, а так как, слушая его, они продолжали работать и чувствовали себя почти свободными от обязанности не только отвечать, но даже и спрашивать, то нельзя не согласиться, что они имели в молодом воине редкого по удобству гостя. Кроме того, справедливость требует сказать, что юнкер Штраус никогда не имел собственного настроения духа, а считал своим главным светским долгом сообразоваться с настроением дам. Поэтому, если дамы хоронили кого-нибудь, юнкер Штраус покоя не знал, отыскивая венки из иммортелей, развозя печальные приглашения и обшивая трауром сверкающие детали своего мундира; если же, напротив того, дамы устраивали спектакль любителей, концерт или живые картины, юнкер Штраус делался таким же одушевлённым добывателем и поставщиком всевозможных подробностей этой затеи. Юнкер чувствовал себя вполне счастливым в своём деревенском изгнанье, если на неделе случались какие-нибудь экстренные дни, вроде именин, крестин, не говоря уже о свадьбах. Тогда вся неделя его была полна содержания и смысла. Он метался из дома в дом, как трудолюбивая пчела на сборе мёда. Сначала надо было спросить у тех, у других, будут ли они; подбить, если не будут; если им нужно было что-нибудь достать, чтобы поехать, юнкер Штраус тотчас же вызывался достать, и доставал непременно. Потом необходимо было объездить знакомых с другой целью – узнать, кто доволен, кто недоволен и чем недоволен, и уведомить об этом всех других знакомых. Дела вообще было не мало для того, кто не боялся дела.
Коптевские барышни, выезжавшие довольно редко, дорожили случаем узнать всю подноготную уезда от обязательного юнкера. Только Варя почти никогда не выходила к нему, а Надя хотя и не относилась так презрительно, но слушала его, не слыша и не интересуясь слышать.
Девицы сидели на балконе около стола, занимаясь своим делом, а юнкер Штраус сучил языком, грациозно покачиваясь на перилах.
– Вы не участвуете в спектакле, m-lle Lise? – спрашивал он.
– В спектакле? Разве будет спектакль? – спросили барышни.
– Хороши вы, mesdames, нечего сказать, – обрадовался юнкер. – Живёте здесь и не знаете, что у вас творится; а я вот только три дня, как приехал, и вам же рассказываю! Вы разве не слыхали, что у Каншиных спектакль любителей? Всё классические пьесы решено поставить, учёные, там нашему брату и роли не найдётся. Шекспира, кажется… мне говорили; есть известный сочинитель Шекспир, так его.
– Ах, так его! – подхватила Лиза, закусив немножко губу. – Кто же играет?
– Ну, обыкновенно, три учёные грации, потом эта шишовская барышня, знаете, там синий чулок какой-то есть, худой-прехудой, Глашенька, кажется, – так вот она. Она, говорят, сродни Каншину, хотя он и не признаётся. Ну, конечно, Лидочка. Ах, pardon, mesdames, я и забыл, что она вам кузина… Лидия Николаевна, хотел я сказать. Чуть ли m-lle Гук не принимает участия. А француженка наверное принимает, m-lle Трюше. Это я хорошо знаю.
По ступеням балкона поднимался Алёша, бледнее и сумрачнее обыкновенного.
– А, наш юный пустынник! Вы тоже здесь? – добродушно возопил юнкер, стремясь навстречу Алёше. – Как ваши поживают? Что сестрица?
– Я её не видал сегодня, а вчера вы были, – холодно отвечал Алёша, проходя в комнаты. – Вообще я вижу сестру реже, чем вы.
– Как это мило! – встрепенулась Лиза, отрываясь от своей работы. – Тогда пробежал в сад, сказав «здравствуйте», теперь бежит домой, даже «прощайте» не хочет сказать. Садитесь с нами, милостивый государь, и извольте вести себя как следует светскому молодому человеку. Занимайте девиц.
– Не смею перебивать лавочку у monsieur Штрауса, – с некоторою злобою сказал Алёша. – Да мне и некогда, мама ждёт.
Алёша искал взорами Надю, но она сидела нарочно задом к лестнице и строго смотрела на своё вышиванье.
– Ах вот, молодой человек, вы лучше знаете, – развязно говорил между тем Штраус. – Ведь m-lle Трюше взяла роль? Не помните, какую, в какой пьесе?
– Она давно взяла роль, – с угрюмой насмешкой отвечал Алёша.
– Ну да, я знаю. Не помните, какую? – продолжал допрашивать невинный юнкер.
– Дуры и сплетницы! – резко сказал Алёша, не удостоивая своего собеседника ни одним взглядом.
– Ах, Алёша, какой ты стал раздражительный, ни на что не похоже. Что это с тобой? – спросила Лиза.
Алёша не отвечал и нетерпеливо вертел в руках шляпу.
– Я ни разу не видел мосьё Алексиса в весёлом расположении духа. Он всегда мрачен, как ночь, и грозен, как туча, – острил юнкер.
– Дураки зато всегда веселы, – коротко заметил Алёша и даже слегка посмотрел на юнкера.
Лиза так и вздрогнула, и все барышни тревожно подняли головы. Но добродушный юнкер продолжал как ни в чём не бывало:
– То ли дело Лидия Николаевна, она и мёртвого разбудит. С ней просто не видишь, как время летит.
– Вам это нравится? – мрачно уставился на него Алёша.
Юнкер немного смутился.
– Да сами посудите, что за охота вечно хандрить и скучать? Пока молоды, будем веселы! Придёт старость, успеем поскучать. Ей-богу, делайте по-моему, monsieur Alexis, здоровее будете. – Он расхохотался самым задушевным образом. – Вот я всегда весел. Чего мне горевать?
– Завидую вам, – пробормотал Алёша, с сожалением покачивая головою. – Не все глядят на мир так… просто, – добавил он, подумав. – Вы под пару моей сестрице в этом случае.
– О, мы бы с ней никогда не скучали, за это я ручаюсь! – увлечённо объявил юнкер.
– Не скучали – и только? – спросил Алёша. – Птицы и овцы тоже, я думаю, не скучают. Довольно ли этого? С моей сестрицы, я знаю, довольно.
– О, и с меня довольно! Я, откровенно говоря, не охотник до философии, – хохотал юнкер.
– Ну и слава Богу, – сказал Алёша, не удержавшийся от улыбки.
– Ах, я и забыла! Вы заболтали меня, – вспомнила Даша, вскочив на ноги с самым озабоченным видом. – Нужно к обеду салату и огурцов нарвать. Пойдёте с нами, monsieur Штраус?
– Куда это?
– На парники; мы ведь сами рвём, гораздо меньше выходить и выбирать можно.
– Хорошо, хорошо, я с вами! И вы, m-lle Lise, на парники?
– Пожалуй, и я пойду; неравно арбузы поспели, у нас прекрасные камышинские арбузы на грядках. При мне можете рвать, не бойтесь Даши, а то она у нас престрогая и прескупая.
– Да, я всю весну с ними возилась. а вы будете рвать да кушать, да топтать плети! Слуга покорный, – решительно сказала Даша.
Лиза принесла из дому корзинку и нож, и вся компания шумно двинулась с балкона.
– Алёша, марш с нами! – командовала Лиза поход на Дашины арбузы.
– Нет, прощайте, я уеду сейчас. Мама будет сердиться, – ответил Алёша, медля на балконе.
– Ты не пойдёшь, Надя?
– Да жарко, я ведь сейчас только из саду, не пристани целый час сидела.
– Ну, будете без арбузов, сами виноваты! – кричала Лиза уже из аллеи.
Алёше нужно было уходить, но он не решался. Надя сидела суровая и непоколебимая, задом к нему. У Алёши не сердце было нехорошо. Он был очень недоволен собою. Его восторженная исповедь казалась ему теперь ужасною дерзостью, после которой Надя не захочет говорить с ним; он помнил, что высказал ей свою ненависть к Суровцову, а Надя знает, конечно, как ласков и внимателен был к нему всегда Анатолий Николаевич. Надя никогда не простит ему этой обиды. Точно так же противен был Алёша сам себе за своё наглое обращение с юнкером. «Какое право имею я смеяться над ним? Надя слышала все мои глупые выходки и теперь будет презирать меня!»
Алёша в нерешительности вертел в руках шляпу и хлыст, не зная, проститься ли с Надей, или уйти просто.
– Прощайте, Надя, – наконец с усилием произнёс он, не двигаясь с места и потупив глаза.