Текст книги "Чернозёмные поля"
Автор книги: Евгений Марков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 62 страниц)
Донельзя странно всё это казалось Суровцову.
«Что за насмешка над всякой логикою, над всяким расчётом! Мужику, у которого ничего нет, нужно всё; от мужика, которому ничего не дали. требуют всего. Все условия судьбы и природы против него. Когда другие прячутся от дождя, грязи, морозов, мужик не может прятаться; он должен мокнуть под дождём, тонуть в грязи, стынуть на морозе. Ему необходимо было бы иметь самую прочную обувь, самую тёплую одежду, но он в силах надеть только лыковые лапти и дырявый полушубок. Мороз заглядывает ему прямо в дверь жилья, прямо в разбитое стёклышко одиночного окна или в щели его гнилых стен, не знающих ни штукатурки, ни щелёвки. Он должен быть сыт за двоих, здоров за двоих, потому что вечно работает, как вол; но хозяйка ставит ему на стол пустые щи с капусткою да кваску с луком; у неё больше ничего нет. Он в вечной грязи, духоте, он не может переменить промокшего платья, он спит рядом с заразительным больным. сыром или угарном углу. Он недосыпает ночей, истощает себя непосильным трудом, сжигает себе нутро штофами сивухи. И всё-таки обязан быть всегда здоров. Такова же его лошадь, его сбруя. Им нет покоя, нет смены. Но лошадь гложет одну соломку, запрягается двух лет в борону, трёх лет в соху, ночует под снегом и дождём. И снасть вся пенечная, драничная, кое-как сбитая и притыканная; какие же тут условия для победы?
А между тем изба живёт; живёт, не выходя из круга своих целей, все их выполняя, черпая источники существования из самой себя, устраивая свой быт в строгих пределах своих сил. Она никого не обманывает, ни себя, ни других, оттого и не разочаровывает никого.
У нас не хватает средств, но мы не стесним своих затей! – думалось Суровцову. – Мы изобретаем кредит, закладываем имение. Это значит, что из принадлежащей нам сотни рублей исчезает семьдесят пять. У нас в руках, в сущности, осталось всего двадцать пять рублей, но мы утешаемся иллюзиею, что все сто рублей наши.
Мужик делает иначе. У него не хватает ни на что: нет леса построить избу, нет дров протопить её, нет железа накрыть её, нет овса прокормить лошадь, нет матраца выспаться, нет каучука защитить ноги от сырости, нет ставень заслониться от летнего солнца, от ночной метели, нет камня для мостовой, нет подушек для обивки экипажа.
Мужик почёсывает затылок и берётся за соломку. Из даровой соломы он делает себе избу и хлевы, соломой кроет их, привязывает соломенными верёвками, соломой топит, соломой завешивает окно, соломой устилает грязь, соломой заменяет ковры, матрацы и подушки, соломой кормит скотинку, на соломе кладёт скотинку. Даже шляпу на лето делает из соломы, даже в большие холода окутывает себя соломою, как англичанин фланелью; нужны лошади наглазники, чтобы не пугалась – у мужика нет кожи, он затыкает пучок соломки; нужна тряпка отереть что-нибудь – опять пучок соломки; нужно щель забить или заштукатурить, наложить заплату на мешок – опять ничего, кроме пучка соломки. Даже деревенская скульптура, какое-нибудь чучело на огороде, и то из соломы; захочется мужику для красоты на курной избе будто трубы поставить – скрутит из соломы и поставит. Ракитки посадить – соломой обёртывает, перепутье указать в зимнюю вьюгу – соломенный пучок на шест вместо всяких столбов с надписями; соломенный пучок укажет лучше вывески и кабак, и постоялый двор. Везде соломка, за всё соломка в мужицком соломенном царстве!
Мы, конечно, присмотрелись к соломке и думаем, что это скверно и неудобно. Но часто ли мы думаем о том, сколько гениальной находчивости, сколько несокрушимой практической силы сказалось в изобретении этого универсального суррогата для всех житейских потребностей русского мужика?
А баба? – продолжал думать Суровцов. – Это тоже универсальность своего рода. Баба – душа избы, и в ней лучше всего выразилась эта поразительная приспособленность избы к самым разнородным потребностям при совершенном отсутствии средств. Недаром я считаю бабу идеалом своей деятельности. Она всё в одно и то же время: варит в печи, и качает ребёнка, и кормит грудью, и тешится с полюбовником, и выпаивает телят, и доит коров, и ухаживает за наседкой, и бежит собирать уток на реке, и стирает бельё; сама ткёт, сама шьёт рубахи, армяки и кушаки мужикам, понёвы и сарафаны себе, треплет пеньку, толчёт замашки, белит холсты, стрижёт овец, прядёт шерсть, сеет и полет огороды, гребёт сено, вяжет снопы, молотит хлеб. В шестнадцать лет берёт её мужик замуж, и она с первого дня должна уже всё уметь: она и кормилица, и педагог, и повар, и огородник, скотовод, и птичник, портной и ткач. Всё спросится с неё, и никто ни в чём ей не поможет. Мужик не даст ей гривенника, вырученного за хлеб, а когда у него не найдётся к празднику чистой рубахи или нечем подпоясать армяка, он, не говоря лишнего слова, оттузит бабу, чтобы были впредь и рубашки, и кушаки. Ошибиться ей трудно: всякая ошибка сейчас же в горбу. Не муж, так судьба. Ошиблась свёклу посеять – будет весь год без бураков; ошиблась телёнка выкормить – останется без молока и без масла; не сумеет холста выткать – голая будет ходить и сама, и дети, и муж. Поправить некому, пособить некому; необходимо знать своё дело твёрдо и безошибочно, зазеваться некогда.
Барышни Каншины, которые вяжут по вечерам своё фриволитé, а по утрам читают французскую историю Ламе-Флёри, ужаснулись бы, какую энциклопедию знаний и умений должна вмещать в себе самая лядащая и пересухинских баб.
Надя много раз говорила с Суровцовым о русской бабе, о русской избе. Она не анализировала их так, как Суровцов, но она знала их глубоко и чувствовала сердцем всю безысходную тяжесть их быта, всю их житейскую доблесть. В этом вопросе взгляды Нади были особенно близки ко взглядам Суровцова, и Суровцов даже поучался у неё, потому что и прошедшим своим, и всеми привычками он стоял гораздо дальше от этой жизни, чем Надя.
Надю особенно жалобила эта удручённая, ничем и никем не вознаграждаемая жизнь деревенской бабы. Когда она лечила их детей, крестила у них и помогала им в разных случаях, она делала это с каким-то страстным чувством обязанности, словно она считала себя виноватою перед ними за то, что ей так хорошо, а им так дурно. Но ей казалось не слишком ничтожным это случайное участие в их судьбе и она искала сердцем, чем бы послужить им более существенно.
Надя натолкнулась на хорошее дело, сама не замечая этого, и не придавая ему никакого значения.
Год тому назад, летом, она была с Варею в поле, где бабы жали пшеницу. Под тяжёлою копною сухих и сытых снопов, горевших на солнце красным золотом червонца, в узенькой полоске тени, нашла Надя лубочную люльку, опрокинутую навзничь. Когда Надя дрожавшею рукою подняла люльку и торопливо раскидала грязные хлопья и лохмотья, она нашла под ними посиневшего и уже совсем захолоделого ребёнка. Он плотно пришёлся ротиком в пыльную глубокую пахоть и задохнулся под тяжестью надавившей люльки, не успев пискнуть. Мать его Матрёна, обливаясь потом, согнувшись надвое, ничего не зная, с спокойным терпением замахивала перевяслами и скручивала снопы на ближайшей десятине. Надя никогда потом не могла забыть охватившего её безмолвного ужаса при виде этого крошечного воскового лица, с подкаченными открытыми белками. Матрёна, весело подошедшая на крик Нади, которого она хорошо не расслушала, переломилась, как подстреленная, при виде мёртвого ребёнка, и упала к нему с таким диким воем, с таким искажённым лицом, что Надя их не могла забыть никогда. На другой день Надя отобрала в обеды всех детей от баб, уходивших на поле, и уговорила их оставить у Алёны-Шептунихи, косолапой бабы, которая не бралась ни за какие полевые работы, а пробавлялась кое-чем, выправляла вывихи, лечила травами, гадала о пропажах и была повсеместно признанною бабкою-повитухой. У Шептунихи не было детей, и Надя уговорила её за два пуда муки и полмеры пшена в месяц оставаться с детьми во время страдной поры и молотьбы, когда бабы должны были уходить со дворов на целый день. Надя подарила Шептунихе свою собственную тёлку, чтобы Шептуниха подкармливала молоком из рожка грудных, и Шептуниха была в восторге от своего благополучия.
Бабы не сразу поддались на «затею барышни». Целую первую неделю у Шептунихи оставалось только трое ребятишек; другие бабы забирали своих в поле. Надя пришла к ним в субботу в избы и долго бранилась с ними; ещё две бабы обещали оставлять своих детишек, но остальные не поддавались. А между тем Надя ежедневно просиживала часа по два у Шептунихи, чтобы приучить её занимать детей. Она натащила туда от своего столяра целую кучу деревяшек, которыми можно было безопасно играть детям, и загнала в избу всю мелкоту, ползавшую и бегавшую по деревенскому выгону. Варя с Дашею стали помогать Наде. Мало-помалу у них набралось штук пятнадцать детворы, кроме грудных; Надя отделяла очередную пару помогать бабке, а с остальными возилась над картинками и разными детскими работами.
Когда Суровцов в первый раз вошёл с Варею в избу Шептунихи, он застал Надю, буквально обсыпанную детворой; она сидела прямо на глиняном полу, устланном свежею соломою, над деревяшками, по которым она, играя, учила детей счёту.
Суровцов остановился на пороге в радостном и безмолвном наслаждении, как Вертер на картине Каульбаха, любующийся своею Шарлоттою, среди голодных ребятишек, которых он наделяет скудным завтраком.
– Да ведь вы завели настоящие «crèches », как в Бельгии, в Швейцарии, – с увлечением говорил Наде Суровцов.
– Ей-богу, я не знала, что это называется «crèches», и что это есть в Бельгии, – оправдывалась Надя. – Но ведь, правда, это хорошо? Ведь им весело и покойно тут у Шептунихи?
Вот надвинулась и поздняя осень.
Суровцов опять верхом в полях, опять татарская плеть на гайтане через плечо. Пусто поле. Один ветер живёт теперь там. Этот сын хаоса царит в пустыне, как дикий степной наездник; он изгнал человека и все следы человека из царства своего; просторно ему и привольно! С диким гамом, трубя в трубы, носится он в безумной скачке, утешая себя собственным разгулом в радостном для него безлюдии, поднимая столбы пыли, гоня и обгоняя, крутя, шаловливо взвевая к облакам. Всё гнёт и стелет он в своём сумасшедшем беге. Без остановки качаются головами всё в одну и ту же сторону бурьяны и сухие травы, уцелевшие в поле, и издали кажется, что всё неохватное пространство поля ровною зыбью плывёт навстречу. Туда же стелятся за ними и дымки пыли.
У одинокого наездника, появившегося на гребне, задвинувшем горизонт, хлещет ветер всё в одну и ту же сторону и полы длинной одежды, и хвост, и гриву коня. Осенний вид всадника! Плотно укрылся и уснастился он: он знает, что едет навстречу непогодам.
Всё черно. Снял мужик с земного черепа всё, что мог; сбрил травы и хлеба, стащил копны в свои гнёзда. Уже давно не видно запоздавших возов с чёрно-малиновыми снопами гречихи. «С просяной копны» уж и перепёлка давно слетела на дальний юг. И чернозёмное поле, зелёное в июле, жёлтое в августе, бурое в сентябре, опять зачернело сырою матерью-землёю. Расцарапал, расскрёб его мужичонка, где только мог, жалом сошников, пальцами борон; пометал под осенние дожди, под заячью шубу зимних снегов, сколько мог семечка из дырявого посконного мешочка, из соломенных кузовков, чтобы весною подарила его мать-земля рожью-кормилицею.
Бесприютно и жутко в чёрном поле тому, кто боится поля и не знает его. Сырою тусклою пеленою придавили тёмную скучную землю тёмные и скучные облака, близко и низко – рукой достанешь!
Едешь в степи, не глядя ни на небо, ни на землю, словно стёрлись они. не нужны ни твоему сердцу, ни твоему глазу. Охватывает тебя и наполняет один широкошумный ветер, царь осени, царь пустыни. Он гудит тебе в уши без устали и прерывает дикую песню, выдувая из твоей головы все другие мысли. Это песня будущего, набегающего из недоступной дали, с неудержимой стремительностью и настойчивостью вечности, всё навстречу и навстречу, опрокидывающего в пучину прошлого каждое мгновение.
И когда Суровцов, укутавшись в дождевую бурку, ехал против ветра по пустому полю, и в ушах его гудела эта несмолкаемая таинственная песнь будущего, душа его проникалась терпкою и суровою бодростью, смело искавшей своего дела и своей обязанности.
Ветер, всё клонящий в одну сторону, пробегающий на воздушных крыльях области и моря, не оставляет в крошечном сердце человека самых цепких его личных мыслей и настроений, всё и всех настраивает он на общечеловеческий, общемировой тон. В это время человек способнее на жертвы, на самообладание; в это время ему нужнее семья и родня, нужнее тесный уют себе подобных. Теперь-то оценит человек свой вековечный уголок на земле, откуда никто его не выживет. Укутается и натопится дом, женщины удалятся в его атриумы, а мы, назначенные к борьбе и защите, возвращаясь с хлопот позднего хозяйства, с суровых деловых забот, радостно предадимся их нежной ласке, их радушному комфорту, который устроить может только рука женщины. Весело шипит самовар на белой скатерти; ярко горит среди тёмной и бурной деревенской ночи лампа цивилизованного человеческого гнезда.
Умную книгу в руки, ближе к тёплому сердцу, ближе к любящему взору!
Рыба в воде
Жила Лидочка, как рыба в вольной воде, очутившись в Крутогорске; два раза в неделю благородные собрания – в четверг под заглавием семейного вечера, в воскресенье – «настоящее собрание». Всякое утро визиты. Всякий обед кто-нибудь или у кого-нибудь. Скучных одиноких вечеров, когда слышишь только стрекотню m-lle Трюше, да монотонную команду мисс Гук, – уже нет больше! Напротив, теперь Лидочка не дождётся вечера. Только стоит зажечь лампы в гостиной, диванной и зале – сейчас и звонки! Как мотыльки, слетаются на огонь праздные кавалеры Крутогорска. Лидочка только угадывает, кто прежде войдёт, по удару звонка, по шагам, по разным соображениям. О, она давно знает, кто может и кто должен прийти. И что за мир открылся кругом очарованной Лидочки. Так много, и все такие милые, такие интересные молодые люди! Лидочка даже не знает, кто из них интереснее. Очень изящен брюнет-инженер с хорошеньким серебряным знаком на груди; необыкновенно любезен адъютант драгунского полка, квартирующего в Крутогорске; адвокат Прохоров удивительно остёр и занимателен; молодой чиновник особых поручений не очень, правда, красноречив, но зато как одет и как прилично держит себя! Лидочка уже не говорила о своих старых кавалерах – о Протасьеве, Овчинникове. Тут и новых-то целая толпа, счесть трудно. Лида просто не знает, откуда время взять: всякий час занят и всё мало. Едва раскроет глаза после утомительной ночи, едва оденется – уже начались визиты. Лиде не приходилось ложиться спать раньше двух часов, и не приходилось вставать раньше десяти. Два часа на туалет, на утренний кофе, а в двенадцать часов уже поднимается любезная Лиде музыка звонков.
Весь крутогорский beau-monde толпился в гостиной Татьяны Сергеевны. Лидочка сразу стала царицею крутогорского света. С нею никто не мог и не пробовал соперничать. Когда она появилась в Крутогорске, всё само собою обратилось к ней. Другого исхода быть не могло, это для всех казалось несомненным. Солнце взошло и стало центром своего мира. Эта роль владычицы окрылила Лиду. Очарованье её разрасталось всё непобедимее. С каждым днём она становилась самоувереннее, грациознее и любезнее. Молодое тело её роскошно расцветало в атмосфере беззаботной неги и юношеского веселья. Лида ещё не успела утомить и иссушить своего организма вечным угаром искусственной гостиной жизни и бросалась в него со всем увлечением институтки, перед которой неожиданно открылся неведомый мир соблазнов.
Крутогорские барышни, с пятнадцати лет губившие себя бессонницами вечеров и убивающею пустотою визитной жизни, казались давно поблёкшими, захилевшими цветочками перед деревенскою свежестью этих непочатых сил. Все давно пригляделись, прислушались, приноровились к ним. Они были известны насквозь каждому кавалеру – от мимолётной мины лица, от малейшего рассчитанного взгляда до фасона и колера платьев, до последнего слова, которое они могли сказать. Они мало кого интересовали, как знакомый пейзаж, который каждый день видишь в своё окно. Впрочем, Лидочка так могущественно повернула от них праздную толпу мужчин не одной новостью своего появления. Ни в ком из этих измятых, давно пережёванных губернских барышень не было такого опьяняющего других увлеченья, как у Лидочки. Не одни женщины, мужчины тоже требуют власти и силы; целые народы неудержимо стремятся по мановению духа, который умеет повелевать. Лидочка с такою страстною жадностью, с такой дерзкой настойчивостью искала шума жизни, что непобедимо овладела толпою и смело повела её за собой. До сих пор вечная баловница судьбы, она баловалась с роем поклонников, как хорошенький шаловливый котёнок, исполняясь невыразимою грацией поз и движений в те самые минуты, когда из нежной бархатистой лапки его незаметно вонзаются твёрдые, как сталь, и острые, как булавки, злые коготки. Мужчины думали, что Лидочка сладострастна, как гречанка, но это была грубая ошибка. У Лидочки была только одна страсть – царить над всеми, преклонять перед собой всех: соперниц, воздыхателей, публику. Блеск, шум, движенье – вот куда звало её, без чего она не могла представить себе жизни, как рыба не может жить без воды. Она мечтала о любви не из потребности тёплого и глубокого ощущения, не из стремленья слиться в одно с другою милой душою, всецело отдать себя ей, всецело поглотить её в себя. Даже её тело инстинктом боялось любви и враждебно сторонилось от неё. Огонь Лидочки был слишком подвижен и холоден. Она ужасалась жертв, страданья, обязанностей, а ещё более ужасалась потери молодости и красоты. Но вместе с тем её влекло к любви непобедимое любопытство, непобедимая потребность разнообразия и беззаветной свободы в удовольствиях жизни. Этот внутренний холод Лиды, скрытый под огнём внешнего увлечения, делал её страшною для самых стойких натур. В сущности, она всегда владела собою, как опытный предводитель рати, а другим она постоянно казалась увлечённою до безумия, до самозабвения. Эта кажущаяся непосредственность и наивность Лиды, это страстное упоение неопытного и неосторожного ребёнка больше всего очаровывало мужчин. У них захватывало дух от восхищения, от любопытства, от некоторого ужаса. Всякий шаг, всякое слово Лиды были новостью. От неё можно было ждать всего, на что никто никогда не осмеливался рассчитывать. Она попирала своими резвыми и смелыми ножками самые священные обычаи и доктрины Крутогорска, как будто не видела их и видеть не хотела. Она с обворожительным легкомыслием ребёнка играла над такими пропастями, к которым боялись приблизиться наиболее храбрые. И ей всё сходило с рук, и все восторгались этой безупречною дерзостью Лиды и шли за нею, любуясь, изумляясь, напряжённо ожидая, чем это кончится, что она ещё выдумает, куда ещё поведёт обворожённую толпу.
Лида совершенно изменила жизнь Крутогорска. Никогда роскошь в нём не достигала таких размеров; никогда не помнили в нём столько весёлый и оригинальных затей. Спектакли любителей, живые картины, загородные поездки, катанья по городу, игры целым обществом, балы, маскарады самого разнообразного характера шли непрерывной чередой всю зиму. Назначались не только вечера, но и дни с танцами. Каждый день недели захвачен был, по крайней мере, двумя домами и конкуренция этих jours fixs достигала до ожесточенья. Крутогорск просто взбесился. Все лезли из кожи. чтобы не отстать от других; солидные хозяева увлекались, как юноши, старые матроны выворачивали весь дом наизнанку, чтобы не упасть лицом в грязь, чтобы их невесты могли показаться публике в том именно свете, которого не было у них. Можно было подумать со стороны, что на Крутогорск упала с неба золотая манна, что в карманы чернозёмного помещика лила с чернозёмных полей неистощимая река рублёвиков. А между тем дела этих тароватых господ были далеко не цветущие. Урожай, правда, был полный, но сбыт хлеба был заперт, словно пробкою; его никуда не потребовали ни к себе, ни за границу. Купцы покупали нехотя и за полцены, в виде любезности.
Поземельный банк печатал в газетах бесконечные столбцы объявлений по просрочке и продаже самых знаменитых имений Крутогорска; а те, кто ещё не попал в эти столбцы, спешили закладывать в банке всё, что у них не было заложено. Напротив того, агенты банков стали торговать себе дома и имения, так хорошо пошли их дела. Гробовщикам нет особенного горя, когда эпидемия истребляет жителей. Прежде всех настоящая роскошь бедного губернского города Крутогорска отозвалась на Татьяне Сергеевне. Уже на второй месяц стало ясно, что скромная квартира, которою Татьяна Сергеевна думала сначала обмануть обстоятельства и крутогорскую публику, сделалась невозможною.
Самые горячие фантазии Татьяны Сергеевны не могли предвидеть того сказочного обаянья, которое произвела в Крутогорске её Лидочка. Никогда не сбывавший прилив крутогорского бомонда в гостиной Татьяны Сергеевны привёл добрую генеральшу в жестокое смущенье. Все недостатки её обстановки всплыли перед строгим светским судом, как масло на воду. Лидочка была в отчаянии, когда толпа крутогорских денди с молодым графом Ховеном во главе в первый раз вышла проводить её до кареты и спасский кучер Африкан торжественно подал к освещённому подъезду, где галантный полицмейстер в одном мундире расчищал с жандармами место для Лидочки, довольно потёртую карету далеко не последнего фасона и далеко не свежей обивки, на доморощенных спасских росинантах с овечьими мордами.
– Эта ваша карета? – с лёгким недоверием спросил при этом молодой граф Ховен.
Лидочка покраснела до ушей, когда ей пришлось пробормотать при всех: «Да, это наша». Она никогда не забудет этой позорной минуты.
На другой день она пристала к Татьяне Сергеевне, чтобы та выписала из Москвы новую двухместную карету и купила хорошую пару лошадей. Карета была немедленно выписана от Ильина, а пара рысаков сторгована у Овчинникова. Хотя Овчинников поспешил прислать пару дорогих кровных рысаков с самою любезною записочкой, из которой было ясно, что он желал поднести их в дар Лидочке, как залог его нежных чувств, однако Татьяна Сергеевна не сочла удобным объявить об этом Лиде в настоящую минуту и удовольствовалась только тем, что не заплатила денег.
Квартира была переменена. За старую уплачены все деньги по контракту, за целый сезон до мая, а взята очень парадная, очень дорогая и очень неудобная квартира на самом бойком месте, которую все обегали, по причине большой дороговизны и большого неудобства. Но в разгаре зимнего сезона выбор был невозможен. Татьяна Сергеевна до такой степени была проникнута мыслью, что Лидочка переживает свою последнюю холостую зиму, что храбро заняла на монтировку новой квартиры и вообще на поправку обстановки ещё пять тысяч у Силая Кузьмича к тем пятнадцати, которые она была уже должна ему. Зато и удивилась губернская публика изящному вкусу Татьяны Сергеевны! Приезжали нарочно любоваться будуаром Лидочки и жёлтою диванною, где стоял Лидин рояль. Эта жёлтая диванная казалась обёрнутой в нежную турецкую шаль; ковры, обои, занавесы, мягкие низенькие кресла раковинами, диванчики всех фасонов, – всё было жёлтое и всё под узор турецкой шали. Даже матовый фонарь, спускавшийся с потолка в виде цветка лилии, был жёлтого стекла. Даже в полукруглые резные окна вставлены были нарочно жёлтые стёкла, составлявшие красивый восточный узор.
Вечером, при свете ламп, глазам было больно смотреть на эту круглую комнатку, светившуюся и переливавшую, как скорлупа золотого яйца.
Трофим Иваныч во время выборов заехал к своей кузине посмотреть её новоселье, навестить деток. Татьяна Сергеевна водила его по парадным комнатам, хвасталась лампами, растениями, картинами и разными безделушками. Дубоватый кузен долго ходил молча вслед за словоохотливою генеральшею, изредка осведомляясь о ценах и внимательно всё рассматривая.
Когда они вошли в последнюю парадную комнату, открытую для публики, в будуар Лиды, и Татьяна Сергеевна ознакомила своего неотесанного родича со всем изяществом дорогих бесполезностей, наполнявших письменный стол Лиды и полку её камина, Трофим Иваныч повернулся всем своим тучным телом к Татьяне Сергеевне и уставил на неё свои бычьи глаза.
– Что скажете, дорогой кузен, мастерица я своего дела? – с ласковой хвастливостью спросила его генеральша.
– Дура ты, дура! Бить тебя некому! – рявкнул ей в ответ густым басом Трофим Иваныч, укоризненно качая головою и оглядывая расписанные стены будуара с выражением презрительного сожаления.
– Ах, вы неисправимый шалун! – сконфузилась бедная генеральша. – Вы до старости лет остались тем же повесою, каким всегда были, но я не могу на вас сердиться за эти маленькие brusqueries. Я с детства привыкла к вашим бесцеремонным шуткам.
– Ей-богу, дура, даром что генеральша. Ты извини меня. Я ведь деревенский человек. С плеча рублю. От каких это таких мильонов ты кутишь? Фарфоровые куколки! Не молоденькая, кажется, седой волос давно, а посмотреть на тебя, как ты делаешь, только плюнешь. Девчонка молоденькая и та бы умнее распорядилась. А бабе старой – стыдно.
– Не бранитесь, не бранитесь, милый кузен, я ведь уже знаю ваш конёк! – старалась шутить генеральша. – Вы видели одну сторону медали, надо посмотреть и другую. Я далеко не такая транжирка, как вам кажется. О, я в этом случае ваша сестра. Я сама со скупинкою. Ведь это только парадные комнаты, а мы сами живём чрезвычайно скромно, во всём себе отказываем. Вот и выходит то же на то. Лиди необходима приличная обстановка. Ей во что бы то ни стало нужно выйти замуж эту зиму. Вы знаете, добрейший кузен, мои дела. Нам нельзя ждать… И я надеюсь, мы не будем долго ждать! – с особенным ударением прибавила Татьяна Сергеевна. – Я надеюсь, Господь услышит мои молитвы. Он никогда не оставлял меня и не лишит Лиди заслуженного счастия.
– Великое счастье! – ворчал Трофим Иваныч, идя вслед за генеральшею во внутренние комнаты. – Выйти замуж за прелого. Ведь это не человек, болячка одна. Простая мужичка и та от гнилого бежит, а мы, вот, превосходительные, сами на шею вешаемся… Срамота!
Генеральша притворилась, что не слыхала рассуждений своего грубача-брата.
– Вот видите, милый кузен, тут у нас не то… Тут мы вот как теснимся. Все в двух комнатах. Как ни ворчала моя добрейшая мисс Гук, я настояла на своём и заставила её спать вместе с детьми и Терезою. A la guerre comme à la guerre… Или как это пословица наша есть… Я так люблю эти умные народные пословицы: по одёжке протягивай ножки.
– Ну что тут хорошего? Разве это по-дворянски? – сердито говорил Трофим Иваныч. – Детям спать негде, уроки учить негде, а для гостей палаты. Есть чем хвастаться, нечего сказать. Да провались они, все ваши гости, коли для них самому хозяину давиться приходится. Стоило из-за этого в губернию ездить, чтобы на старости лет без спальни оставаться! На что, кажется, лучше спасского дома? Тёплый, просторный, обыкновенно барский дом, не у мещанина или купчика нанимать! Жила бы себе и горя мало! И денег бы не переводила и держала бы себя по-дворянски. А кто захочет приехать, и в деревню приедет, не в Сибири живёшь. Такая же дорога, как и к городу. Ей-богу, дура, как я посмотрю на тебя!
Татьяна Сергеевна с большим удовольствием выпроводила своего братца и молила Бога об одном, чтобы он как можно реже интересовался её судьбою.
Отношения с Овчинниковым стали очень скоро совершенно определённые. Овчинников постоянно тёрся около Лиды: он бывал у неё каждый день и бывал во всех местах, где она появлялась. Лида с ним почти не говорила. Он говорил так глупо, медленно и напыщенно, что у самого терпеливого человека, слушая его, терпенье лопалось. А Лида была далеко не из терпеливых. Лида не могла выносить вялых и расквашенных характеров. Поэтому в её обращении с Овчинниковым даже посторонние замечали довольно острую струйку презрения. Решив в глубине души, что Овчинников во всяком случае её, что они никогда не будет в силах возмутиться или отшатнуться, Лида этим презрительным обращением словно мстила ему и себе за своё позорное решение стать его женою.
Она считала дело поконченным, потому что этого брака желала мать и потому, что выгоды его были слишком очевидны. Но чем твёрже крепло её намерение, тем раздражительнее относилась она к этому будущему законному обладателю своему. Его идиотское лицо, с бесцветными оловянными глазами, с покатым заострённым лбом, без краски и резких очертаний, длинное, как дыня, покрытое гадкими угрями, возбуждали в ней отвращение. Она жадно желала его сотен тысяч, его великолепного дома, его положения, но его самого она готова была спрятать в заднюю комнату и никому не показывать. Ещё не став женою Овчинникова, Лидочка предавалась самым несбыточным планам насчёт того, как она возьмёт его в руки и будет наслаждаться всеми утехами жизни, рассыпая его богатства. Она объехала мысленно все столицы Европы в обществе самых обворожительных людей, везде блистая, везде возбуждая поклоненье. Сердце её настоятельно требовало, чтобы Овчинников дорого расплатился за приносимую ею жертву. Инстинктивно она смотрела на него, как на своего врага, который хищнически овладевает ею, и против которого она не в силах устоять. Её злые замыслы были замыслом пленницы против своего господина. Но Татьяна Сергеевна далеко не так спокойно смотрела на будущее. Она чуяла, хотя и смутно, увлекающуюся натуру Лиды и боялась, что в вихре свободных столкновений Лида остановит свой выбор на ком-нибудь другом, более соблазнительном для её молодых инстинктов. Между тем огромное богатство Овчинникова представлялось Татьяне Сергеевне единственною спасительною пристанью, куда должен был причалить её рассыпающийся житейский корабль с обессиленным и оробевшим кормчим. Самую ограниченность и физическое уродство Овчинникова Татьяна Сергеевна считала надёжным залогом того, что он отдастся без борьбы владычеству Лиды и, следовательно, всё его состояние станет на деле её состоянием, то есть их состоянием. Татьяна Сергеевна употребляла всю свою изобретательность, чтобы поскорее вызвать Овчинникова на решительное объяснение, и терялась в самых тревожных догадках, чего это он медлит? Холодное и презрительное невнимание Лиды к золотому тельцу, которым так хотелось овладеть бедной генеральше, волновало её жгучими опасениями. Вот-вот нитка порвётся и всё кончено!
– Разве можно так мальтретировать человека, от которого зависит всё наше счастие! – говорила иногда с горьким упрёком генеральша своей любимице, возвращаясь с какого-нибудь вечера. – Ты кончишь тем, что совершенно отгонишь его от себя. Ведь у всякого есть самолюбие. Вспомни, что он тут считается первым богачом, первым женихом. Вправе же он требовать к себе некоторого внимания, особенно от тебя. Он тебе показывает столько преданности, просто чуть не молится на тебя! Ведь это все замечают, Лиди? И ты вдруг так обидно холодна… Не скажешь с ним слова целый вечер, не посмотришь на него ни разу! Он бы и этим был счастлив. Уж он, кажется, так мало просит. Поверь моей материнской опытности, Лиди, ты играешь в очень опасную игру, не пожалеть бы после!