Текст книги "Чернозёмные поля"
Автор книги: Евгений Марков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 62 страниц)
– Как жалко видеть, ваше превосходительство, нынешних молодых людей! – гнусил он в нос жалостливым голосом, так мало подходившим к его тучной и громоздкой фигуре. – Ведь вот, например, этот Суровцов: я ничего не скажу против него, он человек и способный, и знающий. А ведь какое испорченное направление! Ничего у них не делается просто, всё какие-нибудь задние мысли. И знаете, ваше превосходительство, – я, конечно, говорю с вами как с хорошим знакомым, а не как с официальным лицом, – мысли-то эти превредного характера. Всё это подделывание к мужику, демократничание, либеральничание насчёт властей, насчёт собственности… Вот хоть бы эпидемия эта. Разве я не понимаю его цели? Мы все не меньше Суровцова жалеем народ. Вашему превосходительству известно, в каких отношениях я всегда находился к своим крестьянам, даже в самое критическое время. – Волков тут замялся, потому что не мог сразу сообразить, известна ли нынешнему губернатору давняя история его с экзекуциею целого села. – Но мы не лезем вперёд, не навязываемся в спасители. Мы знаем, что в благоустроенном государстве на всё есть свои порядки, свои компетентные органы, и что они лучше нас сделают то, что нужно. А ведь это выходит из всяких границ! Подрывать уважение ко всем, кроме себя, показывать, что он один обо всём думает, обо всём заботится, ведь это прямо сказать: не рассчитывайте на правительство, рассчитывайте на меня. По крайней мере, мы в уезде так это понимаем, ваше превосходительство! У нас все возмущены этим самовольством, все считают его положительно за соблазн.
Губернатор, как человек, привыкший к свету и к делам, имел довольно верное чутьё преувеличения всякого рода. Он и теперь почувствовал какую-то нескладицу и какой-то пристрастный характер в словах Волкова и в донесении комитета. Но так как в правилах его было дружиться с предводителями и вообще опираться в уездах на крупных землевладельцев, то он сделал серьёзную мину и объявил Волкову, что уже получил об этом сведения и что немедленно командирует в Шишовский уезд инспектора врачебного отделения.
Прошло около двух недель после свидания Волкова с губернатором. Благодаря деятельности Суровцова, Коптевых и всех тех, кто под его влиянием взялся за дело, не ожидая официального вмешательства, болезнь уступила дружным усилиям. Только изредка появлялись отдельные случаи заразы, заносимой из соседних уездов, где действовали с классическою вялостью и классическим бессилием официальные комитеты общественного здравия. Из пересухинского флигеля был выпущен последний больной, и Иван Семёнович в Спасах опять воцарился в своём поместительном домике, откуда так бесцеремонно изгнала его Варя. В Спасах и Пересухе почти не было умерших, кроме немногих первых случаев. Надя и сёстры её были переполнены радостным утешением, что и они послужил, сколько могли, в этом общем бедствии. В этой радости немалую долю играло и сознание опасности, избегнутой с таким поразительным счастием. Никакой стоицизм не защитит молодой красоты от ужаса уродства. Когда прошёл чад неугомонных хлопот, и Суровцов в первый раз в течение двух месяцев на целый день очутился в своём родном саду, у него словно скорлупа свалилась с глаз и он вдруг разом понял, чем рисковала Надя, чем рисковал с ней он. Его глубоко и больно ударило в сердце, но в то же мгновенье прилив жгучей, опьяняющей радости потопил всякую боль. «Она герой, она женщина великого духа! – прошептал он в восторге. – Кто любим такой женщиной, тот никогда не сделается пошлым. Её любовь поднимает к облакам».
Суровцов, несмотря на остатки снега, делал теперь раннюю вырезку яблонь, и горячо работая ножом, не переставал думать о Наде. «Скоро ли, скоро ли влетит в моё гнёздышко моя райская птичка?» – шептал он себе, в то же время оглядывая опытным глазом неправильность кроны и быстро формируя её ловкими ударами ножа.
Он забыл и думать о Каншиных, исправниках и комитетах здравия. Он об них вообще никогда не думал. Его время было так наполнено счастливыми мечтами о Наде, деловыми заботами, работами по хозяйству, привычными занятиями микроскопом или палитрою, что не оставалось минуты досуга для мира сплетен, интриг и бездельничанья всех видов, столь роскошно процветающего на навозной почве уездной жизни. А теперь, когда в пронзительном тёплом ветре, от которого словно сгорали последние остатки снега, чуялась налетавшая издалека весна, когда счастливо оконченная отчаянная война со смертию давала ему вздохнуть несколько часов, он уж, разумеется, никакими бы судьбами не вспомнил, что есть город Шиши с казёнными зданиями и казённым образом мыслей. А между тем прямо от яблонь, от прививки в прищеп, от пилы и ножа ему пришлось нежданно-негаданно попасть в целый сонм Каншиных, исправников и всяких других шишовских людей. Оказалось рожденье Трофима Ивановича, и он был потребован к обеду.
Трофим Иванович собирал гостей редко, но на рожденье у него бывал обыкновенно весь уезд. У него нельзя было разжиться ни мараскинами, ни трюфелями, ни особенно дорогими винами. Но зато неизменно в этот день подавался необыкновенно вкусный откормленный павлин, украшенный великолепным хвостом, замечательные грибки и соленья, наливки, настойки и водицы старинного завета, каких невозможно было сыскать в наш развращённый век на тысячу вёрст в окружности.
Трофим Иванович даже несколько кокетничал старинными обычаями своего стола и подбирал в день своего праздника такие русские блюда, которые и у него подавались очень редко. Это сообщало его столу характер большой оригинальности, которую высоко ценили даже испорченные Парижем уездные гурманы вроде Протасьева и Овчинникова. Половина гостей приехала из Крутогорска, потому что уезд весною был почти пуст. Каншин и Волков были в числе прочих; исправника не было, потому что Трофим Иванович, по неуклюжей резкости своих убеждений и поступков, ещё давным-давно напрямки объявил соседям, что никогда порог его дворянского дома не переступит нога полицейского, и что он вообще удивляется, как можно принимать в благородном доме, как гостей, исправника, становых и всю эту приказную орду. Каншин был заметно смущён появлением Суровцова, как всякий человек, который тайком наделал пакостей своему ближнему и боится, чтобы его не уличили. Все в уезде, кроме самого наивного Суровцова, давно и подробно знали историю губернской бумаги, и вчера всем стало известно, что в город Шиши приехал инспектор врачебного отделения производить секретное дознание о действиях Суровцова во время эпидемии. Хотя это было несколько поздно, но тем не менее крайне интриговало шишовцев и утешало друзей Каншина. Поэтому Каншин был необыкновенно доволен, когда вместо ожидаемых колкостей и надутого взгляда он встретил со стороны Суровцова обычный любезный приём. Он очень не любил явные ссоры и всегда предпочитал худой мир под маскою приличных отношений. Поступок Суровцова он в душе одобрил, и с облегчённым сердцем приблизившись к Волкову, сказал ему вполголоса:
– Видели? Бровью не моргнул! У-у! Дипломат!
Однако Волков был другого мнения об этом предмете, и сообразив, что Суровцов ещё ничего не знает, он поторопился на всякий случай подсесть к нему и полюбезничать тем своим жалостливым и добреньким тоном, который так напоминал подкованый язык волка, старающегося выдать себя за козу в старой детской сказке. Этот приём Иуды Искариотского господин Волков совершенно бескорыстно проделывал с каждым человеком, которому он устраивал какую-нибудь скверную штуку, и именно в тот момент, когда штука эта должна была разыграться. Когда в этих случаях Волков приближался к своей жертве с умильной улыбкой и горячими рукопожатиями, опытные шишовцы подталкивали друг друга и подмигивали на него с многозначительною гримасой. Но Суровцов был так далёк от всех шишовских интересов, что не знал и этого общеизвестного манёвра Волкова, и если он не принимал за чистую монету беспричинные ласкательства Волкова, то просто-напросто потому, что вообще не верил ни одному слову, исходившему из уст этого фальшивого и неприятного господина.
– Как я рад вас встретить здесь… Вас нигде не видно! – гнусил господин Волков, удерживая в своих руках дольше, чем требует приличие, руку Суровцова. – Не знаю, как благодарить вас за свою Ольховатку. Если бы не вы, там бы просто мор поднялся. Что, батюшка, узнали теперь нашу полицию, наши официальные порядки? – Волков считал необходимым немножко полиберальничать, говоря с Суровцовым. – А ведь чьё это дело? Разумеется, предводителя. То-то вот, господа! Мы всё думаем: предводитель – ничего, кого бы ни выбрать, абы спокойный человек. А выходит не так: теперь предводитель – великое дело! Надо голову за голову… Ну, хоть взять Демида Петровича. Я прямо скажу: он мне приятель, я его высоко ценю, как знакомого, как человека, и души добрейшей, и честный, и всё… Ну, а как хотите, не таких нам нужно теперь! Я, батюшка, слышал, как вы его отделали! Что же? Всегда скажу, за дело. Пожалуйста, только между вами. Знаете, я теперь не могу этих личных претензий. А в провинции так трудно не наткнуться на них. Уездные самолюбия как-то особенно раздуты! – с насмешливой гримасой докончил господин Волков, стараясь показать, что ни себя, ни Суровцова он не считает людьми провинции.
На заднем плане ему мерещились предстоящие дворянские выборы и баллотировка в предводители, составлявшая предел его мечтаний. Он считал Суровцова до такой степени простым в житейских делах, а свою хитрость до такой степени тонкою и ловкою, что даже полагал возможным привлечь его на свою сторону, когда Суровцову обнаружатся все враждебные действия Каншина. В убеждениях Волкова эти иезуитские приёмы без всякого труда сживались с тщеславною претензиею на какое-то кровное дворянское благородство. Суровцов догадался, что Волкову нужно что-то выпытать у него.
– Вот охота о чём вспоминать! – сказал он с безупречною улыбкой, стараясь как-нибудь отделаться от непрошеных излияний. – Я и забыл совсем, что произошло у нас с Каншиным. Это было так давно! Пойдёмте-ка, лучше отведаем вон тех маринованных груздей, я большой до них охотник.
Волкову стало досадно, что он сказал в одно и то же время и слишком мало, и слишком много. Равнодушие Суровцова показалось ему несколько презрительным, и, стало быть, обидным.
Поэтому он поспешил придать своим словам более важное значение, уверенный, что Суровцов не отнесётся к нему так поверхностно. Равно он был не прочь мотнуть хвостом в сторону, как делают лисицы, чтобы сбить с толку догоняющих собак. Пусть, мол, себе ссорится с Каншиным да с исправником, а я буду пока в стороне.
– Вот что, Анатолий Николаевич, – начал он шёпотом, усевшись в углу столовой наедине с Суровцовым. – Если я позволил себе говорить вам об этом деле, то только потому, что принимаю в вас сердечное участие; я знаю по опыту, как тяжело положение просвещённого человека, затёртого в эту татарскую сторону. Вам, может быть, известно, что ваше столкновение с Каншиным имело последствия более серьёзные, чем вы предполагаете. Я считаю долгом честного человека предупредить вас… На вас была подана жалоба от имени комитета. И вчера приехал от губернатора врачебный инспектор произвести секретное дознание. Я вам передаю факты, а не слухи. Только повторяю: пожалуйста, между нами. Я так вас уважаю…
Суровцов вдруг прыснул таким юношеским хохотом. что недоеденные грузди вылетели у него изо рта.
– Господи! Неужели они так глупы, что и на это пошли? Так чиновник? Производил дознание? Это бесподобно!
Тёмное желчное лицо Волкова сделалось ещё темнее, и рот его немножко передёрнулся.
– Прошу вас не так громко, – говорил он дрожащим от гнева голосом. – Я считал своим долгом предупредить вас. Но, повторяю вам, это должно остаться между нами. Я, наконец, не имею права… Не понимаю, что вам тут кажется особенно смешного.
– Помилуйте, да это прелесть! Да какой же Гоголь может быть смешнее этого? Подать губернатору жалобу, что народу мешают умирать без спроса начальства! Ведь это драгоценный исторический документ. Его непременно нужно добыть и издать для публики! – продолжал хохотать Суровцов.
– Очень буду рад, если мои опасения окажутся напрасными и вы будете иметь причину смеяться и впоследствии! – с едкой иронией сказал Волков, вставая и уходя от Суровцова, глубоко оскорблённый.
Демид Петрович Каншин, как мы уже сказали, в высшей степени боялся открытых скандалов; поэтому, разжёвывая после рюмки настойки копчёный утиный полоток, мастерски приготовлявшийся у Трофима Ивановича, он всё время обдумывал, как бы умаслить Суровцова так, чтобы он не вполне догадался об истине. По-лисьи вильнуть хвостом и в глазах Демида Петровича казалось ни в коем случае не лишним. Так или не так, а хоть немножко отведёт глаза. Как только Волков освободил от себя Суровцова, Демид Петрович был уже около него с рассеянно-приятной улыбкой. Ни один из этих господ не смел откровенно взять на свою ответственность то, что он делал, хотя было совершенно непонятно, какую собственно опасность могла представлять для этих местных тузов неудовольствие такого скромного человека, как Анатолий Николаевич Суровцов. Робких дух по инстинктивной привычке боится смелого и откровенного голоса даже там, где ничто не грозит ему.
– Ecoutez, mon cher, – заговорил Каншин, по привычке вставляя в начало своей речи пустячные французские фразы. – J'ai mot à vous dire.
Он фамильярно взял под руку Суровцова и увёл в залу, где было меньше народа. Суровцов шёл с тарелкой в руках, доедая грузди и готовый опять прыснуть от смеха при воспоминании об извести Волкова. На Каншина он даже не взглянул ни разу, чувствуя к нему в эту минуту какое-то особенное омерзение.
– Видите ли, mon cher, я считаю нелишним предупредить вас, – конфиденциальным тоном сообщил Каншин на ухо Суровцову. – На вас там смотрят не совсем хорошо, – при слове «там» Каншин мотнул головой ввысь по направлению к Крутогорску. – Я имею кое-какие сведения. Направление ваше не нравится. Я знаю, вы ведь не придаёте этому большого значения. Но знаете ли, если вы позволите мне, старику, посоветовать вам по дружбе… Мы ведь с вашим батюшкой были старые друзья… Не мешало бы немножко их по шерсти иногда погладить. Там ведь это любят. Начальник губернии принял, кажется, очень серьёзно ваши последние действия по эпидемии. Вы знаете дух администрации. Уж у них это в крови. Они, батюшка, в своих правах вот чего не уступят. Ну и действительно, сами согласитесь, вы погорячились немножко, увлеклись. Я бы очень желал как-нибудь поправить дело. Вы, может быть, слышали, что сюда приехал чиновник. Если бы вы были, извините меня за откровенность, как бы это выразиться?.. ну, поуступчивее, наконец, помягче, – бредовый этот народ, молодёжь! – даю вам слово, я бы постарался так уладить, что всё бы окончилось ничем.
Суровцов дал Каншину время высказать всю эту тираду, хладнокровно пережёвывая грузди и запивая их смородинною наливкой. Когда он съел последний груздь и втянул в себя последние душистые капли наливки, он остановился перед Каншиным и, скрестив на груди руки, молча посмотрел ему в глаза. У Демида Петровича пробежали по спине мурашки в предчувствии чего-то нехорошего; Суровцов сказал ему спокойно:
– Помилуйте, господин Каншин, вы, кажется, принимаете меня за дурачка? Сначала соболезновал и предупреждал меня приятель ваш Волков, теперь соболезнуете и предупреждаете вы. Зачем вы играете эту комедию? Ведь вы сами писали губернатору доносы и вызвали этого чиновника? В чём же теперь дело? Или вы поняли теперь вашу глупость? Так я-то тут чем могу помочь вам? Знаете, я сейчас смеялся над вами, но теперь думаю, что над вами нельзя смеяться… И вы – дворянин, вы – предводитель, вы – мужчина, наконец! Сделали гадость, ну и имейте, по крайней мере, смелость стоять за неё… Не трусьте, не подличайте. Не будьте бабой.
– Господин Суровцов, это не может так кончиться между нами! – пробормотал Каншин, белый, как платок; губы и даже подбородок его тряслись, как в лихорадке. – Я буду требовать от вас удовлетворения… Вы оскорбили во мне не только дворянина…
– Можете успокоиться, – сухо остановил его Суровцов. – Никто не слыхал моих слов, и я никому не буду рассказывать о них, я не из шишовских сплетников. Советую вам не поднимать скандала; меня он не устрашит, а для вас он совсем лишний. Всё равно, на дуэль я не выйду никогда и ни с кем, да думаю, что и вы на неё не соберётесь. А что я сказал вам, так приберегите себе на память для другого случая.
– Я никогда не был так оскорблён, никогда, – шептал Каншин, не знавший, как замять дело, и в глубине души обрадовавшийся предложению Суровцова. Он был бесконечно рад, если бы Суровцов хоть для виду произнёс какую-нибудь смягчительную фразу. Но Суровцов, как нарочно, был безжалостен.
– Слушайте, – сказал он: – вы, кажется, не на шутку считаете меня за какого-то возмутителя общественного спокойствия. Но ведь вы должны знать себя и всю вашу братию лучше, чем я вас знаю. Скажите на милость, когда это именно вы занимаетесь высокими делами? Может быть, это ради семейного начала вы держите по пяти любовниц и продаёте своих дочерей ходячим развратникам? Или ночи проводите в пьянстве и картах, а дни в надувательствах ближнего во имя религии? Знайте это и помните, и молчите и не смейте заикаться ни о какой дуэли. Кроме палки, на вас нет оружия!
Суровцов не помнил, чтобы когда-нибудь он позволял себе доходить до такого самозабвения, до какого дошёл теперь. Всегда смирный и приветливый, он теперь сыпал на голову растерявшегося Каншина самыми жестокими и оскорбительными грубостями. Ему казалось, что в лице этого жалкого Каншина он бичевал всю пошлость и низость шишовских инстинктов и что этот суровый урок был роковой необходимостью.
– Мы с вами увидимся. Это не пройдёт вам так, – бормотал Каншин в неописуемом смущении. – Я заставлю вас отвечать за эти неслыханные оскорбления. Мне шестьдесят лет. Вы не пожалели даже седин моих. Вы не пощадили во мне звания предводителя.
– Не беспокойтесь, больше не буду! Я и то говорил слишком много, – перебил его Суровцов, несколько опомнившись. – Ведь вам никто не скажет правды, кроме меня, а правду знать не мешает даже вам.
Он пошёл не в столовую, а в переднюю, и сейчас же приказал подать лошадь. Каншин тоже уехал, не простившись с хозяином. В тот же день по Шишам разнеслась весть, что Суровцов узнал о доносе предводителя, что они поссорились за обедом у Коптевых не на живот, а на смерть, что на днях произойдёт дуэль и что у Каншина секундант Волков, а у Суровцова Трофим Иванович Коптев.
– Нашли дурака! – хладнокровно заметил Трофим Иванович, когда долетела до него эта весть.
Город Шиши
Жители Шишей разделялись на мещан, которых звали обыватели, на писцов, которых звали служащие, и на общество. Общество состояло из всевозможных представителей власти какой бы ни было дроби и какого бы ни было характера. Даже смотритель соляного амбара и смотритель острога считались членами общества, а станционный смотритель не считался единственно потому, что его в городе Шишах не полагалось. Всё, что смотрело, надзирало, приказывало и начальствовало, составляло шишовское общество. Вне общества оставались те, кто писали, получали очень маленькое жалованье и слушались, не имея права приказывать.
Таким образом, например, учителя уездного училища уже не считались членами общества, и только один штатный смотритель пользовался этим преимуществом начальственных особ. Шишовское общество жило дружно, как стая грачей, склевавшаяся на одном поле. Нельзя было сказать, чтобы сочлены этого общества особенно нуждались друг в друге и интересовались друг другом. О нет! До этого дело не доходило. Напротив того, все очень равнодушно относились к перемене лиц, зная твёрдо, что вместо одного спугнутого грача прилетит другой, и что этот новый грач так же склюётся с ними, как и старый.
Дружба состояла именно в этой потребности стаиться, перелетать общей кучей от одного клёва к другому, от именинного пирога к выпивке, от карточного стола у судьи к карточному столу соседа-помещика. Беда бывала человеку, незнакомому с местными обычаями, если он, по своей неопытности, являлся в город Шиши по какому-нибудь делу в день чьих-нибудь именин, храмового праздника в имении соседнего помещика и тому подобного. Обыватели и писцы, на занятия которых не распространялась эта дополнительная, так сказать, домашняя табель о праздниках, не записанная ни в каких календарях, с ироническим удивлением смотрели в такие дни на тарантас неопытного пришлеца, бесплодно скитающегося на своей утомлённой тройке от одного присутственного места к другому, от одной квартиры к другой.
– Сегодня не выдают подорожных, видите, казначея нет, – сурово говорит столоначальник казначейства, едва взглядывая через плечо на неблагоразумного просителя. – Али не знаете что сегодня рожденье Павла Петрович? Там теперь все.
И писцы, и сторожа с улыбкой презренья провожают смущённого просителя, который уже одним фактом своего неведения о рождении Павла Петровича и ещё более фактом неучастия в общем празднестве показал им, какого он поля ягода.
– Что, можно свидетельство получить под залог земли? – скромно спрашивает он в земской управе.
– Приходите завтра, сегодня нет членов, у Павла Петровича все… Вы разве не будете там? – удивляется более мягкий чиновник земской управы.
Если кто думал приглашать кого-нибудь из городских, то должен был приглашать всех. Это было тем необходимее, что способы передвиженья у шишовского общества были в некотором роде общие. Исправник довозил на своей тройке доктора и секретаря опеки на козлах; помощник, ездивший обыкновенно на лошадях полицейского пункта в тележном тарантасике, сажал к себе по мере надобности не только по два, но и по три пассажира, справедливо рассчитывая, что пунктовые лошади обязаны везти, сколько им прикажут, не рассуждая о числе и весе. У казначея были дрожки на не особенно надёжных рессорах, поэтому он допускал к ним только очень маленького и очень лёгонького акцизного надзирателя. Вообще система передвижения была рассчитана на началах строгой ассоциации, и если бы вдруг недостало одного колёсика в этой машине, она бы вся разом запуталась.
Утро ещё не особенно затрудняло членов шишовского общества, потому что даже и без именин всё-таки у каждого из них были некоторые обязанности, которыми можно было заняться в свободный часик. Но вечером был для них просто шах и мат. Ещё не говорю летом – в жар все спят; как схлынет немножко, пойдут купаться в городской пруд, а потом гуляют себе стаею по улицам, в белых панталонах, в соломенных шляпах; подходят чуть не под каждое окно, заходят чуть не в каждую дверь. Компания всё прибывает да прибывает, дамы, мужчины присоединяются, идут дальше до следующего дома, там поболтают через окно, опять навербуют кого-нибудь. Вот и не видно, как вечер прошёл; провожать надо по домам; проводят сначала Петра Семёныча до его квартиры, а оттуда Пётр Семёныч их провожает; конца нет проводам.
– Господа, а не зайти ли нам к аптекарю; что-то его сегодня не видно.
– Давайте зайдём, что он в самом деле прячется?
У аптекаря чай; всё пьют чай.
– Господа, Анну Семёновну провожать! Ей дальше всех.
– Провожать, провожать!
Идут до Анны Семёновны.
– Да зайдите чаю напиться, господа, хоть по стаканчику.
Заходят, пьют чай.
– Ну, господа, пора и по домам, – опомнится кто-нибудь.
– Куда вы спешите, господа, – скажет Анна Семёновна. – Посидите ещё, поскучаемте вместе.
Разговоры давно прекратились в обществе города Шишов, потому что всякий давно сказал всё, что у него было сказать, и все давно на память знали, что мог сказать каждый. Вместо разговоров шишовцы употребляли разные отрывочные слова и восклицанья; одни для изображенья скуки, другие в виде остроты, третьи без всякой определённой мысли. Сидят. сидят все, курят и смотрят друг на друга.
– Да! – вдруг встрепенётся кто-нибудь, чувствуя, что язык чешется. – Вот тебе и погуляли. Вы выйдете завтра гулять, Марья Сергеевна?
– Не знаю, Василий Иванович, какова будет погода.
Разговор на этом обрывается. Через несколько минут ещё зачешется у кого-нибудь язык.
– Вот все замолчали вдруг; тихий ангел пролетел, – сообщит один из гостей.
– А может быть, дурак родился! – перебьёт шишовский остроумец.
– Кушайте ещё чаю, хотите, налью? – спрашивает хозяйка.
– Да не хочется что-то. Вы знаете, я сегодня шестой стакан пью; у аптекаря два, у Петра Семёныча, да вот у вас… Пожалуй, ещё налейте.
– А что, господа, не засесть ли нам в картишки по маленькой, – предлагает супруг Анны Семёновны, зевая и потягиваясь с провинциальной бесцеремонностью.
– А что ж, и благое дело, – благословляет уездный врач, патриарх преферанса.
Это предложение обыкновенно соединяет в себе все голоса шишовцев и даже их дам и разом кончает все недоразумения.
В карты Шиши играли без устали, до изнеможения. Если бы Господь наслал на город Шиши одиннадцатую египетскую казнь и истребил в лавках все колоды карт, я думаю, Шиши почувствовали бы этот удар так же глубоко, как древние египтяне должны были почувствовать истребление своих первенцев.
Что бы делали Шиши без карт, даже предположить невозможно. Замечательно, что общество города Шишов состояло из бедных людишек, с трудом обновлявших свой туалет даже в несомненно важную минуту. Все они жили жалованьем да теми крупинками, которые каждый собирал трудолюбиво, по мере сил своих, как собирала библейская Руфь забытые класы пшеницы на полях Вооза, – с дел и людей, попавших в их, а не в чужую паутину. Вообще это были добродушные пауки, сытые в своём сереньком пыльном углу всякой мушкой, всякой козявкой, которую судьба посылала в их бесхитростные тенета; с спокойствием и скромностью грели они целый день на солнышке свои кругленькие брюшки, не мучась алчностью, терпеливо выжидая, когда послышится неизбежное жужжанье бьющейся жертвы, и только тогда устремлялись к ней с быстротой и энергией, обделывали в несколько минут своё дело и опять погружались в обычное сонливое насиживанье. Откуда у этих бедненьких, из народа поднявшихся людишек, обременённых семьями, брались деньги для проигрыша, – нельзя было понять. Хотя известный русский остроумец давно признал пехотного прапорщика искуснейшим министром финансов. но искусство шишовцев пристыдило бы всякого прапорщика. Чиновник города Шишов, получавший жалованья четыреста рублей в год, проигрывал четыреста рублей в один вечер. Правда, шишовцы имели своеобразные взгляды на проигрыш, и нисколько в этом не увлекались ложным рыцарством.
Проигравшие не сдавались разом, если сумма была слишком серьёзна; они пробовали всячески подвергать сомненью истину этого горького события, и когда им это не удавалось, по случаю некстати присутствовавших при этом свидетелей, начинали уверять, что игра была в шутку; самым же умеренным и наиболее приличным отпором опасности считалось заявление проигравшего, что у него нет денег. Выигравшие шишовцы, впрочем, не очень поддавались на такие удочки и доводили своё исследование истины до обрывания лацканов, сованья в грудь и вырыванья из кармана чужих бумажников; через такие наклонности обеих сторон дело редко обходилось без форменной драки, но так как при этом присутствовали налицо те самые власти, которым обиженному предстояло на другой день заявлять об обиде, то всегда оказывалось возможным кончить дело мировой, ко взаимной выгоде всей компании, которая по этому случаю выпивала лишнюю бутылку на чужой счёт. Наиболее последовательные из шишовцев, способные философски слушать, «как поносят их и ижденут, и рекут на них всяк зол глагол», вчастую отделывались от платежа, и ценою некоторых неприятных для самолюбия минут, благоразумно спасали от расхищенья достояние своих семейств. Нельзя сказать, чтобы общество города Шишов доводило свою нравственную щекотливость до того, чтобы вовсе не играть впоследствии с такими упрямыми отсиживателями своей кровной копейки. О нет! Такой педантизм не был в нравах шишовцев. Напротив того, многие очень хвалили такой поступок отцов семейств, как акт известного самоотвержения, и единственное последствие их действий заключалось в том. что садившиеся с ними играть непременно каждый раз, не в особенно почтительных выражениях, напоминали им прошлое и заранее уговаривались с ними не мошенничать, как тогда, а расплачиваться честно, что виновные и обещали делать, сохраняя при этом всю приличную случаю скромность.
Подбор людей, составлявших общество города Шишей, был до такой степени удачный, что даже ошибкой не попадало в него никого, кого бы можно было выкинуть из колоды. «Настоящий подкаретный хвост!» – хохотал над ними с грубым деревенским цинизмом Трофим Иванович Коптев. Даже люди, учившиеся в университете, поживи они годик-два в Шишах, обработывались до такой степени в настоящих шишовцев, что можно было голову прозакладывать, что они никогда никакого университета в глаза не видали, а так и родились в Шишах, рядом с соляным амбаром против городского собора. Атмосфера уездного города Шишей имела какое-то согревающее и умиротворяющее влияние. «Все мы люди, все мы человеки!» – казалось, было написано над всяким присутственным местом, над всяким домом Шишей. Когда торопливый проситель, не осведомившись толком, что благодушный правитель шишовского уезда провёл прошедшую ночь, до самых петухов, в жаркой схватке с уездным врачом на зелёном поле, толкнётся по какому-нибудь спешному делу в квартиру его, охраняющий переднюю полицейский солдат остановит его безмолвным и таинственным мановением руки и шепнёт с озабоченным видом, почтительно кивая головой на кабинет: «Спит ещё… нельзя… на заре вернулся… к двенадцати часам подымется». И когда тот же назойливый проситель, прождав до двенадцати часов, увидит невыспавшегося и немытого начальника шишовского народа, он прочтёт в его глазах самое искреннее выражение желания, чтобы все просители провалились к чёрту.
– Чего вы с этим спешите? Экая важность! – недовольно скажет престарелый воин. – Стоило беспокоить из-за этого человека! Я всю ночь не спал, а вы с чем лезете! Дела, батюшка, не зайцы, не разбегутся, все переделаете; ведь ещё на той неделе семь дней. Надо и на ту неделю что-нибудь оставить.
Таков был основной девиз города Шишей, пребывавший во всех его углах и тяготевший в его воздухе.
Немудрено, что попадавшие в него молодые люди скоро теряли в нём бойкость и легкомыслие кочевников и приобретали взамен солидные, неспешные привычки и твёрдо выработанные житейские правила оседлых шишовцев. Даже шишовский судебный следователь, которому, казалось бы, нужно было соединять в себе все ядовитые и подвижные качества гончей собаки, отыскивающей след, – и тот в три года шишовской жизни сделался таким рыхлым и неподвижным тюфяком, вокруг которого преступление могло безопасно играть в жмурки и прыгать в чехарду. Выезд на судебное следствие этот служитель правосудия рассматривал, как личное оскорбление, и опрашивая свидетелей на мёртвом теле, более всего думал о том, успеет ли он нынче вечером поспеть к пульке у помощника или уж, видно, ему не судьба…