355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Марков » Чернозёмные поля » Текст книги (страница 43)
Чернозёмные поля
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:36

Текст книги "Чернозёмные поля"


Автор книги: Евгений Марков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 43 (всего у книги 62 страниц)

– Лиди, Лиди! – в ужасе говорила Татьяна Сергеевна. – Что ты говоришь? Приди в себя! Что сделалось с тобою? Я никогда не слыхала от тебя таких ужасных вещей… Quelles expressions! Quel ton! Стыдись, Лиди.

– Да, продалась, продалась, – ещё раздражённее настаивала Лиди. – От кого мне скрываться? Ты всегда говорила, что нужно быть откровенной. Ну вот я и говорю, что думаю… Я могу обманывать других, а себя я не могу обмануть. Я выйду за Овчинникова, я нынче же ему дам слово, а он мне всё-таки противен. И ты сама знаешь, что он мне противен. Разве такая дрянь может кому-нибудь нравиться? Я бы гораздо скорее пошла за Нарежного или Прохорова. То люди всё-таки… А я не пойду за них, потому что я никуда не годная, избалованная девчонка. Потому что я хочу быть богаче всех. Ну, я наперёд знала, что ты расплачешься… С тобою никогда нельзя говорить откровенно.

Татьяна Сергеевна громко рыдала, закрывши обеими руками свой батистовый платок.

Овчинников явился ровно в восемь часов, один, без дяди. У Татьяны Сергеевны мучительно болела голова, и она всё время лежала на постели. Но она принудила себя выйти, чтобы не смутить Овчинникова. Лида не выходила очень долго. Она ходила по своей комнате в самом злом и капризном настроении духа. Сначала она хотела переодеться и позвала было Машу. Маша торжественно принесла только что разглаженные кружевные вещи и ещё торжественнее разложила их на стол.

– Ну, барышня-голубчик, одевайтесь скорее, да идите к нему. А то обидится, – посоветовала Маша.

– Что ты ещё там за вздор выдумываешь! – вскрикнула Лида. – Всегда со своими сплетнями! Ты бы меньше амурничала с Виктором, да торчала по передним, так лучше бы было.

– Что это вы, барышня, напраслину клепите? – не на шутку обиделась Маша. – Я, хоть и мужичка, а тоже свою анбицию наблюдаю. Меня никто с вашим Виктором не ловил. А кто ловил, пущай скажет… Мало ли что про человека сбрехать можно.

– Ну молчи, молчи! – останавливала Лида. – Тебе слово, ты десять. Не смей мне так отвечать. Кто тебя просил соваться не в своё дело? Зачем ты принесла эти рукавчики?

– Ну уж, барышня, бог с вами совсем! – плакала Маша. – Поедом меня стали есть да и только. То Машу не знали, под какие образа посадить, а то уж хуже Маши и людей у вас нет. Я ж-таки, куска не доемши, с самых обедов за утюгами пропадала. Морда опухла дле печи стоямши! Я ж у вас и виновата!

– Мне не нужно этих мерзостей! Унеси их вон! – топнула ногой Лида, хватая кружевные рукава и раздирая их надвое. – Я не буду одеваться. Я останусь в чём была. Пожалуйста, не смей выдумывать. Это ты привыкла с мамой, вертишь ею, как хочешь. Я тебе не мама!

– У, обидчицы! Чтоб вам! – грубо огрызалась всё ещё плачущая Маша. – Я по маменькиному приказу приготовила, сказали, к жениху выходить. Что ж вы на меня осатанели? Нешто я в том виновата, что вы с своими милыми чем не поладили. За что без пути человека грызть?

– С милыми? Это ещё что? Как ты смеешь? – вне себя горячилась Лида.

– Да не смеямшись. Нешто я не видала, как вы с землемером в санках катались? Весь народ видел, как вы и на лёд с ним ездили!

– А, так ты вот что! Так ты такая! – задыхалась Лида. – Убирайся отсюда вон! Слышишь, чтоб твоего духа не было! Чтоб завтра ж я тебя не видала!

– Ну что ж… когда-нибудь надо уходить. У господ другого не наслужишь. Я вам не крепостная! – грубила Маша. – Только не вы меня нанимали, не вам меня и прогонять. Постарше вас хозяйка есть!

– Вон, вон! – кричала Лида. – Ах ты этакая мерзавка!

– Нет, я не мерзавка! Мерзавки не такие бывают! – кричала в ответ Маша, уходя из комнаты и хлопнув дверью перед носом нервно плакавшей Лиды.

Татьяна Сергеевна два раза присылала m-lle Трюше звать Лиду, и болтливая француженка насилу уговорила её выйти. Овчинников был на этот раз начинён решимостью. Не видя долго Лиды, он стал изливать свои чувства перед Татьяной Сергеевной.

– О, я так ценю ваше расположение, дорогой мой Николай Дмитрич! – утешала его генеральша. – Я не мечтаю о другом счастье, как видеть вас своим сыном. Вы не поверите, я всегда смотрела на вас с родственным чувством. Какое-то предчувствие говорило мне, что мы не должны быть чужие друг другу. Ведь я старого века, добрейший Николай Дмитрич, вы не взыщете с меня, старухи. Не знаю ваших новых учёных затей, а верю в симпатию и антипатию. Право, этого нельзя отрицать.

– Я бы желал знать от вас, Татьяна Сергеевна, как смотрит на это дело Лидия Николаевна? – небрежно спросил Овчинников. – Её так долго нет. Не больна ли она?

– Она сегодня действительно весь день нездорова. На репетиции простудилась ещё больше. Но она непременно хотела видеть вас. Она так привязана к вам. Надо знать её натуру, дорогой Николай Дмитриевич, так, как я её знаю. Иногда кажется, что она как будто равнодушна, мало внимательна, но кто видит насквозь её нежное сердце… Вы просто не поверите, сколько в ней теплоты под этою наружною беспечностью.

– Я бы очень желал знать, как посмотрит на моё намерение Лидия Николаевна! – настаивал Овчинников.

– Вы знаете, дорогой Николай Дмитрич, как свято я уважаю права своих детей. Не мне жить, а ей. Я не стесняю Лиди в выборе. Я считаю обязанностью матери откровенно высказать свой взгляд, подать совет, но решение её судьбы я предоставляю самой Лиди. Вы, вероятно, одобрите с этом случае мою систему, хоть я и женщина прошлого века, однако не принадлежу к числу тех староверов…

– Вы, может быть, слышали что-нибудь от Лидии Николаевны? – ещё раз спросил Овчинников. – Могу ли я рассчитывать, что не встречу с её стороны…

– О, я почти уверена в этом! – с убеждением перебила генеральша. – Вы понимаете, конечно, мой добрейший Николай Дмитрич, что я не могла прямо говорить с Лиди о том, что у меня давно было на сердце. Я так щажу в этих случаях деликатность Лиди… Тем более, что я ничего не слыхала от вас. Она, бедная, и не подозревает, что вы откроете ей нынче. Но, зная, как она смотрит на вас, как всегда вам симпатизировала, я вполне надеюсь. Cher ange, как она мило высказалась… С такой наивностью, с такой теплотою… Она ещё чистый ребёнок, Николай Дмитрич, чистый ребёнок… Берегите её ради бога, ради меня, старухи! – вдруг закончила Татьяна Сергеевна, быстро закрывая глаза платком.

Когда Лида вошла в гостиную, бледна не по обыкновению, сердце Татьяны Сергеевны защемило тяжёлым предчувствием. Но она решилась кончить дело разом. Она встала с дивана и сказала торжественно, обратясь к Лиде:

– Лиди, мой дружок! Николай Дмитрич имеет поговорить с тобою об очень серьёзном деле. Я не буду мешать вам.

Она вышла из гостиной величественно и серьёзно, держа платок у газ, как выходят герцогини чувствительных мелодрам на провинциальных театрах.

– Я к вам по делу, Лидия Николаевна! Вы слышали от maman, – начал Овчинников, стараясь сохранить шутливый тон, но внутренно сильно смущённый. – Дядюшка был у вас утром? Он привёз мне ваше позволение быть у вас сегодня вечером… без посторонних. – Лида молчала, потупившись в ковёр. – Не знаю, как покажется вам то, что мне нужно передать вам сегодня. Подозревали ли вы что-нибудь с моей стороны? Вы постоянно окружены таким поклонением…

– Ах, оставьте это! – нетерпеливо сказала Лида.

– Впрочем, что касается меня лично, я всегда старался обратить на себя ваше внимание, Лидия Николаевна! – продолжал Овчинников по возможности самоуверенным тоном и не глядя на Лиду. – Я был счастлив, когда мог быть приятен вам каким-нибудь вздором… Конечно, это пустяки, и я никогда не смел рассчитывать… – Лида сделала нетерпеливое движение плечом и беспощадно стала теребить ленточку на своём рукаве. – И если вы заметили сколько-нибудь мою привязанность к вам… Конечно, я не позволяю себе выражать свои чувства, как какой-нибудь армейский юнкер… Я слишком уважаю приличия света, чтобы вдаваться в сантиментальности… Я желал бы знать, как смотрите вы на это, Лидия Николаевна. Я позволю себе быть кратким и ясным… Мне кажется, это лучше всего.

– Да, да! – торопливо поддержала его Лида. – Говорите скорее!

– Я не хочу в этом важном деле игнорировать, так сказать, деловой элемент. Чем трезвее мы обсудим его, тем оно будет вернее. Мне бы не хотелось, чтобы решение ваше было вспышкой необдуманности. Не правда ли? – Лида молча кивнула головою и ещё досаднее продолжала щипать ленту. – Я убеждён, что союз мужчины и женщины должен быть основан не на одном увлечении, а и на холодном сознании выгоды этого союза. Может быть, это и недостаток с моей стороны, но, во всяком случае, это мой принцип. И я бы хотел прежде, чем услышать ваш решительный ответ, представить вашему вниманию соображения рассудка. Рассудок никогда не мешает чувству. – Лида хмурилась и кусала от нетерпения губы. – Вы бедны, я богат… начнём с этого! – продолжал Овчинников, увлечённый своею ролью референта, и словно совершенно забыв о Лиде, на которую он не глядел. – Во мне вы получите общественное положение и материальное обеспечение, могу сказать, довольно роскошное. Конечно, я не считаю роскошь сильнее других преимуществ, более, может быть, возвышенных. Но согласитесь, что и это преимущество не маленькое в наш положительный век. А вы именно, Лидия Николаевна, созданы для роскоши, для изящной обстановки… В тесной среде вы бы погибли… Оно так естественно. – Брови Лиды сходились всё сердитее, всё ближе. – Итак, вот выгода ваша! – продолжал профессорствовать Овчинников, смотря в пространство. – Теперь мои выгоды: она тоже несомненны. Вы мне нравитесь… Я боюсь быть нескромным, но вы мне очень, очень нравитесь, Лидия Николаевна! а счастье целовать ваши ручки… прижать вас к своему сердцу… Видите, я начитаю говорить, как провинциальный любезник… Словом, за счастье иметь вас своею женою… за это блаженство! – Овчинников вдруг перевёл на Лиду свой бараний расплывающийся взгляд и продолжал изменившимся, растерянным тоном: – Я готов отдать бог знает что… Может быть, я и не так красив в ваших глазах, Лидия Николаевна! Может быть, другие имеют в вашем мнении преимущество надо мною с этой стороны. Может быть, я кажусь вам не таким забавным, не таким оживлённым, как некоторые другие…

– Ах, оставьте! – с сердцем перебила Лида, почти отворачиваясь от Овчинникова.

– Я и не смею претендовать, чтобы вы нашли во мне все достоинства, – говорил Овчинников дрожавшим от волнения голосом, весь погружённый в созерцание Лиды, на которую он ни разу не посмотрел во время своей поучительной лекции. – Я буду счастлив и тем, если вы мне позволите немножко любить вас… быть около вас, поклоняться вам, как божеству. – Он потянулся трясущейся, мокрой и расплющенной рукой к ручке Лиды. – Ваша воля будет для меня законом, Лидия Николаевна! Я, как раб, буду слушаться вас! – бормотал он, уцепившись за эту ручку обеими руками и вдруг как-то бессильно и подобострастно опускаясь на колени, словно у него подтаяли ноги. – За один ваш добрый взгляд, за одну ласку вашу я… я… я на всё готов. Только не гоните меня… Позвольте мне хоть пресмыкаться у ваших ног… у ваших очаровательных ножек…

Он смотрел снизу вверх в гневные глаза Лиды, рыхло опустившись сам на себя, словно раздавленный, не имеющий силы подняться. Глаза его были подёрнуты сальным блеском, а вялый рот с полуоткрытыми, трясущимися губами выражал идиотское сладострастие. Прямо над ним волною возвышалась высокая грудь Лиды.

– Раздавите меня, но не прогоняйте! – шептал он, припав дряблыми губами к ручке Лиды и прижимаясь к её ногам всем хилым телом своим. – Я не могу жить без вас… Я не могу смотреть на вас… Не отталкивайте меня… Скажите да!

Лида не отымала руки, не отодвигалась, но взгляд её не обращался на Овчинникова. Грудь её усиленно дышала.

– Вы видите, в каком я состоянии! – плаксиво умолял её Овчинников, совершенно потерявшийся от электрического прикосновения Лидина тела. – Я не могу сносить вашей красоты, Лидия Николавна! Она нужна мне… Отдайте мне её… Возьмите всё у меня… Ваше прикосновение уничтожает меня… Я теряю рассудок, теряю волю… Я должен быть вам смешон теперь, жалок, глуп… Пощадите ж меня… У меня нет сил…

– Что вы хотите? Я ничего не слыхала от вас! – не глядя сказала Лида. – Пожалуйста, встаньте; оставьте мою руку.

– О нет, я не оставлю её… Я умру у ваших ног… Сделайте меня счастливым навсегда! – нюнил Овчинников, ползая не бессильных коленках. – Будьте моею женою, моей повелительницей… Я весь отдаюсь вам, сам и всё, что есть у меня… за один миг блаженства.

– Хорошо, я согласна. Встаньте, пожалуйста! – быстро сказала Лида. – Я не могу видеть вас на коленях. Прошу вас, встаньте. Maman выйдет сейчас.

– Вы согласны, вы согласны! – покрывал Овчинников поцелуями неподвижную руку Лиды. – Вы дали мне жизнь. Я озолочу вас, Лидия Николаевна! Я сделаю вас счастливее всех! Я вас заставлю любить себя. Каждый каприз ваш будет исполнен, как в сказке. Какую спальную устрою я вам! Я уже всё обдумал. Это будет не спальня, а обитель Юноны, нечто олимпийское, божественное, истинный приют наслаждений. Всё выпишу из Парижа. А вы меня полюбите из благодарности… Вы оцените меня, когда узнаете ближе. Не отрывайте своих прелестных ручек… Я не расстанусь с ними, я замер на них…

– Пойдите, поговорите с maman. Нужно всё обдумать, обо всём посоветоваться, – сказала Лида, стараясь освободить свою руку. – Во всяком случае, свадьба должна быть отложена до будущего года.

– Как! До будущего года?! – неистово вскрикнул Овчинников, поднимаясь на ноги. – Нет, это невозможно! Это будет смертоубийство! Вы убьёте меня, Лидия Николаевна. Не повторяйте этих ужасных слов. Наша свадьбы должна быть сейчас же, завтра, сегодня, если бы можно было. Чего нам ждать? Зачем отдалять часы блаженства? Вы видите, что вы из меня сделали. Я не узнаю себя. Я просто школьник… Все мои правила, все привычки света рассыпаны бог знает куда. Я готов сам расплакаться… готов делать всевозможные глупости. Одно прикосновение вашей ручки переродило меня, Лидия Николаевна! Теперь у меня нет терпения. Теперь я буду безумствовать, если вы отложите свадьбу. Я сгорю от страсти. Я… я… я просто истаю, уничтожусь… Лучше б уж вы прямо прогнали меня и отняли всякую надежду. Как это возможно!

– Ах, какой вы странный! Но ведь это не перчатки надеть. Нужно приготовить всё, сообразить, – с неудовольствием возразила Лида. – Всё равно вы будете посещать нас всякий день. Мы будем вместе.

– Тем невозможнее, тем невозможнее! – горячился Овчинников, сладострастными глазами пожирая Лиду. – Лучше замуровать в стену, чем смотреть и мучиться каждую минуту. И что вам готовить? Я ничего не позволю вам истратить на себя. Я выпишу вам всё приданое из Парижа. Это будет моя corbeille de noce. Слышите, решительно всё, до последней ленточки. Я вас обставлю, как царицу. Я не пожалею ничего, только не откладывайте свадьбы, не тираньте меня!

– Нет, это невозможно. Я уверена, что это невозможно, – сухо отвечала Лида. – Во всяком случае, нужно поговорить с maman. Попросите её сюда.

Как ни уговаривала Лиду Татьяна Сергеевна, как ни умолял её Овчинников, свадьба была отложена до осени, и Лида даже взяла с Овчинникова слово, что пока она не уедет в деревню, никто, кроме Демида Петровича, не будет знать о их помолвке.

Каншин узнал об этом в тот же вечер. Он встревожился ужасно и разбранил племянника не на шутку. По его мнению, Лида была такой кусочек, который необходимо класть в рот, не откладывая в долгий ящик. Особенно глупою и невозможною казалась ему таинственность, под которой Лида желала скрыть свою помолвку.

– Помилуй, Nicolas, это даже обидно! – ворчал расходившийся старик. – Какая тут может быть цель, кроме пустого каприза? Это будет тебя стеснять в обращении с Лидою, чёрт знает как! Какой же ты мужчина, если ты не можешь настоять на таком пустяке? Где твоё самолюбие? Ещё мужем успеешь належаться под башмаком. Выдержи себя хоть теперь. Тут гласность совершенно необходима, и из уважения к тебе, и из уважения к девушке. Всё-таки будет стеснять несколько других и определять положение. Да и лучше, знаешь, на всякий случай, чтобы девушка считала себя публично связанной с человеком. Барышни тоже мудрёны. Всех их капризов не предусмотришь.

На другой день Овчинников явился к Обуховым вместе с дядей, а дипломатии Каншина удалось несколько уломать Лиду. Овчинникову было разрешено объявить о предстоящей свадьбе и даже назначена на ближайшее воскресенье официальная помолвка. Свадьбу тоже приблизили месяца на два.

– Видишь, как с ними нужно обращаться, – хвастливо говорил Демид Петрович, садясь в санки Овчинникова. – А ты и губы развесил! С женщинами везде, брат, надо приступом. Они только и сдаются силе; вот сам скоро испытаешь! – с сальною улыбкою прибавил Демид Петрович, фамильярно хлопая Овчинникова по ляжке.

Суровцов получил в Крутогорске записку такого содержания: «Анатолий Николаевич! Папа слышал сейчас в Шишах. будто Лида выходит замуж за Овчинникова. Пожалуйста, сходите к ним и узнайте, правда ли это? Неужели она в самом деле может выйти за него? Отговорите Лиду, если можно. Мне будет её чрезвычайно жалко. Такая красавица и вдруг с таким противным уродом! Узнайте подробнее и об Алёше. Мы слышали, что он очень плох, болеет, худеет. Они, наверное, совсем забыли бедного мальчика. Поцелуйте его хорошенько от меня и попросите Татьяну Сергеевну прислать его к нам на Страстной. Всё равно две недели он не будет учиться. А домой папа привезёт его сам. На Святую уже будет отлично в деревне, а он хоть немножко отдохнёт. Как я боюсь за его здоровье! Исполнили ли вы мою просьбу – говорили ли с ним? Хотела было передать поклон тётке Татьяне Сергеевне, да не стоит: она дура; она губит и Алёшу, и Лиду. Лиде непременно передайте мой поклон, но ни за что не поздравляйте, если правда. Напротив, прямо скажите ей, что я сердита на неё и очень осуждаю её за эту ужасную глупость. Неужели правда? Приезжайте скорее сами. Нам скучно без вас. Даже папа вас поминает. Вам преданная Надежда Коптева».

Коптевский ключник Михей стоял перед Суровцовым, ещё весь в снегу позёмки, которая набилась тонкой белой пылью в каждую складку его свитки, в каждый завиток бараньей шапки, густо напудрила его русую бороду и залепила сплошными льдинками ресницы глаз.

Измученный в эти три года городской жизнью, Суровцов с радостным родственным чувством смотрел на эту деревенскую фигуру, от которой несло свежим простором зимнего поля, ржаной соломой овинов, овчинами полушубка.

– Что, Михей, дорога, видно, плоха? – улыбаясь, спросил Суровцов.

– Метёт, Анатолий Миколаич! Разыгралась дюже. Переносы пуще всего доняли. Кобыла на что сытая, приёмистая, заедет по брюхо, хоть голоси, через кресла валится снег-то! Насилу догреблись. Следочка чуточки не видать. А сверху тоже сыплет. По урочищам не спознаешь.

– Ты один?

– Да один… с нянькой, что ли, мне ездить? Там-то жильями будто ничего у Стручихиных. Льдами езда. А этот перегалок замучил, что от тёмного лесу… двадцать две версты – кустика тебе нет. Шутка ли? Как поползло и сверху, и снизу – кричи разбой. Ровно холсты перед глазами стелет. Ну, да благодарить Создателя, засветло доехали. А то бы где?

– Ну что, барышни здоровы?

– А с чего им нездоровиться? Спят вволю, еда вволю, нешто они нужду какую видят? Их дело не то, что нашей бабы мужицкой. Надюшка-то ползёт, Бог с ней, гляди как! То, помню, давно ли воробушек махонький была. А уж глянул надысь – гладкая стала, ядрёная, что тебе тёлка заводская. Барышня ничего, путящая.

– Будто путящая?

– А то что ж? Самая хозяйка! Дому своему будет содержательница, потому занятная. И поведения великатного, не ругательница. Да супротив наших коптевских барышень по уезду нет! Что говорить! Варюшка-то с Надюшкой ребятишек учат – и Боже мой! В одну зиму в цифирь производят. Вот дьячок тоже на Спасах грамоте учит, так куды ж! Слава одна только, что учение.

Суровцов в тот же вечер отправился к Обуховым. Его ненависть к городу стала ещё острее после письма Нади и появления Михея. Ему до боли хотелось бросить все дела и улизнуть в Суровцово, на тихую замёрзлую речку, в безмолвный сад, убранный в зимнее серебро, к мужицким избам, к мужицким бородам, – в тот хорошо натопленный старый господский дом. с визжащими блоками, с трясущимися ставнями, где ждала его настоящая деревенская, настоящая русская девушка, свежая, простая, сердечная. как русская деревенская природа.

И Татьяна Сергеевна, и Лида нисколько не удивились приходу Суровцова. Он так редко участвовал в общих оргиях крутогорского веселья, что постоянным участникам их казался непонятным выходцем иного мира. У Обуховых не было в этот вечер никого, кроме графа Ховена, так как это был вторник Каншиных, и губернский бомонд направил туда своё течение.

Граф Ховен был изысканно любезен с дамами, особенно в небольшом обществе, которое он предпочитал шумной публике. Он рассказывал Лиде на прекрасном французском наречии чрезвычайно замечательные вещи о своей жизни в Париже, о знакомствах с разными знаменитостями света.Но в ту минуту, как приход Суровцова прервал его беседу и Татьяна Сергеевна назвала ему Суровцова, «своего деревенского соседа», мягкая и любезная фигура графа переродилась в мраморное изваяние недоступного величия. С холодною вежливостью он едва прикоснулся к руке Суровцова, не давая себе труда даже взглянуть на него, и обратился к Татьяне Сергеевне с незначительной общей фразой, как бы желая показать, что сокровища его ума и изящных чувствований могут быть расточаемы только в среде немногих избранных.

Впрочем, граф не очень долго оставался в такой величественной замкнутости, так как он скоро заметил, что Суровцов нисколько не был стеснён ни его холодностью, ни его присутствием. Суровцов беседовал с Лидою и Татьяной Сергеевной с беспечною простотою человека, чуждого светских расчётов; он совершенно не подозревал прав графа Ховена на какое-либо особливое внимание и удивление, и смотрел на него весьма естественно, как на незнакомого ему гостя Обуховых, до которого ему нет ровно никакого дела. Вместе с тем в простых рассуждениях Суровцова проглядывало столько живого и самостоятельного ума, что опытный взгляд светского графа сразу угадал в нём исключение из дюжинного типа крутогорской толпы.

– Ведь вы, кажется, давно у нас в Крутогорске? – болтала с Суровцовым Татьяна Сергеевна. – Около месяца, я думаю? Ах, вы на губернском собрании? Значит, вы гласный? Не стыдно ли вам забывать старых друзей? Где вы пропадаете всё время? Хоть бы от скуки когда забрели.

– Да ведь вы знаете меня, Татьяна Сергеевна; я не особенный любитель общества. А тут дела. В собрании сидишь, комиссии разные. Вечерком иногда поработаешь по старой привычке. Как-то не можешь отстать.

– Вы и тут не оставляете своей учёности! Мне кажется, вы уж давно всё знаете! – с улыбкой сказала Лида. – Я бы умерла от испуга, если бы меня заставили перечитать столько книг, сколько вы читаете.

– Кто вам сказал, что я много читаю? Совершенно напротив. Я гораздо больше работаю руками и ногами, чем головой. Вот это-то именно меня и томит в городе. Я тут не имею никакого движения.

– Как? Вам не нравится наш Крутогорск? – изумилась Лида. – Даже после вашей Пересухи? Ваша деревня, кажется, Пересуха?

– Да. Это почти в одном месте. Не нравится – сказать мало. Я просто болен в вашем Крутогорске. Я завядаю в нём, как рыба на сухом песке.

– Так вам кажется, что в Спасах и в Пересухе веселее, чем в Крутогорске, даже и зимою? – с искреннею насмешливостью допытывалась Лида.

– Даже и зимою в сто раз веселее! – спокойно говорил Суровцов. – Вы знаете, когда я люблю Крутогорск. Когда я переезжаю шоссейную заставу и спускаюсь на ямской выгон. Когда около меня знакомая деревенская тройка, знакомая бородатая рожа моего Федота, знакомый тарантас. Впереди лес, дорога с обозами, а Крутогорск ваш назади, в прекрасном далеке. О, как он бывает мне мил тогда! Он мне кажется тогда и живописным, и чистеньким, и даже весёлым.

– Очень остроумно, – сказала Лида, – но всё-таки я желала бы знать, чем деревня может быть веселее города? Ну вот возьмите хоть Надю Коптеву. Вы у них часто бываете. Расскажите мне, как она проводит зиму. Вот мы и посмотрим.

– Ах, ma chère, нельзя же, чтоб у всех людей были одни вкусы! – вступилась благодушная Татьяна Сергеевна, которой вообще казалось неловким и неприличным поднимать серьёзные споры с гостем, тем более затрогивать слишком интересное для него имя. – Ты любишь развлечения, общество, Анатолий Николаевич предпочитает домашнюю жизнь. И то, и другое имеет свои преимущества.

– Надя Коптева, право, проводит отлично зиму, – отвечал Суровцов. – Она и на скотном дворе, и на птичнике. и детишек поучит, и сама поучится, набегается, нагуляется, возвратится домой весёлая, румяная; посмотрите на неё и сравните с вашими восковыми крутогорскими барышнями. Там человек, сила, кровь… Есть кому работать, есть кому наслаждаться. Ей-богу, я никогда не слыхал в городах такого смеха, каким смеются в деревне. Там все полезны, все работают и всем весело. Недавно пришло мне в голову: иду я по Московской улице, смотрю, едет какой-то старик не старик, молодой не молодой, вижу из начальников. Смотреть срам! Лицо пергаментное, корчит из себя что-то важное, весь завёрнут в меха, как бабка столетняя, носу не видать, а на дворе теплынь, я иду в пальто и то уши горят. Ну, мужчина это, скажите на милость? Он пешком до переулка не дойдёт. Сядет он верхом, поедет на зверя? Защитит вас, найдётся в опасности? Да он такая же мягкая рухлядь, как его скунсовая шуба, только разве молью объеденная. Вот вам продукт города. Имя их легион. Есть и шляпы, и шубы, и тросточки, только людей самих нет. Мускулы высохли, члены отнялись, кровь еле движется. Он и крикнуть не может – голосу нет. Рассмеяться не может по-человечески, наверное раскашляется. А деревенские бабы в одних ваточных шубках да в кожаных башмаках в крещенские морозы глотки дерут часов по пяти сряду и не чхнут ни разу. Кому же, кажется, тяжко пришлось так, как им горемычным, бабам да мужикам. А посмотришь на их веселье – позавидуешь. Пятнадцать часов косят и ворошат сено, домой идут – песни на всё поле поют. Молотят цепами с зари до зари – шутки, смех так и сыплются. А отчего? Оттого, что они дышат воздухом, не гарью, оттого, что у них всё тело в работе, в жару роста…

– Однако, вы слишком преувеличиваете выгоды деревни, – вмешался граф снисходительным тоном. – Я совершенно согласен с вами насчёт необходимости физических упражнений. Я всегда держался и держусь этой привычки. Но ведь и в городе её можно так же строго держаться, как я это знаю по личному опыту.

– Да, но в городе она требует настоящей системы, обдуманности. наконец, особенных средств, – возражал Суровцов. – В деревне она даётся всем, навязывается даже тем, кто не думает о ней и даже не в состоянии оценить её. У нас ещё так мало методических людей… Возьмите вы потом другую сторону: в городе вы волей-неволей раздражаете свои нервы; половину ночи проводите без сна, в искусственных и напряжённых впечатлениях. Постоянные разговоры, постоянные столкновения, постоянная обязанность насиловать своё расположение духа. Поверите ли. меня в городе положительно раздражает. что я не могу никуда выйти, чтобы не встретить кого-нибудь. Тут на вас на всяком шагу смотрят чужие. и вы на всяком шагу обязаны смотреть на них. Ведь это противно! Ведь это посягательство на внутреннюю свободу человека. Я хочу быть один, а меня окружает незнакомая толпа, за мною подглядывают, меня теснят. Я хочу покоя, тишины, а они шумят. Ночью, когда люди должны мирно отдыхать от трудов, их кареты гремят по мостовой над самым ухом вашим, они только собираются на своё веселье, на свою работу. А воздух! Эти миазмы нечистоплотных каменных ящиков, которые тысячами сбиты в кучу и дышат друг в друга. Табак, водка, испорченное дыханье, дым, задние дворы – вот воздух города. Бог с ним совсем. Не понимаю, за какие это райские наслаждения подвергает себя человек подобным страданиям?

– Вы преоригинальный проповедник! – улыбалась насмешливо Лида. – А мы в своей наивности жалеем вас, несчастных, обречённых зимовать в сугробах, как белые медведи. Вы, я думаю, лица человеческого не видите по целым месяцам. К вам и добраться никому нельзя. Морозы, вьюги.

– Нам и не нужно никого. Есть своя работа, есть умная книжка, затопил камин, зажёг лампу и наслаждайся себе. А захотелось развлечься – верхом на коня, за лисицами, за русаками. Компания живо соберётся и, поверьте, гораздо веселее и искреннее ваших бальных кавалеров. А музыка-то какая! Вы бывали когда-нибудь зимою в лесу?

– Нет, слава богу, никогда не бывала и не имею такого желанья, – отвечала Лида. – Летом я очень люблю лес, но зимою я предпочитаю ему дворянское собранье.

– Жаль! – продолжал Суровцов. – То собранье поинтереснее. Когда вспугнёшь стаю куропаток, или бирюк поднимется – лучше всякой мазурки.

– Да, но вы освещаете только одну сторону, которой я лично вполне сочувствую, – с достоинством заметил граф. – Я сам человек деревни, сам кровный земледелец, – с улыбкой пояснил он. – Мы все, несчастные владетели майоратов, закрепощены земле, asservis à la glèbe, как говорили в старину. Но я всё-таки позволяю себе не согласиться с вашими идеями о вредоносности городской жизни. Вы упускаете, сколько мне кажется, главное преимущество города: без него невозможна общественная жизнь в высшем смысле, то есть общение умственных интересов, развитие литературы, науки, политических взглядов. Деревня не в состоянии этого выработать. Вообще очаг цивилизации – это город. Промышленная деятельность стала основною силою нашего общества только в городе. А промышленность и цивилизация, по-моему, – почти синонимы. Одна коренится в другой.

– Всё это совершенно верно и мне в голову не приходит спорить против таких истин, – соглашался Суровцов. – Было бы нелепо проповедовать бесполезность городов. Но ведь не найду же я удовольствия жить на заводе каменноугольного газа из того только, что этот газ полезен. Всё-таки я вправе считать себя счастливым, что на мою долю вместо чёрной и вонючей копоти достался воздух зелёного сада.

– Очень может быть, что я ошибаюсь, – мягко настаивал граф, – но и с точки зрения личных удобств, личного удовлетворения, город, мне кажется, не может быть заменён деревней, насколько я в состоянии оценить этот предмет. Кроме суровых работ и удовольствий, несколько грубых, – я говорю в смысле формы, – у человека есть потребность более утончённых наслаждений, например, наслаждения художественные. Я позволю себе отнести к художественным наслаждениям и наслаждения общежития. Отношения между людьми равного круга, исполненные необходимого изящества и достоинства, составляют в жизни серьёзный источник удовольствий. Как я ни уважаю охоту и другие забавы, в которых высказывается сила и ловкость мужчины, я не могу умолчать и о другой сфере жизни, где играет роль благовоспитанность и тонкие таланты общежития.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю