355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Марков » Чернозёмные поля » Текст книги (страница 34)
Чернозёмные поля
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:36

Текст книги "Чернозёмные поля"


Автор книги: Евгений Марков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 62 страниц)

Ревнивее всех и внимательнее всех следил за Суровцовым Каншин. Он не мог забыть ему своего поражения на выборах и, кроме того, прежде всех почуял в Суровцове человека, антипатичного шишовским вкусам.

Мучимый сознанием своей нравственной нечистоты, своего худо прикрытого невежества, своего тёмного прошлого, Каншин ненавидел людей, у которых душа была проста, цельна и открыта, как вся их жизнь. Он был настолько умён, чтобы понять всю разницу между Суровцовым и другими шишовцами. Он внутри себя не только признавал, но даже значительно преувеличивал таланты Суровцова, и глубоко боялся его. Учёный человек прежде всего представлялся ему литератором, который непременно пишет тайные или явные статьи в газетах обо всём, что происходит. Суровцов представлялся ему именно этим опасным внутренним соглядатаем закулисной жизни шишовцев. Кроме того, Суровцов, по предположению Каншина, непременно должен быть ужасный гордец, надменный своею учёностью и презирающий всех обыкновенных смертных. Оттого-то он не делает никому визитов и рисуется анахоретом; он-де не нуждается в подобном обществе, слишком для него невежественном. Но большее всего для Демида Петровича была неусыпная деятельность Суровцова. Он видел его везде; где не видел, слышал о нём. Собираются карты, попойка – все налицо, только Суровцова нет. Поднимается какое-нибудь дело – Суровцов здесь первый. Досада брала Демида Петровича. «И чего он лезет всюду, из-за чего он бьётся? – задавал он себе беспокойный вопрос. – Свои дела бросает, в чужие влипает. Это неспроста. Он хочет всё захватить в свои руки, чтобы потом сесть всем на голову и хозяйничать как его душе угодно! О, я всегда считал его самым опасным иезуитом, несмотря на его наружную простоту!»

Каншин действовал осторожно. С Суровцовым он был на хорошей ноге и даже не рисковал открыто высказываться против него на земском собрании. Ему постоянно казалось, что при первой стычке Суровцов собьёт его своими фразами и публично назовёт консерватором. Этой клички он почему-то инстинктивно трепетал. По странному капризу самолюбия, Каншину бесконечно хотелось прослыть за человека передовых идей, друга просвещения и всяких реформ. Даже в ненависти его к Суровцову огромную роль играло то обстоятельство, что он почитал Суровцова восхитителем и затемнителем его либеральной славы. При всех раздутости его самолюбия он всё-таки чуял, что сам он хотел только невинно играть в либерализм, не сопровождаемый никакими последствиями, а Суровцов действительно добивался разных мер в этом смысле. Демид Петрович просто не мог утешиться в потере своего авторитета в земском собрании. То, бывало, он по целым часам ласкает свой слух собственными риторическими измышлениями, которым покорно внимает публика, не привыкшая к злостной критике, а теперь он едва решается склеить две-три робкие фразы, ежеминутно ожидая на них яростного нападения Суровцова и обвинения в отсталости. Демид Петрович ласково улыбался Суровцову, а сам потихоньку сколачивал в одну плотную дружину всех его недоброжелателей. Суровцов забыл всех и не говорил ни о ком. О нём же все помнили и толковали. Подозревали его в самых вредоносных намерениях, раздували до невероятных размеров всякое двусмысленное слово, всякую случайную неловкость его. Материалы для его вины должны были быть собраны, и хотя их не было, они явились. Настойчивое желание создаёт то, чего желает. Люди, которым Суровцов не делал ничего, кроме одолжения, вследствие постоянного поджигания самих себя, уже стали искренно считать себя его естественными и законными врагами. Каншин был душою всех и не выпускал из рук сплетавшиеся нити. Старичок-исправник, относившийся сначала к Суровцову добродушно и вообще державшийся в стороне, теперь не сносил его имени. Ему казалось, что его голова не безопасна, пока в уезде будет действовать этот назойливый и беспокойный человек. «Какая же это служба, когда ты не можешь спокойно съесть куска и выпить рюмки водки? Куда ни сунешься, над тобою чужой глаз. Человек слаб, я тоже человек. От своего разве убережёшься? В избе много сору, да его выносить не след. Враг в своём доме – хуже петли; та, по крайней мере, разом задушит, а этот томит. А ведь нам тут не одну неделю жить!» Словом, постоянное соседство дел Суровцова почти со всеми делами исправника допекло этого бравого капитана до того, что он серьёзно стал подумывать махнуть в другой уезд.

Таким образом к концу первого года своей деятельности Суровцов убедился со всею ясностью, что шишовцы, над делами которых он хлопотал с таким наивным и безрасчётным увлечением, считали его за самого вредного и самого антипатичного человека из своей среды. Конечно, далеко не все относились к Суровцову так враждебно; были люди более справедливые, более доступные впечатлению добра; они хорошо думали о Суровцове и ценили его деятельность. Но эта оценка была не в силах побудить их сделать решительный шаг на защиту его репутации, на которую вели на их глазах такие яростные и незаслуженные атаки. Никто из этих друзей не хотел открыто рискнуть своими отношениями к уездным властям и показать себя решительным сторонником человека, подвергнувшегося преследованию большинства. Это казалось им требованием приличия и известной почтенности.

Если и не все они были «люди Шишей», то всё-таки поступали подобно шишовцам, вращаясь в безысходном кругу личный расчётов и сторонясь от более широкого и справедливого мерила человеческих действий. Надя знала обо всём этом и от Анатолия, и от отца и приходила в невыразимое негодование.

– О, как люди гадки и глупы! – говорила она, выслушивая насмешливые рассказы Анатолия о разных потайных кознях против него. – Как глубоко презираю я их! И вы имеете духу служить им, хлопотать о них?

– Не им и не о них, Надежда Трофимовна, – поправлял с шутливою улыбкою Суровцов. – Я служу истине. Чем больше у неё врагов, тем более она нуждается в друзьях. А для Каншиных и К◦, конечно, не было бы бòльшего удовольствия, как сплавить отсюда последнего порядочного человека. Чем горячее желают они этого, тем упрямее буду отстаивать я свой пост. Значит, я действительно делаю что-нибудь полезное, если негодяи так встревожены.

– О, как гадки, как низки люди! – повторила словно сама себе Надя, заламывая руки с самым сокрушённым выражением лица.

Эпидемия

Только что тронулась зима и в воздухе почуялись первые признаки наступающей весны, в десятках селений разом открылась повальная оспа. Она зашла из соседнего уезда и охватывала, как пожар, Шишовский уезд. Дети умирали сотнями; умирали даже двадцатилетние. Народ умирал без протеста, без воплей, с тем изумительным равнодушием, с которым русский человек везде и всегда встречает смерть. Сколотят гробик, отпоют, попьют с попами водки, справят сорокоуст и забудут о том, кого нет. Но господа Шишовского уезда пришли в неописанный ужас. Кто только мог, все бросились из деревень в Крутогорск, в Москву. Душные мужицкие хаты, в которых здоровые лежали на одной печи, на одних полатях с больными, были по-прежнему набиты битком мужиками, бабами и ребятишками. Русский человек твёрдо верит, что смерть везде найдёт и что от Бога не спрячешься; поэтому он спокойно пил из одного ковша с заражённым и накрывал его собственным полушубком. Он не ждал и не знал ни лекарств, ни докторов. Когда умиравшему делалось уж очень тяжко, всё нутро жгло, то кто-нибудь из баб бежал за кваском, за солёным огурчиком, а если были близки хоромы, за мочёным яблочком больному «душеньку отвести». Это было единственное пособие в болезни, до которого решались доходить обитатели избы. Бабка Огуревна в Прилепах, правда, прыскала больным на пылающее лицо снеговою водицей, но это делала только она одна по своей обязанности знахарки. Половина шишовских ребятишек уже лежала в некрашеных тесовых гробиках, под свежевскопанными глинистыми насыпями, когда шишовская полиция встрепенулась, что люди мрут, и что об этом должно быть донесено начальству под заглавием «свирепствующей в уезде эпидемической болезни оспы». Донесение было отослано в Крутогорск с нарочным, так что уже через две недели после него мог быть составлен губернский комитет общественного здравия, на заседание которого было приглашено столько лиц, что успешность борьбы против болезни приобрела серьёзные шансы. Многие из приглашённых только в этот день узнали из повесток, что в Крутогорске. как во всяком благоустроенном губернском городе, существует комитет общественного здравия и что они состоят непременными его членами. Губернский комитет принял энергические меры к прекращению появившейся эпидемии. Он в том же заседании подписал инструкцию, составленную инспектором врачебного отделения, о том, как жители Шишовского уезда должны предохранять себя от заразы и как должны лечить заболевших. Инструкция эта была послана на другой же день в город Шиши с строжайшим предписанием немедленно открыть действие уездного комитета общественного здравия, распространить среди обывателей прилагаемую инструкцию и доставлять в Крутогорский губернский комитет общественного здравия еженедельные ведомости о числе заболевших, умерших и выздоровевших, с разделением оных по волостям и с прописанием их лет, звания, сословия и вероисповедания. а также с объяснением мер, какие были приняты к прекращению болезни со стороны подлежащих ведомств и лиц. Пока становые и доктора наполняли бланки ведомостей фантастической статистикой собственного вдохновения, оспа пожирала сотнями босоногих мальчишек и девчонок, наполнявших шишовские деревни.

Суровцов гораздо раньше полиции бросился на помощь жителям. Официально он не имел права делать распоряжения к прекращению эпидемии; эта обязанность лежала на комитете общественного здравия, который мог быть собран только предводителем дворянства; исправник не давал ему помощи, а без неё решительные меры не могли быть исполнены. Денег точно так же не было, земское собрание не ассигновало ничего на расходы по эпидемии, а доктора и фельдшера требовали суточных за командировки. Суровцов был в затруднительном положении. Он сообразил, что лечить было бесполезно, что нужен был только чистый воздух и уход, а главное, нужно было как можно скорей отделить больных от здоровых. Тут доктора могли столько же, сколько и всякий здравомыслящий человек. Но этих здравомыслящих нужно было очень много. Суровцов задумал поднять всё шишовское дворянство на борьбу с бедствием. Ободряя себя воспоминаниями английской и американской жизни, где без всякого участия казённых ведомств общество встаёт как один человек против всякой угрожающей опасности, Суровцов разъезжал из деревни в деревню, горячо уговаривая всех, кого считал мало-мальски образованным, помещиков, попов, управляющих, взять в своё заведование соседнюю деревню, перенести в две-три избы больных и установить за ними деятельный уход.

Он обещал выслать на помощь фельдшеров с необходимыми пособиями и решился на свой риск, вопреки всем сметам и счётным уставам, тратить земские деньги, какого бы ни были они наименования, на спасение умиравшего населения. Не имея никакого права, он созывал сходки, уговаривал крестьян отводить избы, давать сиделок, грозил бездеятельным старостам и старшинам, назначал смотрителей участков, которые должны были извещать его обо всём, что делалось и что кому было нужно. Словом, он действовал как энергический начальник отряда, отрезанный неприятелем от своего войска, который по необходимости принимает в свои руки всё управление страною, объятою паническим ужасом и покинутою своими обычными управителями. На все вопросы, сомнения, предостережения от твердил одно:

– Знаю, знаю, да что же делать? Будем только спасать, а там путь подводят под статьи, как себе хотят. Я соглашусь лучше беззаконно избавить человека от смерти, чем дать ему пропасть на основании всех пятнадцати томов свода законов. Кто думает, что я не прав, пусть берёт это на свою совесть и умывает руки. А я не отстану.

Энергия Суровцова навела на помещиков такой же ужас, как сама эпидемия. Почти все торопились отказаться, проклиная внутренно этого беспокойного человека, который даже дома не даёт покоя и суёт свой нос в дела, совсем его не касающиеся. Но вместе с тем всем было совестно и досадно, что приходилось обнаруживать так явно свою робость и своё безучастие к человечеству. Во многих местностях, впрочем, и обратиться было не к кому: все, кто мог, покинули деревни. Священники брались, правда, охотнее, но не принимались серьёзно за дело; только в трёх-четырёх местах уезда удалось Суровцову действительно добиться того, чего ему хотелось, с помощью немногих добрых людей. В Пересухе основался главный штаб Суровцова. Там Варя с Надей и сёстрами делали чудеса. Эти добрые серьёзные девушки до такой степени проникнулись сознанием страшной опасности, угрожавшей всему населению края, что с самозабвением предались борьбе против неё. В старой усадьбе Коптевых был очищен для больных целый флигель, устроены нары, кровати. Надя, предводительствуя старостою, сотским и своим неизменным помощником ключником Михеем, обходила одну за другою все избы и забирала всех заболевших, то силою, то уговором. Надя распоряжалась с такою воодушевлённою твёрдостью, что грубые пересухинские бородачи поддавались ей в каком-то немом и благоговейном изумлении. На неё скоро привыкли смотреть как на вождя, в руках которого тайна спасения и успеха. Если она переступала порог избы, всё делалось там так, как требовала она. Казалось, от стройной фигуры этой девушки, с серьёзным и мужественным выражением архангела, поражающего зло, с вдохновенной красотой этого архангела, на всех простых и тёмных людей изливалась переполнявшая её глубокая и самоотверженная любовь ко всему человечеству. Никогда Надя не была так хороша и вместе с тем несколько страшна. С нею невозможно было говорить ни о чём другом. Она вся духом и телом была в своём деле. Она сознавала опасность своего подвига, и это постоянное сознание сообщало её настроению ещё больше грозной торжественности. С утра до ночи Надя была около больных или на розыске больных, Даша подчинилась ей вполне и делала только то, что приказывала Надя. В минуты важных событий жизни характер Нади делался непобедимо властительным, мало напоминавшим её обычную скромность.

Другой центр борьбы был в огромном селе Никольском, где баронесса Мейен под влиянием новых отношений с самым серьёзным увлечением принялась за дело. Она не умела ничего сделать лично, но зато не щадила ничего. Её ближайший сосед, молодой Зыков, работал вместе с нею с неутомимостью и самоотвержением. Варя с Лизой почти переселились в Спасы, которые они взяли на своё попечение; только поздно вечером приезжали они ночевать домой и обдумывать вместе с Надею и Суровцовым, если он тут случался, меры на будущее время.

Для Суровцова эти минуты доставляли много утешения. Они были для него лучшею наградою за целые недели бессонных ночей, беспрерывных переездов с места на место, за все столкновения, хлопоты, неприятности и неудачи, которые его встречали на каждом шагу во время этой горячей суеты. Надя тоже окрылялась духом и укреплялась в своей юношеской решимости после каждого свидания с Анатолием. Им редко приходилось быть наедине в зимние вечера и потому их отношения в последние месяцы не переступали формы простой дружеской связи. От этого долгого вынужденного притворства часто возмущалось сердце Суровцова; но в сущности оно было очень полезно, потому что менее отвлекало от дела и Суровцова, и Надю, менее дразнило нетерпение и заставляло их вспоминать драгоценные минуты своего откровенного сближения с таким восторженно-поэтическим чувством, какого не в силах была бы возбудить полная нестеснённость отношений.

– Война во всём разговоре! Огонь по всем линиям! – смеялся Суровцов, передавая девицам отчёт о своих действиях в один из таких вечеров. – Знаете, я, должно быть, рождён не профессором, а солдатом. Я замечаю, что меня увлекает борьба и опасность. Признаюсь вам, я немножко-таки затрепал себя, ведь не вылезаю из перекладной, и потом эти дрязги: то того уломать, то другого, то это, то то добыть. Общее недоброжелательство, стеснения всякие, подставление ног, – всё это меня очень утомляет. И однако, я никогда не чувствовал себя таким бодрым! Я ведь не особенно нервен, я не страдаю, как вы, Варвара Трофимовна, или как Надежда Трофимовна, от мрачных картин. Если уж когда нагляделся их, так теперь. Ну, что ж? Умирают, страдают. Помогать нужно, а хныкать незачем. Когда видишь, что действительно помогаешь, что одолел врага, что тебя делается больше, а его меньше, право, радуешься не на шутку. Такое хорошее состояние! Вот и теперь тоже! – говорил весело Суровцов, впиваясь в Надино личико каким-то дрожащим и расплывающимся взглядом, так мало подходившим к его шутливой речи. Надя смотрела прямо в глаза ему тем же растроганным и понимающим взглядом. Они говорили с другими, о другом, но смотрели друг на друга и говорили друг для друга.

– Что теперь в Никольском? Не ослабело? – осведомилась Варя.

– Ужасы просто! Вчера двенадцать схоронили. Там Зыков молодцом распоряжается. Отличный малый, недаром его не любят в Шишовском уезде. Сколько они с баронессою денег тратят! Нельзя поверить, всё на свой счёт. Если бы таких побольше, как баронесса да Зыков, мы бы скоро одолели эпидемию.

– А что комитет? Открылся наконец?

– Открылся, как же! – отвечал Суровцов, насмешливо махнув рукою. – Меня приглашали в заседание, меры обдумывались; это месяц спустя после того, как весь уезд охватили эпидемия. Чудаки!

– Какие же меры?

– Да там у них всегда есть меры; открой любую медицинскую книжку и валяй: живи, мол, в хорошей избе, носи крепкую обувь, ешь хорошую пищу; обыкновенные их меры. А мне нечто вроде выговора предводитель сделал, приличным образом укорил в торопливости действий и некомпетентности. Приглашал передать в заведыванье комитета открытые мною «по слуху» сборные избы для больных и всякую всячину. Ну, разумеется, не разжился. Я-таки не был в особенно кротком духе и обрезал его как следует. Им только бы по начальству отписать, что состоялось заседание комитета и приняты подобающие меры, а народ хоть огнём гори. А тоже к людям лезут, дело делать мешают.

– Что вы отвечали Каншину, Анатолий Николаевич, скажите мне? – спросила Надя.

– Да что отвечать? По правде сказать, ещё слишком милостиво. Такому нахалу не так надо. Ответил ему, что я действую не как благотворительный комитет, а как честный человек, и что в своде законов я не нашёл статьи, которая запрещает гражданам спасать погибающих; комитету, говорю, ничего я не передам, потому что хорошо знаю ваши русские комитеты; вы, говорю, открываете своё первое заседание тогда, когда дело кончено другими и когда половина уезда вымерла. Но я не желаю, чтобы вымерла и остальная половина, а потому буду действовать сам, с теми добрыми людьми, которые взялись помочь народу вместе со мною, когда было нужно. Вот что я ему ответил. Если, говорю, есть у вас деньги и люди, посылайте их, мы найдём место, но у вас, кажется, ни того, ни другого нет, а строчить ведомости, право, теперь не время. С тем и ушёл. Исправник тут что-то о правах: нужно, видите ли, законное полномочие иметь. Я и толковать с ним не стал. Если, говорю, по-вашему я поступаю противозаконно, можете доносить на меня кому угодно. А теперь мне некогда. Взял да и махнул сейчас же в Никольское. Перекладная под крыльцом стояла. Шуты, право! В преступники тоже записывают. Граждане великие! А по ним-то именно и плачет острог.

– В Ольховатом как? – спросила Варя.

– Там совсем кончилась, слава Богу! Теперь только и осталась в четырёх местах. В Ольховатом поп много помогал, не ожидал я от него; на вид такой же долгогривый, а оказалось – славный малый, с душою. Да вообще, знаете, как закипело дело, стали больше принимать участия. Барынька тоже одна, вдова, дельно работала, такая храбрая! У самой дочка молоденькая, а ничего, ходила себе к больным, хоть бы наш брат! Ну, а у вас как?

– Уж выпускаем многих. Новых не слышно, – отвечала Варя. – Я ведь там без церемонии. Будет Татьяна Сергеевна сердиться или не будет – это уж её дело, а я отбила флигель управляющего; он такой большой, светлый, там отлично можно поместить двадцать пять человек. Пускай потеснится немного с Ивлием; он человек одинокий. Я слышала, он написал Татьяне Сергеевне в Крутогорск; обижайся, не обижайся, мне всё равно, я ведь не для себя.

– Что, Дёмка ещё у вас? – спросил Суровцов у Нади.

– Ещё у меня. Бедный! Он, кажется, совсем ослепнет, на белках такие страшные прыщи. Я ему делаю одну примочку, но вряд ли поможет. А мне будет его так жалко. Вы знаете, это большой друг Алёши, его первый приятель.

– Да, слышал. Слепых оказывается очень много. Вчера в Мужланове откопал мальчишку. Мать сначала на печке прятала, чтобы не увели, а потом сама к нам привела. А уж у него оба глаза лопнули и вытекли. Каков народ?

– Вы слышали, что в Озерках появилась оспа? – сказала Варя.

– Слышал, я туда-то и еду, только переночую у себя, а чуть свет в Озерки; там у меня два фельдшера. Там мы не дадим ходу, сейчас захватим.

– Так оспа очень уменьшилась, Анатолий Николаевич? Это верно? – спросила Надя после некоторого раздумья.

– Совсем не ущербе, отбой бьёт! Струсила нас! – смеялся Суровцов.

– О, как я рада! – с чувством сказала Надя. – Я была в таком страхе за бедный народ. Дети мрут, что станут делать старые? Подумать ужасно.

– Да, это всё равно, что лес без подростков: пришёл час – повалился, а на смену никого нет, – отвечал Суровцов.

– Анатолий Николаевич! Вы должны быть очень довольны, что помогли людям в таком деле, – продолжала Надя, собиравшаяся что-то высказать. – Человеку не может быть больше наслаждения, как сделать добро. Не правда ли?

– Конечно, правда! И вы сами чувствуете это лучше всех. Я не сделал и половины того, что сделали вы и ваши сёстры. Я никогда не забываю, чем вы рискуете; вы – молодые девушки, вы рискуете больше, чем жизнию.

Когда Суровцов собрался ехать домой, Надя одна провожала его из диванной; сёстры, по деликатному чутью, свойственному женщине, остались под разными предлогами на месте. В коридоре Суровцов остановился и, обернувшись к Наде, быстро взял её за обе руки.

– Прощайте, Надежда Тимофеевна, – сказал он. – Благословите меня на новые труды. Вы одушевляете меня. Знаете ли, когда я вас встретил на прошлой неделе среди деревни, во главе целой толпы мужиков, слушавших вас, как пророка, вы показались мне Орлеанской девой. Ваш взгляд делается неземным, когда вы одушевлены торжественным настроением. Из всех углов своего существования я смотрю на вас, угадываю воображением вашу мысль и стараюсь делать так, чтобы вы остались довольны мною. Все мои труды во имя ваше.

– Прощайте, не заболейте. О, смотрите, ни за что не заболейте, – отвечала Надя, глаза которой наполнились непривычными ей слезами. – Я отпускаю вас как на войну, как мать отпускает сына, – прибавила она, улыбнувшись сквозь слёзы нежною материнскою улыбкою. – О, когда это кончится! – Она крепко стиснула своими маленькими ручками сильную руку Суровцова. – Вы совершаете святое дело, – прошептала Надя. – Я благословляю вас. Кончайте, возвращайтесь скорее к нам. Я буду ждать вас.

Суровцов хотел броситься ей на шею и покрыть её поцелуями. Но он только сказал:

– Вы славная, славная девушка, – и чуть не плача выехал вон.

Предводитель шишовского дворянства был оскандализирован поступком Суровцова до крайних пределов. Теперь не оставалось сомнения, что Суровцов хочет играть в Шишовском уезде роль диктатора. Теперь ясно обнаружился смысл всех его прежних посягательств, его беспокойного вмешательства и в дела крестьянского управления, и в дела полиции, и в ход народного образования. Он презирает здесь всех и считает способным на дело только себя одного. Но на этих непрошеных Петров Великих существует, к счастию, закон. Демид Петрович и сам хорошо знаком с Положением о земских учреждениях, потому что целых шесть лет был главным представителем земства, в качестве председателя земского собрания. Самого земского собрания, а не какой-нибудь земской управы! Что такое управа? Контора! Что такое председатель управы? Приказчик. В Положении прямо сказано: «Попечение, преимущественно в хозяйственном отношении и в пределах, законом указанных». Что ж тут толковать?

Волков сам отыскал Положение и принёс его к Демиду Петровичу, развёрнутое на четвёрной статье. Никакого сомнения нет. Волков не имел никакой особенной причины претендовать на Суровцова, так как усилиями Суровцова в его селе прежде всего была прекращена эпидемия; но этот мрачный и желчный человек до такой степени привык во всех общественных делах отыскивать только поводы к какой-нибудь гадкой интриге, к смуте и ссоре всякого рода и так органически ненавидел всех простых, честных и полезных людей, что с особенным увлечением присоединился к планам Каншина и исправника подвести Суровцова. Если бы он откровенно поискал в своём сердце причину своего недоброжелательства к Суровцову, с которым ему почти не приходилось встречаться, то нашёл бы только одну, не особенно убедительную: Волков был безмерно самолюбив и, чувствуя инстинктом отсутствие в себе всякого положительного достоинства, всякой действительной заслуги, он силился позировать в уезде ролью старинного барина-магната, коренного столпа уезда, без участия которого, без воли которого ничто в уезде не должно свершаться. Он напрягал последние усилия своего расстроенного, далеко не магнатского состояния, чтобы проживать в Петербурге несколько зимних месяцев и поддерживать немножко, правда, лакейски, важные, как он полагал, связи с разными чиновными господами Петербурга. Этими сомнительными знакомствами он старался поддерживать в уезде свою репутацию влиятельного человека, но результатом этой мнимой влиятельности являлась только ежегодная продажа по кускам родовой земли и нарастание благоприобретённых долгов. Как ни топорщился Волков в знатного барина, как ни подражал в своих манерах и одежде приёмам сановных миллионеров, с которыми ему удавалось иногда играть в петербургских клубах, как ни пытался он прослыть среди шишовцев за политического и хозяйственного мудреца, решающею краткостью приговоров и глубокомысленностью морщин, – шишовцы не поддавались на удочку и, несмотря на свою наивность, продолжали видеть под английскими драпами и под государственною физиономиею Волкова того самого мелкого интригана и завистника, который под скромным титулом племянника винного пристава Кузьмы Андреича был знаком Шишовскому уезду ещё в то давнее время, когда наследство разворовавшегося дяди не давало нынешнему магнату средств на раззолоченные гусарские мундиры его юности, ни на банкирские замашки его поздних лет. Вследствие такого обстоятельного знакомства шишовцев с свойствами Волкова куда бы ни баллотировался он, везде проваливался. Никому не хотелось пускать козла в огород. Волкова, и без того желчного, раздражало это и бесило до чрезвычайности. Этот ярый крепостник не умел помириться до сих пор с неизбежным роком; он находил великую отраду в ворчании на правительство и либералов, осуждал всякое правительственное нововведение сколько-нибудь гуманного характера и пророчил такие ужасы в самом непродолжительном времени, которые могли серьёзно обеспокоить легковерного человека. Обойдённый своими, обиженный и разорённый реформами, он щетинился на всех и на всё и естественно становился заклятым врагом всякого сколько-нибудь заметного общественного деятеля. Кто был у дел, тех или других, кто так или иначе служил современным порядкам, им, Волковым, проклятым и осуждённым, тот этим самым делался его личным врагом. Слово «земство» Волкову казалось синонимом всякого расхищения и распущенности. Но хотя его коробило от одной мысли, что его крепостной староста, попавший потом в волостные старшины, сидел рядом с ним за одним столом в качестве земского гласного, – тем не менее Волков употреблял самые недозволительные усилия, чтобы помощью того же крепостного старосты попасть в гласные от крестьян. Он опаивал крестьян, раздавал им деньги, делам им поблажки при раздаче земли и второе трёхлетие сряду являлся в собрании представителем крестьянских интересов, столько же раз забаллотированный представителями своего сословия. Являлся же он затем, чтобы в Петербурге выдавать себя за практического местного деятеля, почвенную силу и органический оплот судеб отечества, а в уезде останавливал по мере сил всякое полезное дело и искажал правильное течение земской жизни своими узкосословными стремлениями. В голове этого «представителя земли», как он с наигранною шутливостью любил называть себя в клубных кружках Петербурга, постоянно сплетались тёмные нити бессильного заговора личной корысти против насущных польз той именно «земли», почтенным именем которой он кокетничал перед столичным горожанами. К счастию, этот заговорщицкий пошиб Волкова казался таинственным ему одному, а для всех остальных всплывал, как масло на воду, в каждом сказанном им слове, в каждом сделанном предложении. Суровцову тоже случалось принимать участие в проваливании на земских собраниях разных предложений Волкова, делаемых во имя весьма возвышенных целей, под прикрытием самых честных знамён, но сквозь которые, как волчьи зубы из-под овечьей шкуры в детской сказке, оскаливались нечистые и тёмные замыслы. Так как Суровцов был в состоянии разоблачать истинные цели Волкова с бòльшею тонкостью и остроумием, чем другие члены собрания, и так как ему были ближе других те общественные интересы, против которых Волков затевал свои козни, то понятно, что Волков очень скоро отождествил с личностью Суровцова все ненавистные ему элементы современного разврата – демократизм, социализм, нигилизм и даже атеизм. Забыв свои хронические неудачи на всевозможных выборах и собраниях, Волков искренно убедил себя, что его новые неудачи устроены никем иным, как Суровцовым, наглым говоруном, которого дураки считают за умного и боятся поэтому перечить. Поэтому ему даже издали было приятно слышать о каком-нибудь промахе Суровцова, или какой-нибудь неудаче его. А принять собственноручное участие в подготовке этой неудачи Волков считал почти призванием своим. Открытое столкновение Суровцова с Каншиным и исправником в комитете просто вдохновило Волкова. Он принял это дело целиком на свои плечи. Он рылся в статьях закона, обдумывал проекты. По его убеждению написан был протокол, в который занесено в искажённом виде заявление Суровцова. К губернатору была послана жалоба с приложением этого протокола, в которой действия Суровцова представлялись крайне опасными для населения, так как они имели в виду подорвать доверие к уездному начальству и к распоряжениям крутогорского губернского комитета народного здравия. В заключение заявлялось, что шишовский уездный комитет общественного здравия не может взять на свою ответственность, если вследствие столь же необдуманных, сколь самовольных мероприятий лиц, к тому же не призванных, ужасный бич, опустошающий пределы уезда – оспенная эпидемия – примет боле опасные размеры; в конце концов была сделана ссылка на статью уложения о наказаниях, предусматривающую занятие врачеванием буз узаконенного свидетельства. Стиль был Волкова, который внутренно находил, что бумага написана по-министерски и что невозможно было сочинить более дипломатического подходца. Волкова так интересовало это дело, что, надеясь на свое знакомство с губернатором, он приноровил свою поездку в Крутогорск как раз с получением там бумаги; он нарочно отправился вечером к губернатору, с которым нередко играл в карты, и сделав вид, что не знает о бумаге, между прочим рассказал ему с самым патетическим негодованием преступные действия Суровцова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю