Текст книги "Чернозёмные поля"
Автор книги: Евгений Марков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 62 страниц)
– Ныне отпущаеши раба твоего по глаголу твоему с миром! – говорил он в искреннем сердечном умилении, прихлёбывая поповский травник.
– Счастливый твой бог, Гаврилыч, – покачивал головою поп. – Дёшево ты отыгрался от барыни; а сказывали – характерная.
– Бог невидимо покрывает, отец Варфоломей, – торжественно говорил капитан, простирая руку к небу. – Бог, иже и малыя знаешь? Хоть я, положим, и много виноват, отец Варфоломей, перед Богом и перед хозяевами своими, положим, я нечестивый наёмник… не таюсь… но я сердцем прост и незлобив, и к тому же сирота, – слезливо прибавлял капитан, которого бронзовое лицо, засиженное веснушками, как воробьиное яичко, едва выглядывало из растрёпанных кустов рыжих бакенбард и усов. – К тому ж сирота! А Бог любит сирых и простых сердцем!
За управляющим была послана телеграмма в агрономическую контору в Москве. Требовалось прислать «благонадёжного агронома, стоящего в уровень с современным развитием сельскохозяйственной науки на Западе и практически знакомого с условиями хозяйства в чернозёмной полосе России; жалованья от 500–600 рублей в год, на полном содержании».
Но пока шла телеграмма, генеральше доложили, что её желает видеть какой-то мужик. В передней стоял высокий и бледный, от худобы сгорбленный старик с важным и степенным видом, в плотно застёгнутом крытом тулупе. Он смотрел не столько мужиком, сколько монахом.
– Здравствуйте, барыня, с счастливым приездом, – встретил он генеральшу, отвешивая неспешный и глубокий поклон.
– Здравствуйте, старичок, что вы? – спросила ласково генеральша.
– А зовут меня Ивлий Денисов, Одиноких прозвищем, – серьёзно и уверенно говорил старик. – Я твой сусед, из Прилеп, однодворец. Проведал я, что ты сокрушаешься сердцем по своём добре, что имение твоё расхитили наёмники лукавые, а я к этому делу привычен, имениями управлять. У князя Баратова пятнадцать лет всем именьем правил. Делов у меня по своему дому теперь нет, сынам сдал, так будто скучно без дела маяться.
Ивлий остановился и с суровой важностью наставника, а не с миною просителя, глядел прямо в глаза Татьяне Сергеевне.
– Так ты… вы хотите наняться? – несколько смущённо спросила Татьяна Сергеевна.
– Что ж? Коли желанье твоё есть и Бог тебе кладёт на ум, бери меня к себе, – так же серьёзно продолжал старик. – Возьмёшь – счастлива будешь, Бога поблагодаришь!
– Вы на какую же должность нанимаетесь, старичок?
– На это твоя воля. Ты в своём доме хозяйка. Только я человек золотой; узнаешь меня – от меня не отстанешь. Потому я ругательством бессовестным отродясь не ругаюсь, травы поганой не курю, об водке заклятие дал, на красу девичью не смотрю, убоины в мясоед не нем. Даже в Светло Христово Воскресенье рыбою разговляюсь… Вот я какой!
Татьяна Сергеевна чувствовала себя не совсем ловко перед этим суровым стариком. в котором было так мало подобострастия и так много самоуверенности. Она никогда не встречала в среде крестьян такого типа, не понимала его и инстинктивно боялась.
– Нонче народ слаб стал, – поучал старик строгим тоном. – Ругательники и трубкокуры, и винопийцы, и сердцем лукавы… Нонче уж нету настоящих хозяйственных работников, как по старине, чтобы о хозяйственном добре порадел, на деле попотел. Хоть бы и мои теперь сыны… таить и их не хочу… блудные нонче люди, неистинные!
– Вы, должно быть, хорошо знаете сельскохозяйственную часть, старичок? – спрашивала Татьяна Сергеевна, чтобы сказать что-нибудь. – Вам который год?
– А стар я, давно Богу молюсь. Поди, не семьдесят пятый ли год идёт, али этак. Только ты, барыня, нанимаешь не старого, а молодого. У меня сон короток: с зари на ногах и зари не войду. У меня порядки строгие, сам я, начальник, не сплю и подвластный мне не смей спать… по закону… А что по хозяйству ты говоришь, так ты сложи свои барские руки да поклонись Ивлию Денисову, только твово и дела, и горя. Я настоящий о хозяине своём печальник! Мне Бог помогает за мои молитвы и прощенье, благодарю моего Создателя; у другого где недомер, усышка, у меня всё будет лишнее… да пример… Потому мышь не смеет трогать. Опять-таки червь на скотине, что на свинье, что на овце, ни в кои веки не может; молитву такую знаю!
– Вы, я вижу, богомольный старичок, я люблю таких почтенных старичков, – перебила Татьяна Сергеевна, успокоенная религиозным настроением Ивлия Денисова и вдруг воспылавшая намерением непременно удержать его у себя.
– Я вот какой молитвенник, – отвечал Ивлий, не меняя своего важного тона, будто говорил не о себе, – все уставы и псалмы знаю, что и поп иной не знает. И слово разное знаю от напасти, от отцов содержу под клятвою. Бывает, дурной человек балуется, рожь заламывает, спорынью вынимает; у меня этому никогда не бывать, и от граду Бог помилует, и от наводненья, и урожай всякому зелью будет! Ты спроси у людей об Ивлии Денисове… Меня хорошо знают, хоть бы и твои подданные. Я ведь не такой, как другие. Не из денег нанимаюсь, а труда ради и усердия. Потому без работы Господь не повелевает нам жить. А на сынов своих я разгневался, жить с ними не хочу. Я ведь и сам богат, я в твоих деньгах не нуждаюсь. Хочешь, своих дам, когда понадобятся. Не из лукавства, а чтоб тебе порадеть и от людей хвалу приять. Ты мне денег не давай и жалованья не полагай. Я к тебе волею иду. Увидишь моё дело, сама мне после жалованье положишь, больше, чем я у тебя выпрошу. Видишь, какой я простой!
– Нет, зачем же, Ивлий Денисыч? – сконфузилась генеральша. – Я вам готова бы была назначить жалованье заранее. Только я должна вас предупредить, что у меня будет управляющий учёный, агроном; он уж едет из Москвы. Я хочу заводить усовершенствованное хозяйство, не по-здешнему, а как в чужих краях…
Ивлий Денисов стоял перед генеральшею, задумчивый и сгорбленный, сложив вместе опущенные руки, и смотрел на неё молча, не то с сожалением, не то с недоверием.
– У нас здесь Бог знает какие понятия о хозяйстве, самые первобытные и отсталые, – неуверенно бормотала Татьяна Сергеевна, чувствуя, что старик Ивлий глубоко не разделяет её мнения. – Вы, конечно, народ тёмный, неучёный… Вам простительно не знать тех усовершенствований, какие выработаны современною наукою… Но я обязана показать и своим бывшим мужичкам, и всем соседям, что можно извлечь из тех сокровищ, которым мы окружены и которыми ещё не умеем пользоваться. Это обязанность моей совести; ты помнишь, старичок, что сказано в святом Евангелии: кому много дано, от того много и потребуется. Значит, мы, господа, обязаны научить необразованных людей всему, что сами узнали, чему нас учили. Ведь ты знаешь, Ивлий Денисыч, ученье – свет, а неученье – тьма, – добавила развязно генеральша, убеждённая, что мужики любят пословицы и что поэтому необходимо вставить в разговор какую-нибудь пословицу, когда хочешь подействовать на мужиков.
– Это ты правду, помещица, говоришь: ученье – свет, неученье – тьма, – медленно рассуждал Ивлий. – Только заморские порядки нам нейдут, потому у них совсем другое положение. Статочное ли дело немцу знать наше рассейское хозяйство, когда он ни земли нашей, здешней, отродясь не знал, что она подымет и чего не подымет, и какого сдобренья требует, и опять-таки народ у нас другой, к иному привычный, и скотина другая, и всякая снасть другая. Немецкая снасть дорогая, тяжёлая, а у нас во всяком деле больше самодельная, свойская снасть. Я ведь хорошо и по немецкой снасти знаю, сам мельницы ставливал на немецкий манер и пахоту немецкую знаю, и рассевку немецкую, всего видал! Только к нашему рассейскому месту негодна. А впрочем, ты своему добру хозяйка.
– Так вот что, Ивлий, – продолжала Татьяна Сергеевна, – управляющий у меня будет учёный, а тебя я могла бы пригласить ему в помощники; у тебя был бы на руках весь двор, работники там, амбары, хлеб… Потому что управляющему нельзя же самому везде поспеть, а в поле староста у него будет.
– Это что говорить! И в поле, когда нужно, могу присмотреть… Одному, известно, не разорваться. Тоже это и у меня подручники были, без того нельзя! – сказал Ивлий. – Понравилось тебе чужестранцу добро своё доверять – твоё дело. Я тебе готов и приказчиком, и ключником служить. А только я полный управляющий, как есть настоящий; с чужестранцем сменить меня нельзя, потому что он в наших порядках дурак будет.
Генеральша наняла Ивлия ключником и дворовым старостою и была в восторге от старика.
– Ну, моя дорогая Нелли, – говорила она в припадке удовольствия строгой англичанке, – как я жалею, что вы не видали этого старика! Это что-то такое оригинальное, чисто русское, чего вы никогда не увидите в другой стране. Вообразите себе, говорил мне всё время «ты» и учил меня, как какой-нибудь пророк или патриарх. Честность воплощённая и фанатическая религиозность! Между нами, я-таки его немножко побаиваюсь. Он мне напоминает ваших пуритан времён Кромвеля; помните, в романах Вальтер Скотта, в Вудстоке, кажется… Зато уж он приберёт к рукам наших распущенных господ работников! Признаюсь, нам, русским, ещё долго будут необходимы эти дубинки своего рода…
Наймом Ивлия и выпискою управляющего не ограничилась хозяйственная деятельность Татьяны Сергеевны. Конторщик был сменён, как несомненный участник всех плутней, и так же по сокращённому судопроизводству, без разбора книг и отчётов, которых Татьяна Сергеевна боялась более, чем даже полевого хозяйства. Остался из старого начальства один полевой староста из своих мужиков, трезвый и хозяйственный, который обделывал дела гораздо лучше пьянчужки-капитана, собачея-конторщика и дурака-ключника, но сумел поговорить с барыней степенным и разумным манером и вовремя догадался поскорбеть о разоренье господского добра приблудными людьми.
– Конечно, матушка Татьяна Сергеевна, ваше превосходительство, – лебезил Тимофей, твёрдо веривший, что господ надо заговаривать и что у господ тот молодец, кто на языке горазд, – как знамши мы таперича с мальства вашу милость и батюшку вашего, покойного енерала, царство ему небесное, супротив вашего добра, значит, никакого лукавства сотворить не согласны, и как мы есть коренные здесь жители и старинные, значит, ваши рабы, так мы и должны перед Богом помирать. Люди мы малые, не смеем вашей чести без вопросу барского своё глупое слово сказать; а только, матушка ваше превосходительство, изволите бранить меня, изволите нет, – горько нам смотреть, как наших коренных господ наследие да нашлый всяческий народ в разор разоряет!
Этого было достаточно, чтобы доверчивая душа Татьяны Сергеевны увидела в старосте Тимофее единственный оплот своего благосостояния. Старосте сейчас же были сделаны разные секретные вопросы, и Тимофей отвечал на них сдержанным, но решительным голосом, осторожно оглядываясь по сторонам и покашливая в руку. Вечером, в беседе с подругою англичанкою, Татьяна Сергеевна с некоторым волнением сказала ей:
– Да, милая мисс, ещё не исчез этот высоконравственный тип наших старых слуг, как собака, верных интересам своего господина, прекрасный тип, который обессмертил ваш поэт в своём «Калеб Бальдерстоне». Он попадается, правда, редко, но, к счастью нашему, и, я смело добавлю, к счастью всего человечества, ещё попадается.
Лидочка
Наконец из Петербурга приехала Лидочка, которую так долго ожидала Татьяна Сергеевна. Француженка m-lle Трюше была нарочно оставлена генеральшею в Петербурге, пока Лидочка сдаст выпускной экзамен. Экзамен был сдал самым блестящим образом; Лидочка должна была играть на публичном акте какие-то pièces de salon и говорила красноречивую тираду из всеобщей истории о причинах крестовых походов, бойко подразделив их на причины : а) экономические, b) географические, с) социальные, d) политические и е) религиозные, чем остались довольны и публика, и институтское начальство. Лидочка, с своей стороны, была очень довольна эффектным аттестатом на пергаменте, в котором перечислены были все существующие на свете науки. Синклит педагогов и генералов, к величайшему утешению молодой девушки, объявлял её познавшею в совершенстве все эти науки.
M-lle Трюше, старый боевой конь, опытною рукою руководила между тем обмундированием Лидочки, и когда пришло время тронуться в путь, Лидочка была вполне оснащена для всевозможных салонных походов, даже и не в провинции. С нею поехало в село Спасы Шишовского уезда несколько больших сундуков с круглыми крышками и медными гвоздями; на каждом был выбит медью её вензель и надет чехол с красною выпушкою и кожаными углами. Всё было с иголочки, с молоточка, покрытое лаком, без складочки, без пятнышка. Такою же новенькою и свеженькою смотрела сама Лидочка; она как будто вся насквозь сияла розовым бархатом своих полных щёчек, полными алыми губками и большими голубыми глазками, в которых неудержимо бегало беззаветное детское веселье.
Когда она вбежала в залу старого деревянного дома в своём грациозном тюдоре на золотистой головке, обёрнутая кругом шеи воздушным газом, в шотландском клетчатом пледе и в дорожном капотике наивного фасона, со множеством карманчиков, высокая и стройная, как молодой тополёк, и когда зала наполнилась её резвым сердечным смехом и певучим голоском, – казалось, в обуховский дом влетела живая весна со всеми красками своих цветов, с свежим веяньем и весёлым щебетаньем птиц. Всё сразу ожило в селе Спасах – сад, дом, даже прислуга. Сразу стало веселее, люднее, говорливее, шумнее. К приезду Лидочки генеральша готовилась давно. Её комната была отделана с большим вкусом голубым и белым, начиная от обой и занавесей до обивки мебели и даже ковра. Кроватка белого букового дерева с белоснежными наволочками на голубых чехлах, с кружевною отделкою, с белым мраморным умывальником, покрытым множеством белых фарфоровых принадлежностей, с букетом ландышей и незабудок на мраморном ночном столике, – была отделена лёгкою перегородкою из французского ситца тех же цветов от уборной Лидочки, где была такая же белая мебель с голубою обивкою, такие же букеты и несколько прекрасно сделанных портретов Лидочки и её родных. Комната выходила не только двумя окнами в сад, но ещё была нарочно проделана к приезду Лидочки стеклянная дверочка на маленький тенистый балкончик, нарочно устроенный и теперь сплошь затканный зелёными ветками брионии. Когда эта хорошенькая и весёленькая птичка очутилась в своём хорошеньком весёлом гнёздышке, которое, казалось, всё сделано из ландышей и незабудок, восторгу Лидочки не было конца. Дверь балкона была отворена; из сада смотрела в комнату золотая дрожащая зелень и тянуло запахами майских цветов, а в саду чирикали, свистели и звенели всякие птицы. Даже m-lle Трюше, очень разборчивая в вопросах вкуса и приличия, отдала справедливость благородной простоте и строгому изяществу, с которым Татьяна Сергеевна убрала комнату своей любимицы.
Теперь наступила пора всевозможных развлечений и предприятий. Татьяна Сергеевна сознавала, что она подошла к самой существенной стороне материнских обязанностей – к выдаче дочери замуж. Воспитание кончено, и никто не сомневался в том, что кончено блестяще. Теперь настала пора сближения с обществом, знакомства со светом, с молодыми людьми, – одним словом, перед Лидой открывалось полное житейское море, в которое она вступала на всех парусах, при самом благоприятном попутном ветре. Что прежде было неприлично, некстати, то теперь обязательно, необходимо.
– Вчера ты была ребёнок, мой Лидок, теперь ты взрослая девица, невеста. Ты должна стать в уровень своего положения и бросить привычки детства. Теперь у тебя новые обязанности перед светом и семьёю, – говорила Татьяна Сергеевна взволнованным, но серьёзным голосом.
Она давно мечтала о том счастливом моменте, когда будет возможно начать это «вторичное крещенье» дочери, как любила Татьяна Сергеевна называть эпоху первого выезда девушки в свет. Но Лидок не думала нисколько ни о каких обязанностях, ни о какой перемене привычек. Она была переполнена счастьем и радостью, думала, что всем должно быть так же весело и легко, как ей. Боялась она одного – какой-нибудь заботы. Забота, по её мнению, окончилась вместе с публичным экзаменом и сброшена с плеч вместе с коричневым платьем. То, что Татьяна Сергеевна называла «прилагать знание к жизни», в глазах Лидочки просто значило веселиться и повесничать. И, повесничая, она была полна прелести и задушевной искренности. Разве вы видели когда-нибудь канарейку или горлинку неизящною, неискренною? Лидок восхищалась прежде всего деревнею, о которой не имела ясного представления. Май с зеленью, цветами, с белым облаками и голубыми небесами отразился целиком, как в прозрачной воде, в девственном впечатлении Лидочки. Её восхищали стада красивых коров, с рёвом возвращавшихся с луга, восхищала шаловливая толпа стригунков, весело ржавших около пруда, восхищали сад, молодая зелень, поля, берёзовый лес с белыми стволами. Вся жизнь теперь казалась ей бесконечным альбомом таких прекрасных картин, бесконечною цепью таких радостных ощущений. Кто устраивал и будет устраивать покой и довольство кругом Лидочки, на чьи плечи ложится тяжесть тех подмосток, на которых ликует весёлая праздность, – об этом не задумывалась Лида, и ей даже в голову не приходило, что можно задумываться над подобною бесполезною философскою материею. Глядя на мир из своего ландышевого гнёздышка, сквозь перспективы роскошных аллей и цветников, её наивная головка серьёзно воображала, что все в мире так же довольны своими гнёздышками и все видят те же перспективы. Лидочке до того надоел институт с его жизнью по звонку, роковым однообразием занятий и постоянным принуждением всех вкусов и способностей, что в деревне она не хотела приниматься ни за что. В этой аттестованной восемнадцатилетней учёной, напичканной до ушей винегретом из всевозможных наук, назло всему уцелело под институтскою пелериночкою столько детства и жизни, что они брызнули из неё ключом, как только она освободилась от оков педагогической дисциплины. Она окунулась в деревенскую свежесть и простор совсем, с головою, и никакие увещания m-lle Трюше, никакие афоризмы мисс Гук, никакие советы матери не могли заставить её взяться за какое-нибудь дело. Книги, ноты, вышивания – всё было брошено. Как птица, вырвавшаяся на волю, снуёт и носится очертя голову по воздушным безднам, постригивая острыми крылышками, кружась и взвиваясь без цели и оглашая воздух радостным криком свободы, так и Лидочка бесцельно и безраздельно отдалась в первые дни приезда внезапно обретённому ею раю. Только одно забавляло её – убирать свою комнату и наряжать себя. Она не отходила от своего прекрасного трюмо, в котором красовалась во весь рост её стройная фигура, гибкая, как молодая лоза. На каждом уголке стола, камина, комодов, на каждом окне стояли свежие букеты, которые Лидочка без устали рвала и в поле, и в саду. Цветы были у ней на шляпке, на груди, в руках; всё кругом и внутри Лидиной комнаты благоухало и сверкало красками, будто комната её была только одним уголком роскошного цветника. Лидочка по нескольку раз в день переменяла свои наряды и старательно подбирала подходящие к ним цветы. То явится к матер какою-то дриадой с ползучими ипомеями в распущенных волосах, в ярком платье, то нимфою германских легенд, вся снежно-белая и нежно-голубая.
Татьяну Сергеевну иногда просто пугало такое настроение Лидочки. Она сознавала, что очень мало знала свою дочь, и уж во всяком случае никак не предполагала, чтобы при такой привилегированной педагогической обстановке, в какой развивалась её дочь, могли вырабатываться такие необузданные, далеко не светские вкусы. «В кого это она? – щемило сердце Татьяны Сергеевны. – Кажется, ни во мне, ни в покойном Серже не было ничего такого».
Совещания с мисс Гук и m-lle Трюше нисколько не успокоивали Татьяну Сергеевну. Обе воспитательницы очень серьёзно смотрели на ветреность Лиды и пророчили нехорошие вещи. Мисс Гук знала точно такой же случай в семействе баронов Раден, где дело кончилось весьма печальной развязкой, а m-lle Трюше напрямик объявляла, что с Лидочкой нужно держать ухо востро, что это порох, а не девушка, что у ней слишком рано развиты стремления, не соответствующие её возрасту и обязанностям, и что она давно замечала всё это у Лиды, когда та ещё была ребёнком. Словом, впечатлительная Татьяна Сергеевна только окончательно расстроилась, наслушавшись английской и французской философии своих гувернанток. Никакого практического результата из этой философии не вышло, потому что Татьяна Сергеевна не могла не наслаждаться в душе очаровательною ветреностью и беззаботностью своей любимицы, которые вместе с тем так её тревожили. Она не имела сил в чём-нибудь отказать ей, чем-нибудь стеснить её вкусы. Татьяна Сергеевна была баловница по натуре своей, Лидочка будто родилась на свет, чтобы быть баловнем.
– Мамочка, кого я сейчас видела! – вбежала с громким смехом Лида, с шляпкою за плечами, с волосами, выбившимися из лент, вся ярко разрумяненная и запыхавшаяся. – Мамочка, кто-то подъехал сейчас к крыльцу, такой смешной, ну, такой смешной! Я этаких никогда не видала. Можно посмотреть, как он будет говорить с тобою?
– Ах, Лиди, ты меня приводишь в отчаяние, – по-французски отвечала генеральша с притворным неудовольствием на лице и с трепетом искреннего счастия в сердце. – Какие у тебя манеры! Посмотри на себя в зеркало, какой ты выглядишь пуасардкой.
– Так можно, можно, мама? – торопливо настаивала Лида, прижимаясь к самому лицу матери и умильно заглядывая ей в самые глаза.
Человек доложил, что приехал купец Лаптев.
– Оправься же, по крайней мере, – сказала Татьяна Сергеевна вдогонку убежавшей Лиде.
Купец Лаптев приехал не сам собою и не неожиданно для Татьяны Сергеевны. Реформы Петра Великого, каковы бы ни были размеры их, требуют денег. Это обстоятельство не совсем в ясном свете представлялось Татьяне Сергеевне, когда она, в припадке справедливого негодования, приступила к упразднению невыгодного старого режима и провозвестию нового, сулившего золотые горы. Пока ещё горы не могли быть добыты, и ежедневно требовались многие десятки рублей, а ежемесячно многие сотни и даже тысячи. Самые, по-видимому, пустые и невинные вещи, как чистка садовых аллей, устройство беседок, цветников, клумб. маленьких мостиков из берёзовых сучьев, в результате оказались вещами вовсе не пустыми. А так как реформа в селе Спасах не могла ограничиться таким вздором, а потребовались довольно капитальные постройки из кирпича, дуба, железа и красного леса, потребовались и артели плотников, и каменщики. и кровельщики, и столяры, и обойщики, и шорники, и кузнецы, и копачи, и ещё много всякого народу. И так как к тому же деревенская жизнь оказалась вовсе не такою простодушною и патриархальною, чтобы снабжать всем необходимым затейливый стол господ Обуховых, то пришлось сначала распродать всю ту малость, какую оставили в распоряжении генеральши её старые управители, а потом прибегнуть к неизбежному, хотя и спасительному займу. Занять было нужно порядочную цифру. Счёты из лавок уездного города, присланные через два месяца после поселения генеральши в Спасах, оказались такими полновесными, что даже не совсем были пристойны для такого убогого городишка, как Шиши. Из губернского города Крутогорска тоже прибыли счёты, ещё менее утешительные, за забранное железо, вино и предметы роскоши. Агрономическая контора в Москве, хотя на очень тонкой почтовой бумаге, однако всё-таки требовала расчёта за высланные семена пробстейской пшеницы, калифорнского овса, эрфуртской капусты, за гогенгеймские плуги, американские топчаки, веялки и сеялки всевозможных стран и авторов. Теперь все эти счёты, собравшись словно по сговору, легли тяжким кошмаром на душу предприимчивой генеральши. Но, веруя в спасительность своих хозяйственных реформ и в скорое ниспослание золотого дождя от пробстейской пшеницы и гогенгеймского плуга, Татьяна Сергеевна решилась на заём. Занять тоже было не так просто, как казалось с первого взгляда. Добрые люди указали на двух-трёх человечков, у которых можно было занять, но этими человечками прежде успели генеральши успели попользоваться другие благородные дворянские фамилии уезда.
Когда староста Тимофей узнал, что барыня ищет денег, хотя самой барыне казалось, что, кроме неё, никто не подозревает её нужды, он прямо указал на Силая Кузьмича.
– Какой это Силай Кузьмич? – спросила барыня.
– Силай Кузьмич? – переспросил удивлённый Тимофей. – Это у нас скрозь по уезду первый купец, «Лапоть» называется. В большом капитале ходит! Изволите, сударыня, знать, сбочь наших Спасов Прилепы есть село?
– Знаю, знаю. Прилепы, это князя Сухорукого…
– Никак нет-с… Это его самое заведение и есть, Лаптева-то… А прежде оно княжеское именье было… Силай Кузьмич там теперича такое дело заварил, и-и-и!
– Ты думаешь, Тимофей, у него есть свободные деньги?
Тимофей усмехнулся.
– Где ж теперь и деньгам быть, коли у Лаптя нет? Там деньге самый вод, там она вся и лежит! Лаптю-то весь уезд оброчники, что господа, что хоть бы наш брат. Чью водку мужик пьёт? Лаптеву. Чью крупчатку господа покупают? Лаптеву. И лавки у него всякие, и ссыпки, и лесная торговля, и мельницы. А земли накупил, вотчин господских, и-и, Боже ты мой! Купец, одно слово, именитый. Ему всяк человек теперь кланяется, а тоже ведь не из чего пошёл, из голи кабацкой, по кабакам сидел, прасальничал, а теперь вот на какую линию себя произвёл!
На другой день было послано в Прилепы к Силаю Кузьмичу письмо в конверте с золотым вензелем генеральши.
– Здравствуй, барыня, – грубым басом заговорил Силай Кузьмич, грузно вваливаясь в гостиную в длиннополом люстриновом сюртуке и смазных сапогах. – Прошу любить да жаловать, по-соседски. Силай Кузьмич Лаптев. Небойсь, слыхали? Я-то о тебе давно слышу, да вот не приводилось видеться.
– Здравствуйте, добрейший сосед, – любезничала не совсем искренно Татьяна Сергеевна, смущённая совершенным мужичеством богача-соседа. – Очень рада с вами познакомиться; мы с вами, кажется, самые ближние соседи; нам грех не видеться часто… Садитесь, пожалуйста, на кресло, тут покойнее.
– И, барыня, нам абы сесть! Народ небалованный, – говорил Лаптев, нисколько не конфузясь, но садясь на стул подальше от дивана Татьяны Сергеевны. – С приездом тебя, матушка, с новосельем!
– Новоселье-то моё немного грустное, Силай Кузьмич, – вздохнула генеральша, пытаясь скорее перейти к цели своего приглашения.
– Чего грустное? Какого ещё тебе рожна? Хоромы у тебя хорошие, упокоев сколько! Экономия большая. Нечего грустовать… Обживёшься, привыкнешь к нашей стороне; ты ведь всё по Москвам, да по Питерам баловалась; ну, тут, известно, деревня.
– О, я совсем не на этот счёт, – перебила генеральша. – В этом отношении я совершенно довольна. Но вы представить не можете, Силай Кузьмич, в каком ужасном положении я нашла своё хозяйство. Всё разорено, всё в застое… Окна повыбиты, сад зарос.
– Без хозяйского глаза какое хозяйство! – равнодушно философствовал Силай Кузьмич. – Да и дело это опять не женское. Где ж тебе с ним справиться!
– Ну, Силай Кузьмич, это мы ещё увидим! – заговорила Татьяна Сергеевна, слегка вспыхнув. – Я намерена теперь сама во всё входить, надеюсь, что сумею перевернуть всё по-своему.
– Что ж, час добрый! В этом плохого нисколько, – поддержал Силай Кузьмич, которого нисколько не интересовали хозяйственные намерения генеральши, и который только ждал, когда она попросит у него денег.
– Вот поэтому-то я и решилась обратиться к вам, почтеннейший Силай Кузьмич, – продолжала Татьяна Сергеевна, несколько смутившись. – Чтобы поставить хозяйство на ту ногу, как я желаю, чтобы обеспечить, одним словом, доходность имения… видите ли, мне необходимо… то есть, мне сказали, что вы имеете свободные деньги. Я бы желала… конечно, если у вас есть…
Силай Кузьмич равнодушно смотрел в глаза генеральше, поддакивая головою.
– Деньги-то? – перебил он с какою-то внутреннею усмешкою. – Кто их знает! Может, и найдётся; а сколько денег-то?
– Мне необходимо на этот раз шесть тысяч, – решительно объявила генеральша. – Осенью я надеюсь продать пшеницу по очень хорошей цене; у меня не обыкновенная, а пробстейская пшеница, выписная… У меня ведь почти все семена выписные, я всё ввожу вновь.
Силай Кузьмич уставился на печку, пожёвывая губы, и что-то обдумывал, не слушая генеральши.
– И просо у меня великолепное, чёрное, от Лисицына… Кажется, пять рублей за пуд, или ещё дороже.
– А когда тебе денег? – вдруг спросил Лаптев.
– Хоть сейчас, Силай Кузьмич; чем скорее, тем лучше, – улыбалась Татьяна Сергеевна.
– А на какое время?
– Да… да, я думаю, на год лучше… Или даже и раньше… Ведь осенью я надеюсь продать много хлеба.
– На год, так и на год! По закладной?
Силай Кузьмич обернулся в сторону генеральши и теперь смотрел на неё уже в упор.
– То есть, как это по закладной? – сказала генеральша, стараясь придать разговору шутливый вид. – Сказать вам правду, добрейший сосед. я в этих ваших закладных, запродажных, купчих решительно ничего не смыслю. Поэтому вы уже будете так добры, потолкуете об этом с моим милейшим Иваном Семёновичем; это мой новый управляющий, отличнейший человек; он настоящий агроном, учился в земледельческом институте. Вы с ним уладите все эти формальности.
– Нет, не годится так-то; приказчик нешто хозяин? Мы с тобой дело имеем, с помещицей, а не с приказчиком; как ты скажешь, так он и должон сделать. А только я без закладной денег не даю, вот что!
Силай Кузьмич опять уставился на печь. Татьяна Сергеевна понимала, хотя не очень ясно, что такое закладная, и инстинктивно боялась закладных, но она так твёрдо верила в Ивана Семёновича из земледельческого института и в пробстейскую пшеницу, к тому же так боялась, чтобы Силай Кузьмич не ускользнул из рук, как три другие человечка, что поторопилась положить конец всем своим колебаниям.
– Хорошо, Силай Кузьмич, если вы говорите, что нельзя без закладной, я согласна… По рукам! – сказала она в приливе решительности.
Татьяна Сергеевна положила свою пухлую белую ручку на корявую, как сапожная подмётка, руку Лаптева. Ей казалось при этом, что она умеет необыкновенно хорошо обращаться с простыми людьми и знакома со всеми уловками торговой практики.
– Закладную и неустоичную запись на шесть тысяч рублей, – пояснял между тем Силай Кузьмич, держа в своей грязной лапе руку генеральши.
– Какую это неустоичную запись? – с смутным замиранием сердца спросила Татьяна Сергеевна.
– А это уж всегда так, по закону! Коли закладная, так и неустоичная запись. Без того нельзя. Это только пишется так, для острастки. На год, мол, берёшь, отдавай через год, не зевай.