355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Марков » Чернозёмные поля » Текст книги (страница 12)
Чернозёмные поля
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:36

Текст книги "Чернозёмные поля"


Автор книги: Евгений Марков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 62 страниц)

Василий торопился пуще всего, чтобы не увидел кто его со двора. Скоро скрыл его дубовый лесок. На дне оврага бежал по песчаному дну довольно быстрый и очень чистый ручей; он был так мелок, что плававшие в нём молодые налимы были видны как на блюдечке. По берегу этого ручья и по зелёному скату лощины были расставлены среди редких дубов ульи Гордея. Лесок оставлял к ручью открытые поляны, покрытые жёлтыми и голубыми цветами, над которыми дружно жужжали пчёлы. Просторный омшенник был вырыт в скате берега, и его чёрная пасть темнела, как погреб, среди зелёной травы. Алёна, стоя на коленях около улья, выметала мёртвую пчелу и всякий сор из-под пяты сота. Теперь она не пела, потому что лицо её было накрыто лубочной сеткой; несколько минут она проработала около улья, не подозревая, что Василий стоит за спиною её. Когда, поднявшись с своего места, Алёна увидела его так близко, она немного вздрогнула и попятилась назад; беспечное выражение её лица сделалось серьёзным, щёки, разгоревшиеся на солнце, слегка побледнели.

– Здравствуй, Алёнушка, – тихо сказал Василий, скинув шапку и держа её в обеих руках.

– Здравствуй, Вася! Что это ты, словно, вор, подкрался! Испужал!

– Красться – не крался, Алёнушка… мягко – не слыхать… Опять же, за работой была…

Оба помолчали. Алёна смотрела на ручей, Василий на Алёну.

– Как живёшь, Алёнушка? – спросил наконец Василий, не спуская с неё растроганных глаз.

– Живу, Вася, ничего… рои замучили… С самой зорьки за ними гоняешься. Деревья высокие, не влезешь… А старик-то уже плох ногами, всё больше я.

– Ещё не все отроились?

– Не все… Ульев двадцать ещё не роились… – Василий опять замолчал. – Ну, а ты как, Вася? – нерешительно спросила Алёна после нескольких минут молчания.

– Тебе известно моё житьё, Алёнушка.

Алёна смутилась и не сказала ни слова. Василий стоял, печально покачивая головою, потупившись в землю.

– Вот ведь что… Отец меня сватать хочет! – ещё более смутившись, выговорила Алёна.

Василий вскинул на неё встревоженный взгляд.

– Сватать?

– Знаешь, Митрий Данилыч с подгородней… Прасол… что лавка возле кабака… так за него, – продолжала Алёна, не глядя на Василия. Василий ничего не отвечал. – Уж я матушку, уж я кого… Да ты знаешь тятеньку. С ним разве поговоришь! – грустно говорила Алёна.

Но Василий и тут не сказал ничего. Он вспоминал фигуру в нанковом сюртуке на телеге с кожаным чехлом, с резною подушкою, которую он только что встретил во ржах по дороге в Прилепы. «Он самый и есть!» – думалось ему.

– Скажи же ты мне что-нибудь, Вася, утешь меня! – ласково заговорила Алёна, встревоженная молчанием Василия.

– Ты, стало, идёшь за Митрия Данилыча, Алёна? – спросил Василий немного пошатнувшимся голосом.

– Сама не иду, да велят идти, Вася. Вот моё горе!

– Силой поп не венчает, Алёна; он по согласию венчает…

– Что ж, Вася, нет моего согласия, я тебе как перед Богом говорю. Да что ж я стану делать? Он меня убьёт, ты знаешь его!

Лицо Алёны пылало, и в глазах стояли слёзы.

Василий смотрел на неё горьким и пристальным взглядом и что-то думал.

– Ты мне сказала, что меня будешь любить, Алёна, – сказал он, помолчав.

– Люблю я тебя, Вася, это Бог видит! Я, окроме тебя, никого не любила… Была бы моя волюшка, ничья бы, как твоя, была.

Василий ещё что-то думал тяжкое и горькое, что нельзя скоро выговорить. Если бы Алёна посмотрела в его глаза, испугалась бы она, но она и посмотреть не смела.

– Пропадать мне теперь, Алёна, погубила ты мою душеньку! – сказал Василий.

– Не виновать ты меня, Василий Иваныч, Бога ради. Где же мне против родителевой воли идти? Поговори сам с ним, может и выйдет что.

– Дома он, что ли?

– Был дома… Встал до зорьки сегодня, ходил по росе босой, живот схватило… Должно, и теперь лежит на сеновале, всё охает.

– А кабак у вас близко, Алёна?

Алёна с беспокойством взглянула на Василья.

– Кабак? На что тебе кабак? Ты прежде не наведывался, Вася?

– Пойду выпью хорошенько, сам к Гордею сватать приду. А то ещё сватов посылать! Пущай от меня он моё услышит, пущай и мне своё скажет, по закону.

– Что же, сходи, – нерешительно сказала Алёна. – Не осерчал бы только старик, не сделал бы с тобою чего!

– А что он со мною сделает? За какие мои провинности? Я у него не колодки вырезать пришёл, не кобыл сводить. Я дочь у него честным манером за себя хочу брать… Не в полюбовницы. а закон принять, по-христианскому.

– Ох, так-то оно так, Вася, да не выгорит наше дело, только срам тебе один… Он тебя изругает, искостит чем ни хуже!

– Изругает, не изругает, а нонче буду сватать тебя, Алёна Гордеевна, – сказал Василий с какой-то лихорадочной решимостью. – Что же тут-то с тобою под кустами шептаться да плакаться? Надо один раз дело сделать. А там что Бог даст. – Он сделал несколько шагов к выходу и вдруг остановился. – Да может, тебе, Алёна, самой хочется за Митрия Данилыча выйти? Ты не таись… Может, купчихой захотелось сделаться? Так и скажи; тогда уж мне не к Гордею идти, а идти до своего двора.

Василий говорил это, не оборачиваясь, жёстким и сухим голосом.

– Я не хочу выходить за Дмитрия Данилыча, – твёрдо сказала Алёна. – Мне он постыл. Я за тебя хотела выйти, Василий Иваныч; у меня нет двух слов: один крест и слово одно.

– Ты так и отцу скажешь, коли спросит, Алёна?

– Так и отцу скажу, пущай убивает меня; и попу на духу так скажу.

Василий замялся на месте и вдруг, весь оживлённый, оборотился к Алёне:

– А коли такое дело, Алёнушка, чего нам горевать? Пойдём со мною!

– С тобою! Куда я с тобою пойду?

– На наше село, на Спасы… Поп нас сегодня перевенчает, красной не пожалею… Он у нас на это лихой.

– Что ты, что ты, Вася? Перекрестись! Что же я, беглянкой из своего двора в чужой двор потащусь? Я не с большой дороги поднята, я от честного отца-матери рождена, честно и замуж выходить должна; не цыганским обрядом, а по благословенью родительскому.

– Я тебя зову, Алёна, не сваляться с тобою по-цыгански, а законным браком в храме Божьем повенчаться. По-цыгански хочет тебя родитель твой постылому человеку продать. С постылым человеком спать – перед Богом грех, а перед людьми срам. Скотина бессловесная, и та постылого бежит, а норовит к милому.

Алёна молчала в большом испуге. В голосе Василия слышалась такая незнакомая ей решимость, и глаза его сверкали таким странным огнём, что она чуяла впереди что-то очень недоброе.

– Что ж, Алёна, скажи мне последнее слово: куда мне идти? – спросил Василий, подождав минуту.

– Не выйду из-под родительской воли; иди к отцу, – прошептала Алёна, не подымая глаз и бледнея, как её миткалевая рубашка.

Василий укоризненно тряхнул головою и быстрым шагом, молча, пошёл из пасеки. Угар стоял в голове Василия, когда он подымался по зелёной траве кверху, ко двору Гордея, натыкаясь на дубы и старые пни, укрытые папоротником. Давно думал он о своём деле и давно привык к мысли, что Гордей никогда не отдаст за него Алёны. Но думать и убедиться – большая разница! Сговор Алёны за прасола как колом ударил в сердце Василия, словно до этой минуты он и представить себе не мог такого исхода своих мечтаний. Ясной мысли: «Что делать?» – не было у Василия; всё у него перепуталось в голове и в сердце. Господствовало одно чувство какого-то болезненного давления, словно в тиски взяли всю его душу. Горькая обида, горькая неправда стояла в глазах. Могучая рабочая грудь Василья ходила ходенем под замашнею рубахой, как ходят упругие поддувала кузни; в груди этой переливала горячая и зловещая волна. Она должна была поскорее вылиться во что-нибудь решительное. Ей потребовалась схватка с кем-нибудь, с чем-нибудь. Её душило, она сама искала душить.

Прежде всего мелькнуло в голове Василия выйти в поле и подождать прасола в нанковом сюртуке у межи, что в Телегином верху. Обрыв глинища так ясно нарисовался в это мгновение в глазах Василья и он как наяву увидел в этом овраге лошадиный костяк, обглоданный волками и вороньём. Туда спихнуть – только плечом тронуть! Ровно там на дороге толстый ракитовый кол, только что принявшийся весною. Выдернул саженок – и шабаш. А не то во ржи. Ещё недели две не будут косить. Ищи тогда, кого знаешь. Потом захотелось к Гордею. Вон он, ровно сам растянулся в тёмном сеновале. Придавить коленом, чтобы грудина хрустнула. Отдавай, старый чёрт! Не перечь слова, не то… Небойсь, отдаст. А обманешь, заказывай поминки – где-нибудь встретимся! Не клином земля сошлась.

Но Василий с испугом гнал от себя эти чёрные думы. Его честная и тихая душа не видела в них успокоения. Он силился выдумать что-нибудь, чем бы остановить пока свадьбу прасола, а там что Бог даст. Старик стар, не век ему маяться. Но ничего путного нельзя было придумать. А гадкие мысли, как скользкие змеи, сами собою переплетались со всем его планами.

Поравнявшись со двором Гордея, Василий решился было идти в него, но ноги сами повернули к селу. Василий никогда не был в прилепинском кабаке, однако никого не расспрашивал, прямо подошёл к нему и спросил себе полштоф водки. В кабаке было совершенно пусто, и только одна заспанная жирная девка с красным лицом, в зелёном платье и ярко-жёлтом фартуке, сидела за прилавком.

– Что же ребят не видать? – спросил Василий.

– Мало у нас развелось кабаков, – сердито отвечала девка. – Наскучило всё в одном-то пить. Нонче все сбились в Морозихе; там пьянство идёт, купца опивают.

– Купца? Это за какие провинности?

– Стало, нашли провинность. У Машки Гусаровой запопали перед светом, пять дён караулили. Поставил четыре ведра. Вот и сбились все, черти, туда… На что старые, уж грех бы, и те туда же лезут водку лопать. Шутка ли, четыре ведра!

– Четыре ведра – много водки, – сказал Василий.

– Вот и много! Хотели было шесть с него взять, да смиловались. А то уж совсем лошади хвост собирались отрезать, а купца дёгтем мазать… Уж мазницу Васька Кривоглазый приволок… Да и лешие же!

– Стало, помирились?

– Вино поставил, вестимо, помирились. Из-за того ж люди и хлопотали. А то им какая напасть по ночам караулить. Машка им не сестра, не невестка. Теперича сидят, пьют, купца так-то величают, за первого человека… Теперь уж ему к Машке вольный путь. Опили, пустили. Знакомый человек стал, приятель.

Василий пил водку залпами и даже давился ею; ему скорее хотелось охмелеть и решить дело. Девка дивилась на него из-за прилавка.

– Ишь, ты водку-то ешь просто, – заметила она. – Смотрю я, парень, на тебя: наш – не наш; а словно у нас бывал. Не признаю никак.

– Нет, я издалеча, – с усмешкой сказал Василий, быстро вставая и уходя.

Девка разинула рот и долго терялась в догадках, кто бы это был и что с ним за оказия: не по-людски пил, не по-людски ушёл. А Василий с какою-то смелою и недоброю усмешкою шагал большими шагами к хутору Гордея, будто боясь, чтобы не простыл его хмельной чад.

Гордей лежал на гумне, в половне, набитом сеном, в одной рубахе, пузом вверх, и громко охал.

– Кто там такой? – сердито окликнул он, когда высокая фигура загородила свет в воротах.

– Это я, Гордей Фомич, Василий, со Спасов… Аль не видать тебе?

Старик, хмурясь, поднялся на локоть и стал подозрительно всматриваться в Василья.

– Что ты тут забыл, что всё меня навещаешь? Кажись, что кумовьями не были, да и праздники у нас не заходили. Чего тебе?

– Да к твоей милости, Гордей Фомич…

– Знаю, к моей милости… Нечего тебе, Василий, у меня делать, вот что я тебе скажу. Жил ты у меня честно, честно я тебя рассчитал, вот и разговор наш весь с тобою кончен. Понял?

– Поклониться я к тебе пришёл, Гордей Фомич, по своему делу, – смиренно сказал Василий.

– Об чём кланяться-то? Кланяться-то не об чем, – поминутно косясь на Василья, беспокойно заговорил старик. – Я, брат, не начальство и не помещик. Мне что кланяться? Я сам мужик серый… Мне впору свои дела, о чужих я не печальник… Бог с тобою совсем, не замай ты меня, иди своей дорогой. Видишь, человек старый, больной, ну, чего пристаёшь?

– Нужда моя к тебе есть великая, Гордей Фомич, вели говорить, – убитым голосом произнёс Василий.

– Да оставь ты меня, ради Господа Бога, дай ты мне помереть спокойно, – злился старик, катаясь по сену. – Видишь, валяюсь по земле, как пёс, корча меня корчит, а он с своей нуждой к горлу лезет… Отвяжись!

– Отдай ты за меня дочку свою Алёну, Гордей Фомич, – выговорил наконец Василий, повалившись в ноги старику. – Буду тебе век работник и печальник, упокою твою старость. Не погуби, Гордей Фомич! Вели жить!

– Что-о? Что такое? – засипел старик, вскакивая, растерянный, с сена. – Алёнку за тебя отдать? Да ты кто такой тут явился? А? Кто ты такой?

– Не погуби, Гордей Фомич, вели жить, – продолжал кланяться Василий, не вставая с колен. – Будь за отца родного.

– За тебя чтоб я Алёнку отдал, за цукана, за раба! – бесился старик. – За своего работника? Али я белены на старости лет объелся… Она у меня из миткаля не выходит, круглый мясоед убоину ест, чаем балуется… А у тебя, цукана, она в замашней рубашке на барщину будет ходить да на сухом хлебе давиться… У вас и щи-то только в велик день солят, картошками на Рождество Христово разговляются. Чтоб я тебе свою дочь на посрамленье отдал… Да пропади лучше она со свету, чем до такой срамоты дожить! Алёнка моя купчихой будет, в шёлковом платье будет ходить, в шалях… Знаешь ли ты это? Да она в твою курную избу и зайти-то за бесчестье сочтёт, вот что! У ней мать дворянского роду… Дед капитаном был, чин имел от царя… А ты к ней лезешь с неумытым рылом!

Василий уже стоял на ногах после первого бесплодного прилива тёплых чувств и теперь мрачно хмурился, пристально глядя в глаза оскорблявшему его старику. Винные пары всё сильнее сгущались в его голове и туманили ему глаза.

– Алёна за меня хочет, Алёна не хочет за прасола, – твёрдо сказал он.

– За тебя хочет! Вот что! – опять взбеленился старик, передразнивая Василья. – Стало, у ней отца нету! Али нонче у вас отцов уж не спрашивают? Так у меня, брат, этого заводу не заведёте. У меня в доме один я хозяин! Слышишь? У меня ни дочь, ни сын, ни мать, ни жена не хозяйничай! Я живо окорочу… Вот у меня кто хозяин! – прибавил расходившийся старик, поднимая жилистый кулак.

– Не губи девки, Гордей Фомич, – продолжал Василий, уже с трудом сдерживавший себя, – девка меня любит. Не нудь её за немилого выходить. Пожалей своё детище. Твоя ведь кровь, не чужая!

– Вот я ей покажу, как любить без отцовского приказанья! Я об неё вожжу размочалю! – приговаривал старик, захлёбываясь от гнева.

– Гордей Фомич! Али мы нехристи, али мы злодеи какие, что ты нас так хаешь? – убеждал его Василий. – Обоих нас с тобою мать нагишом родила, обоих молоком кормила. Когда тебе Бог добра больше послал, владей им на здоровье, твоё при тебе останется, а мне твоего не нужно. Жил без тебя, без тебя и век проживу. Буду жив-здоров, заработаю и на миткалевую рубашку, а с голоду тоже дочка твоя не помрёт; тоже не свиное едим кушанье, а людское. И хорошие, бывает, заходят люди, нашим хлебом-солью не гнушаются. Тоже ведь и ты, Гордей Фомич, в один рот ешь, не в три, даром что богат. И у нас так-то едят; всем, слава Богу, хватает, по чужим людям не просим, под окошечко с мешочком не ходим. Чего ж ты уж больно великатничаешь? Одного с нами помёта…

– Уйди ты от меня, Васька! Слышь, уйди! – сипел старик с пеною у рта. – И не показывайся мне никогда, чтобы духом твоим здесь не пахло.

– Что же ты меня так-то гонишь? Али ты меня ночью в амбаре своём поймал? – сказал Василий. – Я дочь твою по чести сватать пришёл, ты мне и отвечай по чести. В своём добре всяк хозяин. Не отдашь – твоя воля. А лаяться не смей и срамить не смей. Вот что!

– Уходи, Васька, собак спущу! – кричал старик. – Собаками затравлю… Коли и близко-то к своему двору тебя попаду, беда будет. Что ни сгребу, всё будет у тебя в горбу: дуб – дуб, топор – топор. Ты знаешь Гордея… Я, брат, не из шутников. Чтобы и глазом одним на Алёнку глянуть не смел. Понял?

– Понял, Гордей Фомич, как не понять, много вам благодарны за ласку, – отвечал Василий, низко кланяясь Гордею. – Не взыщите на нашей простоте!

Руки Василия при этом долгом насмешливом поклоне судорожно искали чего-то кругом. Василий сам не знал, что делать ему: сейчас сгресть ли, как хотелось его душеньке, в могучую охапку обидчика-старичишку и натешиться вдоволь, или уйти подобру-поздорову, подумать на досуге о своей беде. На старика рука не поднималась, да и что за прок с того будет? Он над стариком натешится, а старик на Алёнушке выместит. Никому другому, как ей, придётся расхлёбывать Васькину кашу. Уж лучше и не заваривать. Уж лучше и не заваривать. Пропади он совсем, старичишка проклятый!

Повернулся Василий своей широкой спиною, пошёл себе потихоньку из половня, сам не видя, куда идёт. До самой околицы провожал его сердитый старик, лая, словно цепной пёс, не нежданно зашедшего во двор чужого человека. Босой, в рубахе без пояса, с всклокоченной бородою, в которой перепутались стебли сена, с злобно пенившимися и ругавшимися синими губами, Гордей никогда не был так похож на колдуна, как в настоящую минуту.

– И дорогу эту забудь, хамово отродье! И в сторону эту глядеть не смей! – напутствовал он уходившего безмолвно Василья. – Вот тебе мой приказ. Попаду у Алёны, как барана скручу! Всю волость соберу, прутьями на базаре выдеру… Помяни Гордеево слово. Весь двор твой с корнем выкопаю, коли наперекор пойдёшь. Тысяч не пожалею, всех начальников куплю, а уж тебя доведу до погибели. У Гордея толста мошна, хватит!

Бешеный старичишка наскочил при этом так близко к Василию, что тот не утерпел, остановился разом и медленно повернул к нему голову. В этой голове, нагнутой, как у быка, приходящего в ярость, загорелся в глазах суровый огонь.

– Не вводи в грех, старик, пришибу! – сказал Василий чуть слышным голосом, сквозь судорожно стиснутые зубы. – Чего ты клянёшь меня? Я почестнее тебя… Я не продавал чёрту душу, не колдун проклятый, не снохач, с дочерью не жил, купца не резал.

Ни слова не вымолвил старый Гордей; как стоял, так и окаменел на месте; только нижняя челюсть его тряслась, как в лихорадке, словно никак не могла пропасть на своё настоящее место, да подламывались мозолистые изношенные ноги, сухие, как рассошки. Недалеко отошёл Василий, как старик, шатаясь, дотащился до прошлогоднего одонка и повалился под него, точно подстреленый.

Женитьба Василия

Степан, старший сын Гордея, только к обеду возвратился из села, где он вместе с другими парнями купца опивал. Нужно было спросить старика, какую завтра десятину скородить. Сказали, старик в половне; в половне нет его. Насилу отыскал его Степан под одонком; лежит, чуть дышит; рот раскрыт, как колодезь, даже мухи набились; и не охает, только правый глаз да нижнюю губу словно за нитку кто подёргивает. Пять дней бабка лечила старика, стал хоть опять на ноги, а уж нет прежней поступи, так и шатает в стороны; хочет в правый угол, в левый попадёт, будто кто в насмешку толкает его; перекосило старику рот на сторону, перекосило и глаз, – смотрит гадко. Лопотать – лопочет, понять можно, а всё-таки гнусная стала речь, нехристианская. Ни дать, ни взять младенец слова коверкает. А главная беда – стал старик «мыслями мешаться», несодейное говорить. То, бывало, о деньгах ни слова никто от него не услышит, а теперь то и дело деньги поминает; людей таких называет, что и близко-то о них никто не слыхал; ухватит лопатку, уйдёт тайком в овраг, копается там себе часа два, словно хоронит что-нибудь. Ребята уж подглядывать за ним стали, следом за ним ходили; думали высмотреть, что такое прячет старик. Подглядели раза два вчистую, и как вышел, и как пришёл: выкопает ямку и заложит кирпичиком, а сверху землёю опять засыплет, а класть ничего не кладёт; сказать бы, ребёнок малый забавляется. Алёнку сейчас же велел замуж отдать. Справили ей приданое, шубы разные и платья, и платки шалевые; три коровы дойных старик за дочерью отдал, пять тёлок, овец пятьдесят штук, а зять мерина гнедого подарил в сто двадцать рублей; только не велел ему в городе жить, велел на своём селе торговать, лавочку снять. Наградил дочку и капиталом: полторы тысячи вынул серебряными целковыми. Из-под венца прямо в город поехали, к жениху в дом; пятнадцать телег ехало тройками да парами, со звонами, колоколами, все гости французскими платками перевязаны, по полтине за платок жених отдавал; а уж молодая – купчиха купчихой, в в шелку да в кисейке вся, на голове цветы деланные; и барышня не всякая так к венцу разрядится. Ехать было в город поезжанам как раз через Пересуху, как раз по той улице, где Васильев двор. Дело было будничное, не праздник. Василий с пятью ребятами подрядился соседу-бондарю крышу к рабочей поре переставить; сидел он верхом на кроквах, зарубливая их под латвины мерными ударами топора, когда показался на улице поезд. Вся деревня сбилась на улицу свадьбу смотреть. Даже плотники, товарищи Василья, опустили топоры и долота и с любопытством глазели на вереницу телег, полных весёлого пёстрого народа. Солдат, стороживший бакшу у самого мостика через ручей, догадался прежде всех, как следует свадьбу встречать; с серьёзным видом, словно исполнял царскую службу, взмостил он дубьё на плечо и молча загородил поезду дорогу через мост. Впереди неслась вскачь телега с сватами. Видят, стоит человек с дубьём на плече, мост перенял; сдержали тройку. Солдат, недолго думая, под уздцы коренного:

– Стой! Пущать не велено!

– Что такое? От кого запрет? – повыскочили сваты из телеги; деревенский народ с хохотом повалил к мосту.

– Ай да солдат! Ай да молодец! – кричат кругом сочувственные голоса.

– Дай выкуп, а то нет пропуску! – говорит солдат, не изменяя своей серьёзности.

– Это по закону, ай да служба! Знает своё дело! – ободряют весёлые голоса толпы. – С невесты, вестимо, выкуп следует.

Догадались сваты, в чём дело, рассмеялись.

– Ну, что с тобой делать, старый чёрт! Вынимай ему четверть, откупаться надо.

– На одной не помирюсь! – стойко возражает солдат, не снимая дубья с плеча и не выпуская коренника.

– Ах, разорвать тебя! – с хохотом кричат сваты. – На полуштоф хочет нагреть.

– Держись, держись, кавалер! – кричит деревенский народ. – Не уступай с полуштофа. Мимо тебя не проедут.

Достали полуштоф, выдали солдату; двинулся опять поезд при громком, весёлом смехе толпы и самих поезжан, и со звоном, песнями, грохотом внёсся в деревенскую улицу.

– Смотри, Василий, Алёнку твою на мосту солдат задержал. Ишь, каторжный, затеял, – смеялись плотники на верху крыши. Но Василий только чаще рубил топором, глаз не поднял и отвечать ничего не отвечал. – Да глянь же ты, Вася, последний разок на свою милую! – опять закричали ребята, когда поезд проносился под двором бондаря. – Вишь, купчихой какой расселась… Важная, братцы, девка… Всё отдай, мало! Ишь шаль-то какую нацепила. А цвету в лице нет, белая совсем… То-то видно, не вольно, а силой… Чего ж ты не глянешь, слышь?

Но Василий всё рубил да рубил, нагнув голову, щепки так и летели во все стороны от сухого заколенелого бревна. Прошумел, прозвенел поезд, только пыль одна осталась в улице, а Василий всё рубил, не покладая топора.

– Вась, а Вась! Что же, жаль, небойсь? – спросил его плотник, рубивший на соседнем стропиле.

– А мне что! Провались они! – угрюмо ответил Василий, учащая размахи.

– То-то провались… Всё, небойсь, жаль свою душеньку, – недоверчиво заметил плотник. Василий отвернулся в сторону и стал доставать латвину.

– Тут, что ль, накладывать? – спросил он, как будто не слыхал слов товарища.

– А что же, клади её, самое место, – отвечал плотник, мельком взглядывая на латвину, и сейчас же замурлыкал себе под нос:

 
Кормил, поил девицу собе,
Досталася другому, а не мне…
 

Мерно и сильно подымался топор в руках Василья, и щепы дождём сыпались из-под него. В чугунную груд Василия тоже словно сыпалось что-то тяжёлыми, раскалёнными каплями. Он глотал их, не подымая лица; он в безмолвном терпении собирал эти горючие капли в свою многострадальную мужицкую душу, которой не впервые было терпеть и страдать и в которой уже немало накопила этой горечи злая судьба. А в ушах у него стоял, не расходясь, звон бубенчиков и слышался грохот колёс и звуки свадебной песни.

Вечером Арина, мать Василья, всплеснула руками, увидя всходившего Василья.

– Что это с тобою, Вася, Господь тебя помилуй? Отродясь не видела тебя пьяным, пришлось-таки увидеть на старости лет. Ишь налил глаза, бесстыдник, на ногах не держится. Где это тебя угораздило?

– Отстань, матушка, не попадайся под руку! – мрачно проговорил Василий, отыскивая свою свиту.

Ни слова больше не говоря, взял свиту и, шатаясь, пошёл под сарай. Утром Василий объявил матери, чтобы она его сватала за Лукерью.

Хоть и на славу справил Иван Иванович свадьбу старшего сына, ничего не жалел, однако никому не было весело на этой свадьбе. Василий и под венцом стоял, словно в воду опущенный. Старики охали, глядя на него.

– Али тебя под святые кладут? – сурово спросил его отец, когда молодые подошли к нему после венца целоваться.

Даже Лукерья, на что было беззаботная голова, и та не без тревоги поглядывала на мрачную фигуру своего наречённого. Набелилась, нарумянилась она, голову помадой примазала, нарочно добытою с барского двора, выпросила у Лидочки разных старых ленточек и оборочек; такой красной да пёстрою стала! На Спасах отродясь не видывали такого наряда. А Василию то-то и нож в сердце! Глянуть на Лукерью не может. Больно пахнет от неё теми городскими девками, что Василий на ярмарке видал, что сидят разряженные под открытыми окошечками, когда хорошие люди ставни запирают и спать ложатся. По крайней мере, знал бы Василий, что она своё трудовое, честное надела, а не подарочки судариков. Мать дала за Лукерьею хорошую тельную корову, трёх овец с ярочкой, двух свиней, тулуп крытый, одонок хлеба, кроме платьев, а главное – Лукерья была «наследница», за ней состояло пять десятин четвертной однодворческой земли в Прилепах. Арина и Иван Иванович не знали, на какую икону креститься: другой такой невесты по всему околотку не было. «Силушку нам во двор принёс! Одно – наследница», – самодовольно твердил приятелям Иван Иванович, бывший во хмелю целую неделю до свадьбы.

Федосья, Лукерьина мать, тоже радовалась, что пристроила свою Лушку за путящего человека; недаром она не скупилась на приданое.

– Дело моё вдовье, слабое, – жаловалась она соседкам, – грозы отцовской нетути, ну и забаловалась девка. Что я с ней стану делать? Я её проучить хочу, а она донце в руки, за меня принимается. У ней руки-то тоже голодки. Сама отказаться рада. Теперь, по крайности, уймётся. Муж ей не мать. Не даст по овинам сигать да с парнями зубы полоскать. Опять же, бабы, человек Вася трезвый, степенный, сумеет жену уму-разуму научить. И двор ничего. Живут себе, свово не показывают, у людей не просят.

– Человек, матушка, ничего… Какого же тебе ещё человека! – соглашались соседки.

Лушку больше всего тревожило одно обстоятельство, известное не только ей, ни многим деревенским парням. Не знал о нём, наверное, только скромник Василий, стоявший теперь с нею под венцом, хотя ему-то бы и следовало знать это прежде всех. Сначала Лушка и в ус не дула об этом деле. Бывало, перед свадьбой станут ей парни смеяться:

– Что, Лушка, ведь не избудешь беды! Покуражится над тобою Васька!

Лушка только головою взмахнёт да скажет нагло:

– Что с возу упало, то пропало. Ищи ветра в поле! Я, парень, такую штуку устрою, что муж меня при всём народе ещё благодарить будет. А ты бы думал как! Так вот ему об вас, об чертях, и стану всё брехать, как что было! После хоть приходи к нему, сказывай, что знаешь, сам не поверит. Вот так-то у нас!

Однако, когда Василий не согласился с настояниями Лукерьи отложить свадьбу на полторы недели дольше, так как через пять дней были заговены, то весёлая Лушка сильно приуныла. Особенно скверно стало ей, когда молодых повезли из церкви домой. То и дело взглядывала украдкой на Василья, не прояснится ли хоть немножко его пасмурное лицо; люди скажут, словно не муж молодой с нею едет, а ворчливый старый дед. Пробовала Лушка ласково заговаривать с Васильем, он ответил ей тоже ласково и тихо, даже в губы поцеловал, а сам всё словно о другом думает. «Хорош теперь мой муженёк, каков-то завтра будет?» – с ужасом думалось Лукерье.

Ночью Арина вскочила, как помешанная; она только что стала засыпать после всех хлопот свадебного дня, как вдруг её словно обухом по голове треснул: раздирающие, хотя сдержанные вопли доносились из рубленой клети, в которой была устроена постель молодых. Старик спал во дворе, и Арина одна, как была, выскочила на крик. В двух шагах от клети она наткнулась на Лукерью; рубаха Лукерьи была разорвана пополам, она, почти нагая, валялась на земле и стонала. Если бы было светлее, Арина смогла бы увидеть на спине Лукерьи страшную сеть рубцов, напухших и налившихся кровью. Но Арина, и не видя их, сразу догадалась, в чём дело. Руки Лукерьи были крепко скручены назад лошадиной обротью, и Василий, в одной рубахе, босой, стоял в тёмных дверях клети со связкою ременных вожжей.

– За что ты жену убиваешь, разбойник! – закричала старуха, бросаясь между Лукерьей и сыном.

– Отстань, матушка, уйди, откуда пришла! Не твоё здесь место, – строго сказал Василий, отодвигая мать.

– Душегубец, злодей, да что же это ты задумал делать? Аль тебе Сибирь не страшна? – вопила Арина. – Ведь ты до смерти её убил!

– Не замай его, матушка, оставь его, – стонала на земле Лукерья. – Пущай он меня наказывает. Он, мой судырь, меня за дело наказывает. Сама своего сраму хотела. Не умела сберечь своей девичьей чести. Пусть накажет, да пусть же и помилует, прикажи ему, матушка родная.

– Васюшка, голубчик, да помилуйся же ты над нею, ради Господа Бога, – заплакала Арина. – Не её пожалей, пожалей свою душеньку.

– Помилуй ты меня, Василий Иванович! – стонала Лукерья, подпалзывая к ногам Василия и пытаясь целовать их. – Виновата я перед Богом и перед тобою: обманула тебя. Из страху от тебя таилась, не повинилась допреж. Смилуйся, сударь!

Василий оттолкнул её ногою и стоял, что-то сурово раздумывая.

– Аль не я тебя родила, что ты слёз матерних не принимаешь? – приставала Арина. – Волчья душа у тебя или человечья? Где гнев, там и милость. Помилуй ты её, не наказывай больше.

– Век буду твоей рабой верной! – ползала у ног Лукерья. – Палку поставишь, чтобы слушалась, буду палки твоей слушаться, Василий Иванович… Смилуйся… Отпусти мою вину.

Василий всё молчал, перебирая вожжи рукою.

– Прости ты её, Вася, ради меня старухи.

– Ну, вот что! – сказал Василий глухим оборвавшимся голосом. – Глянь на небо! Видишь… Вот и мать-старуха здесь… Поклянись ты мне святым крестом, на Бога глядючи, что отныне и довеку… чтоб по гроб жизни в законе жить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю