355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон О'Хара » Жажда жить » Текст книги (страница 13)
Жажда жить
  • Текст добавлен: 3 мая 2017, 14:30

Текст книги "Жажда жить"


Автор книги: Джон О'Хара



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 44 страниц)

– Большое спасибо. Всего хорошего, мистер Боннивел, – раскланялся Сидни.

– Нет, нет, позвольте проводить вас до дверей. Заходите когда угодно. Всего наилучшего, сэр.

Далее путь Сидни лежал в сторону от центра, по некоему адресу, расположенному на Четвертой Южной улице, невдалеке от скотопригонных дворов, в десяти кварталах от ювелирного магазина „Кемп и Боннивел“. Пока Сидни не достиг границы торгового района, ему пришлось восемь раз приподнять шляпу, раскланиваясь с дамами, и поприветствовать двенадцать знакомых мужчин. „Привет“. „Здорово“. „Как поживаете?“ „Привет“ и „здорово“ – тем, кого называешь по имени, „как поживаете?“ требует „мистера“ и фамилии или вообще ничего не требует. К югу от торгового района, в ответ на обращение рабочих, которых он не знал по имени, Сидни бросал: „привет“. Среди них были двое, выполнявшие плотничьи работы у него на ферме, два сантехника, два маляра, один сельскохозяйственный рабочий, один электрик и, наконец, парень по имени Морер, сын Джейка Морера из Службы бесплатной доставки почты (СБД) в Бексвилле. Всякий, кто хоть когда-нибудь работал у Сидни по найму, заговаривал с ним, но в деловом квартале обращались не все, кто был ему ранее представлен. Разница заключалась в том, что работники не сомневались, что на их приветствие ответят, что же касается людей из делового квартала, то и с ними бы скорее всего раскланялись, но полной уверенности не было, и потому они предпочитали смотреть вниз, на булыжники тротуара, или в сторону, на витрины магазинов, лишь бы не быть незамеченными.

Перед домом на Четвертой Южной, куда направлялся Сидни, на тротуаре под навесом стояла неуклюжая деревянная лошадь, впряденная в экипаж на колесах и с натуральной гривой и хвостом. Это была лавка Виктора Смита. На выцветшей вывеске можно было прочитать: „Виктор Смит – седла – уздечки – кожаные изделия – фурнитура. Осн. в 1866 г.“. На крыльце из четырех ступенек стояла деревянная скамья и лежала плетеная циновка, чтобы не тащить грязь в дом. Дверь была открыта.

– Есть кто? – окликнул Сидни.

Ответа не последовало, и он сел на скамейку и закурил трубку. Через пять минут появился мистер Смит. Это был невысокий мужчина с растрепанной козлиной бородкой, в рубашке без воротничка, но с золотой пуговицей от него, в комбинезоне и грубых черных башмаках.

– Привет, мистер Смит. Как поживаете?

– Да ничего как будто.

– Смотрю, вы лошадь сеткой от мух покрыли. Тогда уж и соломенную шляпу тоже купили бы, что ли.

– A-а, все ваши штучки. – Смит презрительно сплюнул табачную жвачку. Как убежденный поклонник „Индейца“, он никогда ни выплевывал, ни проглатывал слишком больших порций табака. – Из-за них животное выглядит по-дурацки, да и пользы никакой, один вред. Эти грязные гадины, кровососы-слепни, забираются под эти чертовы соломенные шляпы и сидят там, пока не насосутся кровью вдоволь. Вот вам и соломенные шляпы. Я не ношу их. Я не ношу ничего, во что бы не одел свою лошадь. – Он прицелился в Сидни указательным пальцем: – Я бы вам последнюю уздечку не продал, если б думал, что вы не знаете, что с ней делать. Заходите, осмотритесь, найдете ли хоть одну пару шпор с двухдюймовыми колесиками. Ну, ясно, ясно. Ко мне то и дело всякие олухи с ферм заходят, нужны, мол, шпоры, пара ковбойских шпор. „Ладно, – говорю, – топайте домой, вырвите картинку из каталога и заказывайте ваши чертовы ковбойские шпоры“. Вот что я им говорю. Я здесь уже пятьдесят лет вкалываю, молодой человек, и мне лапшу на уши не повесишь. Нужны ковбойские шпоры – обращайтесь в „Сиэрз и Робук“. Ну, так зачем пожаловали на этот раз?

– Стремена. Безопасные стремена. Их еще иногда называют легкими.

– Ах да. Когда заказывали?

– Две недели назад.

– Точно. По-моему, их еще нет. Я дал своему парнишке выходной, ему то ли пойти, то ли съездить куда-то надо. На похороны вроде. Ну да мне плевать, на похороны или просто напиться захотелось. Он не обязан докладывать, куда идет, главное, чтобы за день предупредил, чтобы я успел разобраться, что к чему. Я не требую, чтобы люди сидели у меня в лавке с восьми утра до шести вечера, как в банке. А вы у Вилли спрашивали? Он у меня сбруи изготавливает.

– Я его не видел. Окликнул, но никто не ответил.

– А вы в лавку-то хоть заходили?

– Нет, дальше порога не пошел.

– Что так? Вы что у нас, такой тихоня? Или боитесь, что мы решим, будто вы что-нибудь стянули? Надо было пройти внутрь. Ладно, сам схожу.

Смит исчез где-то в глубине лавки, и Сидни услышал, как он зовет Вилли. Вскоре хозяин вернулся.

– Нет никакого Вилли. И где его черти носят? Впрочем, кажется, я догадываюсь. Мы получили большой заказ от угольщиков, надо отремонтировать девять или десять комплектов упряжи для мулов, они их используют в шахтах. Канарейками называют. Наверное, Вилли уж тошнить стало от этой мульей упряжи, вот он и смылся. Ну, нынче вечером он напьется, завтра продолжит, послезавтра еще добавит, а потом вспомнит про получку, вернется сюда и захочет как следует вздуть меня, потому что ни гроша не получит, зато я поставлю ему пинту, и он решит, что я все же малый что надо, и пойдет отсыпаться, здесь же, в лавке, а наутро будет как огурчик. Вилли в своем деле один из лучших во всех Соединенных Штатах, но ему нужны перемены. Разнообразие. Заставьте его сработать мулью упряжь, и он все сделает в лучшем виде, но потом ему надо дать совершенно другую работу, скажем, модное дамское седло или кавалеристское седло – не важно что, главное, чтобы другое. Мулья упряжь – тяжелая работа. Делается надолго, но, видит Бог, тяжело. Если бы мул не стоял так близко к лошадиной породе, я бы послал угольщиков куда подальше, им и цепной упряжи хватит. Ладно, пошли в лавку, осмотримся. Может, пока я отлучался за угол, принесли ваши стремена.

Мистер Смит пропустил Сидни вперед и, закрыв дверь, извлек из ящика стола пинтовую бутыль виски, вытащил пробку и протянул Сидни:

– Никаких стремян мы, конечно, не найдем, но не хочу, чтобы вы считали день потерянным.

– Спасибо. За удачу.

– Пейте, не стесняйтесь.

Сидни сделал большой глоток и вернул бутылку хозяину.

– Вот это я понимаю, это по-мужски. Так мы ее быстро прикончим. – Мистер Смит приложился к бутылке и вновь протянул ее Сидни.

– Что, еще? – спросил тот.

– Разумеется, вперед.

Сидни поднял бутылку, но не успел приложить ее к губам, как Виктор остановил его:

– Извините, но, по-моему, у вас кровь из носа пошла.

– Правда? – Сидни приложил платок к носу, и он сразу густо пропитался кровью.

– Да это настоящее кровотечение. Поранились?

– Нет.

– В таком случае обычное кровотечение. Ничего особенного. Пусть себе льется, надо подождать. Лучше ничего не придумаешь. Сидите на месте, запрокиньте голову, и само пройдет. Что, слишком много работаете?

– Да вроде нет.

– Вам сколько?

– Сколько лет? Тридцать пять.

– Ну, стрелять еще можно, – засмеялся Виктор. – Пусть себе течет. Сейчас смочу платок, а вы прижмите его к носу.

– Спасибо, вот у меня есть запасной. – Сидни протянул хозяину носовой платок.

– А тот не надо так крепко к ноздрям прижимать.

– Почему? Я же не лошадь, могу и ртом дышать, – огрызнулся Сидни. – Ладно, все равно проходит.

– Ну и слава Богу.

– Извините за грубость.

– Проехали.

– У меня с детства кровь носом не шла…

– Тогда самое время.

– Умыться где-нибудь можно?

– Конечно, проходите внутрь.

Сидни прополоскал платок. Виктор стоял рядом.

– Все в порядке? – осведомился он.

– Да спасибо, все отлично.

– Знаете, по-моему, в чем все дело?

– Ну?

– Слишком много думаете, – сказал Виктор. – Думаете в теплый день. Вы хоть заметили, что сегодня самый теплый день нынешней весной? А думать и мотаться по городу в такую теплынь – так нельзя. Вы ведь не из тех, кто за столом сидит, вы все время на ногах. Ну вот, притащились с фермы за стременем для жены, пришли ко мне, никого нет, вы сели и принялись думать, думать, а потом, когда я вернулся, выяснилось, что я даже забыл заказать их. Все понятно.

– Боюсь, вы заблуждаетесь, мистер Смит. Из-за какой-то пары стремян я бы не стал думать до крови из носа.

– А люди чаще волнуются из-за мелочей, чем из-за серьезного, – спокойно возразил Виктор. – Иногда они сами не осознают, что волнуются. Ладно, пойдем и вместе позаботимся, чтоб этот заказ был выполнен завтра же утром… Так, вот лист бумаги. Смотрите, я пишу: не забыть: заказ – стремена – для – С. Тейта. Повесим здесь, где мой малый уж точно заметит. Вот так.

– Хорошо. Да, и вот еще что. Коли я уж зашел к вам, дайте коробку застежек разных размеров. И немного заклепок. Мой старший сын вроде собирается упряжью заняться, лямки делает.

– Бестолковая трата кожи, если, конечно, это не старые вожжи.

– Именно они, мистер Смит.

– Что ж, в таком случае это безобидное времяпрепровождение, только скажите ему: денег на упряжи в наше время не сделаешь. По нынешним темпам через три года лошади на улице не увидишь. Пожарная команда переходит на автотранспорт, шахты – на паровозы-кукушки, больницы месяц назад завели машины „скорой помощи“. Какая уж тут прибыль? Ну да, о вашем мальчике беспокоиться нечего, нищета ему не грозит. Это хорошо… Так, посмотрим, сколько стоит эта мелочь. Ясно. Ну что ж, всех благ, молодой человек. Заходите.

– Всего хорошего, мистер Смит. Спасибо за выпивку.

– О чем речь.

Свой „мерсер“ Сидни оставил на клубной стоянке. Верх был поднят, и кожаное сиденье, не прикрытое, как летом, чехлом, сильно нагрелось на солнце. Он сел за руль, опустил стекло, снял шляпу, и через несколько минут езды все стало хорошо. Неплохо бы было, думал Сидни, если им с Грейс удастся ускользнуть со своего собственного празднества и поужинать вдвоем где-нибудь в деревенской гостинице; но, добравшись до дома, решил, что нет, славно все же провести вечер с друзьями, тем более что у них наверняка будет приподнятое настроение. И хоть у кого-то не искренняя радость, а чистое притворство, все равно будет весело, время пролетит незаметно, застолье кончится, а следующая годовщина, достойная быть отмеченной, наступит только через пятнадцать лет. Когда мне будет пятьдесят, Грейс – почти сорок пять, Альфреду – двадцать четыре, Анне – двадцать два, Билли – двадцать. Мы будем пожилыми, они – взрослыми. Может, даже дедушкой и бабушкой станем, если Анна выйдет замуж молодой.

Перед тем как подняться наверх, они присели выкурить по сигарете. Гости разошлись. Сидни развалился в кресле, закинув руки за голову и поставив ноги на скамеечку. Грейс устроилась на диване и оперлась на локоть.

– Ну что ж, по-моему, все прошло недурно, – заметила Грейс.

– Отлично, – согласился Сидни.

– Пол хорошо выглядит, говорит, двадцать шесть фунтов сбросил.

– Не помешало бы еще столько же. Но ты права, выглядит он неплохо.

– Интересно, женится он в конце концов на Конни?

– С чего вдруг? – удивился Сидни.

– Как думаешь, он спит с ней? По-моему, нет.

– По-моему, тоже. Я вообще не уверен, что Конни с кем-нибудь когда-нибудь спала.

– Вряд ли, иначе бы я знала. А ты бы женился на мне, если бы мы переспали до свадьбы?

– Угу.

– Как это понять – угу?

– Мне не хотелось, чтобы ты крутила любовь с другими.

– Сидни!

– Ты спросила – я ответил. Еще я женился на тебе из-за денег.

– Врешь. Были девушки побогаче меня.

– Но у них не было фермы, – возразил Сидни.

– Они могли купить десять ферм, по крайней мере некоторые из моих знакомых.

– Знаю, но мне хотелось обжитую ферму, вот я и женился на тебе. А на самом деле – на ферме. Ты вроде как приложение. Твой отец дал мне слово, что ферма перейдет к тебе, мы ударили по рукам, и я сказал, что при таких обстоятельствах буду рад иметь все это – крышу над головой, скот, винный погреб – и тебя.

– Жаль, что матери с отцом не было сегодня с нами.

– Тогда пришлось бы еще больше раздвинуть стол.

– Отец так и не увидел ни Анну, ни Билли.

– Анну он видел.

– Ах да. Анну видел, а Билли нет. А мама видела Билли?

– Нет. Она уже умерла…

– Помню, помню. Она умерла как раз накануне рождения Билли.

– Знаешь, Грейс, иногда ты меня просто поражаешь.

– В чем дело?

– В твоей памяти. Ты можешь вспомнить, что было, когда тебе исполнилось шесть лет и в дом пригласили гостей, и забыть, кого из детей застала мать. А ведь это твои дети. И твоя мать.

– Родители умирали как раз тогда, когда рождались дети. Наши с тобой отцы умерли в один и тот же год, и матери тоже. Если задуматься, то можно как раз по этим датам и вспомнить, но сейчас слишком поздно, я устала.

– На будущий год надо бы лифт поставить. Сколько стоит, интересно.

– Шофштали установили лифт для старой миссис Шофшталь.

– Видел и считаю, что напрасно они это. Лучше бы заставляли ее подниматься по лестнице, это полезнее, к тому же она устанет и будет лучше спать. А вот мне лифт нужен. Например, сейчас. Я не могу позволить себе устать, поднимаясь наверх. Еще предстоит работа.

– Ах вот как? Ну, если ты считаешь, что это работа…

– Работа, которая приносит радость.

– Спасибо.

– Не за что. Это вам спасибо, миссис Тейт. Может, отнесете меня наверх?

– Перестань болтать глупости и пойдем спать. Иди вперед, а я выключу свет в доме.

– Боюсь, пока ты ходишь, я засну как сурок.

– Только слишком долго не спи, милый. Мне всего двадцать девять.

– И за словом в карман не полезешь.

Целую неделю после праздничного застолья Сидни не мог отделаться от мыслей о своих взаимоотношениях с Грейс. Он не забыл, что приказал себе не думать об этом, но все равно его постоянно тянуло в эту сторону, даже когда он думал о чем-то другом. Скажем, старался он отвлечься, сосредоточиться на детях: мы женаты десять лет, и у нас трое чудесных детей. Но не получалось думать об одном ребенке или всех трех сразу, не улавливая в лице каждого отражение Грейс – в манере говорить, в походке, в характере. Каждый – сам по себе, но корень у всех один – мать. Что нормально само по себе, но ненормально, когда та или иная черта напоминает ему о Грейс, о которой он старается не думать как о жене с десятилетним стажем. Жена и мать, мать и жена – в конце концов Сидни вынужден был признать, что порядок не имеет значения: Грейс – и то и другое. Четкая линия скул старшего сына вызывала воспоминания о любимой женщине, а надменно раздувающиеся во сне ноздри Грейс – о детях, потому что это у нее общее с обоими сыновьями и дочерью.

В конце концов Сидни решил, что думать о Грейс и их браке можно при условии, однако, что он строго-настрого запрещает себе задаваться вопросами, касающимися любви, самого ее факта, градуса, характера. Принимай любовь, какова она есть, говорил он себе. Она-то не задается подобными вопросами, так с какой стати ты должен? Если тебе кажется, что дело не только в этом… но оно как раз именно в этом. Сказать „если тебе кажется, что дело не только в этом“ – значит вернуться к той же теме, только в иной форме, а такое право я у себя отнял. В общем, годовщина свадьбы – подходящее время, чтобы задержаться на детях долгим отцовским взглядом.

Они растут – рождаются и растут, – и вокруг них крутится столько народу, столько суеты, столько радости и боли, происходит столько простых повседневных вещей, что не успеваешь остановиться и подумать и сделать какие-то выводы. А ведь эти последние десять лет у меня даже с лошадьми это получалось. Я покупал однолеток и двухлеток и следил за их ростом. Я нанимал людей и смотрел, что у них получается хорошо, что плохо, кого-то поощрял, кого-то увольнял. Я отдавал себе отчет в том, как меняются мои отношения с друзьями. В основном, хотя и не все, наши друзья – это мужчины и женщины, с которыми мы охотно проводили время в начале нашей с Грейс совместной жизни, но сейчас некоторых из них мы видим все реже, а все чаще – тех, кто появился позднее. И уж если я способен потратить время и, опираясь на опыт, вынести суждение о людях и животных, которые в общем-то не много для меня значат, то как добрый отец, каким я стараюсь быть, могу уделить внимание, вглядеться и понять, что думаю о трех юных существах, которые заставляют меня верить в Бога…

Мысли, возникшие при курении трубки и чистке ботинок: Альфред

„Для своих девяти лет Альфред достаточно крупный ребенок. Полноватый и оттого чуть ниже ростом, чем хотелось бы. Судя по тому, что известно о семье его матери и собственной семье, вряд ли в нем будет больше шести футов. У мистера Колдуэлла была очень обманчивая внешность, как и у моего отца, да и у меня самого, наверное, тоже. Взрослый мужчина, скажем, за тридцать, с гибкой фигурой и хорошей осанкой кажется выше ростом, чем есть на самом деле. Альфред ходит, откинув голову назад. Иногда такая манера заставляет меня думать, что этот стервец слишком капризен, не понимает хороших слов, что ж, придется задать ему трепку. А иногда кажется, что он слишком много о себе воображает. Может, я сам в этом виноват. Мне хочется быть с ним справедливым, но если его не воспитывать дома, воспитают в другом месте, а там воспитание – это просто воспитание, вне всякой справедливости, скидок на обстоятельства или мысли о том, что наказание должно быть адекватно преступлению. Альфред – капризный малый, но таким он стал только после поступления в школу. Одноклассники, видно, бросаются из одной крайности в другую: то задницу лижут, потому что его фамилия – Колдуэлл, то пинают по той же причине. В общем и целом все нормально. Не думаю все же, что он чрезмерно самонадеян; а что касается уверенности в себе, хотелось, чтобы он сохранил ее до конца жизни. Если он считает, что чуточку лучше других и может тем или иным способом доказать это, что ж, пусть так и думает. Но только чуточку лучше. Он любит командные виды спорта и не из тех, кто сделает бросок только потому, что мяч у него в руках. Учится вполне прилично. Со школьниками ладит. Получает поощрения, когда их заслуживает, и в начале обучения даже перескочил две ступени или по меньшей мере одну и теперь младше своих одноклассников. Наверное, его задевает, что друзья матери и отца и родичи крутятся возле сестренки и младшего брата, но виду вроде не подает. С Билли ведет себя ласково, да и сестру перестал поколачивать, разве что та порядком его достанет. За всю жизнь мне пришлось выпороть его раз пять, и после первого я напился и дал слово, что никогда больше не подниму на него руку, но он сильный малый и своенравный и, если слишком сильно разбалуется, или нагрубит, или перестанет слушаться, знает, что нам придется взяться за ремень. Пощечины я ему никогда не давал в отличие от матери, хотя и этого давно уж не было. Он задает разумные вопросы и проявляет живой интерес ко многому, но, когда ответы требуют слишком большой сосредоточенности, отвлекается. Это тоже отчасти моя вина, потому что я стараюсь рассказать ему все, что знаю о данном предмете, а если девятилетний мальчик спрашивает тебя о том, как работает автомобиль, нечего читать ему лекцию об устройстве двигателя внутреннего сгорания, надо объяснить по возможности элементарно, оставив более сложные вещи до лучших времен. Мы научили его хорошим манерам, и он их усвоил, и мне приходилось видеть, как он с величайшей почтительностью обращается к мужчинам и женщинам, которых терпеть не может. Они были буквально очарованы им и нахвалиться не могли. Не думаю, что он сознательно лицемерит. Сейчас он просто не видит для этого причин, хотя, может, про себя и чувствует, что лицемерит и что мы лицемерим, когда воспитываем его так, а не иначе, но жить ему предстоит в этом, а не в ином мире, и когда-нибудь он поймет, что в минуты, когда хочется дать волю чувствам, вежливость облегчает жизнь самому себе. Вряд ли он сильно изменится внешне, по крайней мере я предполагаю, как он будет выглядеть, достигнув зрелости, и, когда этот момент настанет, надеюсь, он будет так же гордиться мной, как и я им. Не вундеркинд и вряд ли будущее светило в той или иной области, но добропорядочный, приличный джентльмен, унаследовавший лучшие черты моего отца и дедушки Колдуэлла, плюс ко всему он всегда может рассчитывать и на мою любовь и всегдашнюю готовность удержать его от любых недостойных поступков“.

Мысли, возникшие при курении трубки и затачивании серпа в дождливый день: Анна

„Анна – другое дело. Если бы мне удалось понять дочь, я бы легко понял то, что не понимаю в ее матери. Я пообещал себе, что больше не буду уклоняться в эту сторону, но должен признать, что с трех лет Анна для меня загадка. Сядет, бывало, ко мне на колени и рассматривает картинки в книге, а иногда так и заснет, прижавшись к груди. Но этим все ограничивается – дальше ни Анна, ни ее мать тебя не пускают. Они раскрываются только до определенной границы – и ни дюймом дальше. Не думаю, что дело во мне, в каком-нибудь моем изъяне. Ложной скромности я лишен. Я горжусь способностью понять любого, кто представляет для меня интерес, и, думаю, мне вполне удалось узнать и понять тех немногих людей, которых я люблю. Поэтому мне нет нужды корить себя за неспособность понять собственную жену и дочь. Просто дело в том, что они хранят внутри себя что-то такое, что никому не доступно. Может, это и мне самому отчасти свойственно. Ничего такого особенно сложного во мне нет. Мне нечего скрывать, да и не хочется, но некоторая замкнутость, должен признаться, имеется. Это естественно для единственного ребенка в семье, коим я и являюсь, ну и гены сказываются, – эту особенность я унаследовал от отца. Мистеру Колдуэллу она тоже была свойственна, но у отца проявлялась резче. Мистер Колдуэлл чуть ли не демонстрировал замкнутость, а отец уходил в нее, как в раковину, это было его естественное состояние или, можно сказать, фаза жизни. Внешне мистер Колдуэлл был дружелюбнее моего отца; неискренним моего тестя не назовешь, но всегда сохранялось ощущение, что он способен натянуть улыбку на лицо. А вот отец улыбался иначе. Улыбка на его лице появлялась тогда, когда возникала изнутри, сама собой, точно так же, как совершенно естественным, непреднамеренным выглядело его погружение в себя. Мистер Колдуэлл обладал огромным достоинством, но и в нем был легкий, почти незаметный налет искусственности, тогда как у отца это было достоинство непринужденное. Раз-другой, в Йеле, а потом здесь, в Форт-Пенне, мне приходилось выслушивать упреки в том, что я, как черепаха, заползаю в свою скорлупу. Если это так, а со стороны должно выглядеть именно так, то объясняется сие моим убеждением, что жизнь коротка и не стоит зря тратить время и выказывать нечто большее, чем вежливое безразличие людям, которые не вызывают у тебя интереса. Я редко бываю груб, а если и опускаюсь до грубости, то намеренно, чтобы поставить на место хама. Я человек участливый и даже, осмелюсь сказать, добрый. Всю жизнь я избегал всяческих ссор, но если уж приходилось с кем-нибудь схватиться, выходил победителем. По возможности я не тратил лишних слов и просто пускал в ход апперкот, а поскольку всегда был силен и быстр, немногочисленные бои на этом, как правило, и заканчивались. Один, правда, затянулся, против кого-то из жителей Нью-Хейвена (точнее, их было двое), но я все равно победил, потому что всегда тренировался и был в лучшей форме, чем большинство сверстников или мужчин постарше. За исключением одной зимы, когда у меня еще в детском возрасте случилось обострение ревматизма, я всегда, каждый божий день выходил на свежий воздух, хотя бы для прогулки. Кажется, я отклонился от предмета, о себе думаю, а не об Анне. Так, на чем я остановился? Дайте подумать. Да, моя так называемая замкнутость. Это возвращает меня к Анне и ее матери, которым она тоже свойственна, только в гораздо большей степени. Не то чтобы они что-то скрывали. Может, и скрывать-то нечего. И они не лгут. Я ни разу не поймал Грейс на том, что она говорит мне неправду. Но иногда я замечаю, как она глядит куда-то вдаль и на вопрос „о чем думаешь?“ или „о чем задумалась?“ отвечает: „ни о чем“ или „замечталась“. И с ней это часто случается, чуть не каждый день. У Анны иначе. Бывает, она тоже погружается в молчание, но, когда спросишь, отвечает: „Нет, ничего особенного“, что означает вежливую форму предложения не лезть не в свое дело. И пожалуй, она права, потому что все мы имеем право на свои мысли. Сэм Райфснайдер, наш сосед, думает о чем-то своем, когда смазывает колеса телеги, и я уважаю его право на самопоглощенность, как и он мое. Так с какой стати мне вмешиваться в мечтания Грейс или Анны? Можно сказать, конечно, что я не люблю Сэма Райфснайдера, и, по правде говоря, мне вообще нет до него никакого дела. Он хороший фермер, честный трудяга, но, думаю, мистер Чарльз Дарвин обнаружил бы к нему больший интерес, чем ко мне. Анна в свои семь более развита, чем Сэм в свои сорок с хвостиком. Она может исполнить десять пьес на рояле. Неплохо играет не только в лото и парчизи, но и в черви-козыри и даже делает (в семь-то лет!) первые шаги в бридже. Нам приходится удерживать ее от чрезмерно усердного выполнения школьных заданий, чтобы не перескочила через несколько ступеней и впоследствии не стала самой младшей в своем классе. Она способна поддержать разговор на французском, и еще одно, от чего ее приходится удерживать, – привычка поправлять мать. Делает она это вежливо, но нам кажется, что лучше вовсе не надо. Подобно Альфреду, она хороша в командных видах спорта, но в отличие от него любит предводительствовать и, таким образом, не принимает с должной скромностью поздравления, но сама их раздает. В то же время бывает, она чрезвычайно резко отзывается о своих партнерах по играм, если только это слово из детского лексикона применимо по отношению к Анне. Дети Райфснайдера ее боятся, и, мне кажется, я тоже. Вот сейчас я думаю о ней, только о ней, а понять не могу. Кажется, она относится ко мне неплохо, хотя, быть может, с некоторыми не вполне ясными оговорками, а вот что касается любви к матери, тут ни малейших сомнений нет. Даже когда она поправляет Грейс, видно, что ребенок считает, что сие только на пользу матери. Иногда эта семилетняя девочка смотрит на меня так, словно собирается сделать строгий выговор, но потом вроде отказывается от своего намерения, находя такие разговоры пустой тратой времени. Вынужден признать, что в такие моменты мне симпатичнее Альфред со всеми его безобразиями, но все равно Анну я люблю. По-моему, я боюсь ее наказывать, потому что хочу, чтобы и она меня любила“.

Мысли, возникшие при выбивании трубки: Билли

„Как ни посмотришь на Билли, он всегда улыбается, и я улыбаюсь, как вот сейчас, думая о нем. Вот ребенок, который весь в себе. Говоришь ему: „Привет, Билли, чем занимаешься?“ – а он только улыбается в ответ: „Ничем“. Смотришь, как он карабкается на большую вишню, или мирно покачивается на нижней ветке яблони перед домом, или возится один в своей песочнице, не возводя какой-нибудь необыкновенный замок, а просто наполняя до краев одно за другим ведерки… смотришь, спрашиваешь: „Чем занимаешься?“ – а он неизменно отвечает: „Ничем“. Возьмется за ручку двери, поднимет на тебя глаза и смотрит так, вроде ты – Бог или Санта-Клаус. Но нет. Стоит и улыбается, потому что ты – Сидни Тейт, его отец. Это почти невыносимо – видеть, как тебя любят, бескорыстно и беззаветно. Так и хочется сказать: не надо, малыш, пожалуйста, не надо на меня так смотреть. Это всего лишь я. Всего лишь Сидни Тейт, твой папа. Отворачиваешься, прикрываешься от этого солнца, бьющего тебе прямо в глаза, пытаешься выглядеть строгим, отвергнуть этот дар, потому что знаешь, что не можешь отплатить тем же самым. Но ему ничего и не нужно. Подумать только, одним фактом своего существования доставлять такую радость. Я ведь ничего не сделал, чтобы заслужить такое, более того, не пытался заслужить, заработать, приобрести, даже пробудить это чувство. Я и не знал, что оно существует, вообще едва замечал мальчика, разве что в младенчестве. А потом в один прекрасный день все открылось, вышло наружу – но, конечно, не останется навсегда, уйдет, как только он покинет рай, в котором ныне пребывает. Удивительно, невероятно то, что я способен сохранить для него этот рай, всего лишь окликнув: „Привет, Билли, чем занимаешься?“ – или слегка взъерошив его волосы, или попросив о какой-нибудь услуге, которую легко мог бы оказать себе сам. „Спички не подашь?“ – говорю я Билли, и кто-то не понимающий нашего языка, мог бы, глядя на него, подумать, что сказал я что-то совсем другое, например: „Завтра можешь не ходить в школу“ или: „Вот коробка леденцов, только для тебя“. Я знаю, что такое восхищение, смешанное с любовью, и уважение, смешанное с любовью, хотя бы потому, что приходилось испытывать то и другое и отвергать. Но Билли любит меня бескорыстно, беззаветно, безбрежно, доверчиво, и для этого мне не нужно ни петь ему песенку, ни играть в мяч, ни прыгать через забор, ни показывать фокусы, ни носить на руках, ни кормить, ни даже прикасаться. Малыш просто потрется о тыльную сторону моей ладони, лежащей на ручке кресла, или чмокнет в щеку, когда я завтракаю. Это естественный порыв, и он не требует награды. Грейс это забавляет. Она улыбается нам обоим – Билли и мне. Славная она девочка, наша Грейс. У нее хватает здравого смысла и тепла не отнимать у нас с Билли нашу любовь, что легко было бы сделать, начни она поддразнивать его или насмехаться надо мной. Грейс знает, что Альфред – обыкновенный мальчишка, а я ему обыкновенный отец; она знает, что у Анны на мой счет нет ни малейших иллюзий; и точно так же знает она (после стольких-то лет совместной жизни): то, что я получаю от Билли, – большая редкость, ни от кого другого мне этого не получить, а большинству людей так вообще незнакомо. Грейс понимает любовь Билли, потому что в течение долгого времени получала нечто подобное от меня“.

Однажды в дождливый день, в начале августа 1916 года, Тейты заканчивали завтрак.

– За почтой никто сегодня не ходил? – осведомился Сидни.

Это была обязанность Альфреда – дойти или доехать до конца проселка и проверить содержимое почтового ящика.

– Я не забыл об этом, – вскинулся Альфред.

– Я не разрешила ему выходить, с утра дождь льет как из ведра, – вмешалась Грейс.

– А я хотел, – продолжал Альфред.

– Да, хотел, но я считаю, детям сегодня не надо выходить на улицу. Того и гляди простудятся. А тут еще этот детский паралич.

– Ты права. Дети, слышите, что мама говорит? Сейчас ни в коем случае нельзя простужаться. Детский паралич – это не шутка.

– Да, папа, – кивнула Анна.

– Что за чепуха, я уже не ребенок. Даже Билли не ребенок, ему восемь, – насупился Альфред.

Билли улыбкой поблагодарил за перевод из разряда детей.

– Это не только детская болезнь, – сказала Грейс.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю