355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Саченко » Великий лес » Текст книги (страница 23)
Великий лес
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:30

Текст книги "Великий лес"


Автор книги: Борис Саченко


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 45 страниц)

XXVI

Знал, предчувствовал Василь Кулага – нелегко, ох как нелегко будет сделать то, на чем настаивал Иван Дорошка, что непременно нужно было сделать до прихода в Великий Лес немцев. Но что будет это настолько трудно, он и представить себе не мог. А достал спички из кармана – испугался, замер на месте, подперев плечом скирду со стороны леса – оттуда вроде бы тянуло, повевало ветерком.

– Это же… – шепотом рассуждал Василь. – Такая уймища хлеба! Вот бы обмолотить, людям раздать…

«А немцы… отнимут у людей!» – слышал он Иванов голос.

Над лесом, над полем, над деревней, над всей округой плыла ночь. Темная, черная как сажа. И тихо-тихо было, даже слегка жутковато – все спало, спало крепко, беспробудно, только мыши пищали, возились в соломе.

«Вот до чего дожили… Сеяли, растили, жали, а теперь… Палим… Сами свое добро предаем огню…»

Почему-то всплыло в памяти давнее, прочитанное еще в школе: «Всему свое время, и время всякой вещи под небом… Время рождаться, и время умирать; время сеять, и время вырывать посеянное…»

Никогда, никогда Василь не вспоминал этих слов, а тут вот вспомнил. Сами собой вспомнились. И устыдился самого себя, неловкость почувствовал Василь.

«Нашел мудрость… И где нашел-то? Неудивительно, что в жалость впал… Все-все стал жалеть – и людей, и скотину, и вот хлеб…»

«Ну а как не жалеть-то?» – сопротивлялась, не хотела соглашаться какая-то словно бы чужая мысль.

«Жалеть можно. Но не так, не такой жалостью, как ты. И все ли надо жалеть?»

Не мог Василь Кулага простить себе, что послушался не разума, а сердца, поддался на уговоры правленцев, раздал людям колхозное добро.

«Не надо было раздавать. Ни в коем случае!» – к такому выводу приходил Василь Кулага, размышляя после разговора с Иваном Дорошкой о том, что он сделал.

«И как это я дал маху?» – укорял он себя.

«Но ведь и жечь… Палить добро…»

Не мог этого сделать Василь Кулага, не подымалась рука.

«Тут что-то не то, что-то не так».

Что «не то», «не так» – Василь не знал. Оттого и страдал, потому и маялся душой.

– Погожу еще… – шептал он время от времени и не сводил глаз, смотрел на лес, в ту сторону, где были Гудов, завод. – Вот загорится, запламенеет зарево над лесом, когда Иван подожжет завод, – тогда и я… скирды подожгу…

Зарево над лесом вспыхнуло. Неожиданно, внезапно и сразу во все небо. Даже отдельные деревья на фоне того зарева стали видны. Стояли черные, словно обугленные, и раскачивались. А может, это зарево полыхало, набирало силы?

Так и отпрянул от скирды Василь Кулага.

– Уже! Горит! – прошептал со вздохом. – Значит, если я буду медлить… Люди в Великом Лесе проснутся… Меня возле скирд увидят!..

Быстро-быстро, весь дрожа от внутреннего напряжения, достал из коробка спичку, даже не одну – сразу две, чиркнул о коробок – спички вспыхнули, загорелись. Поднес их к комлю снопа, под одну соломину, под другую, под третью. Язычки огня заскакали по снопам, побежали выше, дальше, вглубь. Черные, перегоревшие нити соломы стали бессильно свисать, опадать на землю.

«Горит? Горит!» – не то испугался, не то обрадовался Василь.

Не помня, что делает, выдернул из скирды пук соломы, поджег. И так, с этим огненным пуком, как с факелом, побежал к другой скирде, стоявшей шагах в двадцати. Оглянулся.

Первая скирда уже пылала, обвивалась длинными языками пламени. Ветер подхватывал эти языки, закручивал их, вздымал вверх, снова закручивал, запеленывал скирду…

– Горит! Горит! – шептал Василь и бежал, мчался с огнем к новой скирде.

Сухая солома вспыхивала мгновенно, едва ее касался огонь…

Вот и последняя скирда. Не было их больше среди поля, не натыкался на них Василь. Выронил догоравший пук, метнулся, побежал в лес…

* * *

Иван Дорошка был на условленном месте, на опушке, – ждал Василя. Возбужденный, взволнованный.

– Ну, ну, дай руку, – искал в темноте ладонь Василя Иван. – Сделали, хоть что-то, да сделали! Посмотри, посмотри, как полыхает! Горит! И там, и там горит!

А Василь стоял перед Иваном обвявший, беспомощный и плакал, как малое дитя, навзрыд.

– Чему радуемся? Свое, кровное палим… И еще радуемся!

Ноги не удержали его – пал на землю, начал биться в отчаянье, не в силах совладать с безутешным, огромным, как мир, горем…

XXVII

После того как Николай Дорошка побывал у Матея Хорика и узнал, что нет больше сына, Пилипа, убило его «бонбой» на переправе у Днепра, он был сам не свой. Слонялся из угла в угол по хате, выходил на подворье, заглядывал в хлев. Но дела своим рукам не находил. Да и не хотелось ни за что браться. Пилип, как живой, перед глазами стоял – молодой, неженатый еще, в сапогах, которые Николай купил ему на базаре в Ельниках, стройный, плечистый, с радостной улыбкой на лице.

«Может, взять да на переправу съездить? Взглянуть, где похоронили Пилипа. И на свое кладбище перевезти…» – думал Николай.

Сходил еще раз к Матею Хорику, расспросил, где «бонба» та упала, где искать Пилипа.

– Дядька, не едьте зря, – остудил его Матей Хорик. – Ничего там не найдете. Ямка там, Одна ямка, И больше ничего…

И эти слова еще более тяжким камнем легли на сердце Николаю.

«Даже могилы нет… Будто и не человек».

Ничто, ничто не могло успокоить, утешить Николая. Потому, что Пилипа он тоже любил. Пилип был первым, самым старшим его сыном, он должен был занять место отца, стать хозяином…

«Да и женка такая паскуда попалась ему. Не жил, а мучился…» – думал и думал о сыне Николай.

Из этого гнетущего состояния не вывел его даже дележ колхозного добра. Безучастно выслушал он, что должен взять и сохранить, пока не вернутся наши, пока снова не будет организован колхоз. Со всем согласился Николай, единственное, что попросил, так это бычка.

– Бычка дайте мне, – сказал Василю Кулаге.

– Зачем тебе тот бычок? – спросил Василь.

– Из бычка волик вырастет. Хоть будет на чем дров привезти. Да и поле перепахать. Сам-то я… Стар я, силы не те… А Пилипа же, сына, слыхали, поди…

И отвернулся, не выдержал – заплакал.

Василь Кулага уважил Николая, дал бычка. И не какого-нибудь, а трехлетка. Так что его можно было хоть сейчас в борону или в плуг впрягать. С ним, с бычком, больше всего и занимался теперь Николай. И не только сам, но и Костика к бычку приучал.

– Хватит тебе шляться где попало, за дело, за дело берись, – говорил сыну.

Костик слушался отца, никуда из дому не отлучался – знал: и так виноват, хорошо еще, что за прошлое – за карты и деньги – не влетело. Да и смерть Пилипа давила…

Вывело из себя, вызвало ярость Николая то, что кто-то скирды необмолоченные поджег.

– Вот же скажи, какие кальвины есть! Чтоб людям не отдать, так лучше на ветер, в огонь, в дым! – клял он неизвестно кого, водя за налыгач – сам по одну сторону, Костик по другую – бычка по двору. – Вот так все попалят. Оглянуться не успеешь, как попалят…

Бычок вырывался, не хотел ходить на налыгаче. Мотал головой, порол воздух рогами, искал красным глазом, кого бы боднуть.

– Ац, ац! – командовал Николай. – Кса, кса, чтоб тебя!..

Отворилась калитка – во двор вошел Евхим Бабай. В сапогах, в белой вышитой рубахе, без пиджака.

– Эй! – крикнул Николаю. – Чтоб завтра стол на улице у ворот стоял, рушником застланный. И хлеб-соль на нем…

– Зачем это? – посмотрел словно в удивлении на Бабая Николай: откуда, мол, ты взялся, человече?

– Немцы приедут. И у кого стола с хлебом-солью у ворот не будет, тех постреляют.

Николай помолчал, потупив в землю глаза. И все же не вытерпел – еще один вопросец Бабаю подкинул:

– А чего это ты приказываешь? За бригадира, что ль, у них?

Евхим Бабай вспыхнул.

– Потому… кончилось ваше время, дорошково… Хватит вам командовать, покомандую теперь я…

И пошел, хлопнув калиткой, со двора.

Костик слышал весь разговор Бабая с отцом. И молчал. Но когда отец ввел бычка в хлев, снял налыгач и разворчался, начал последними словами честить Бабая, не удержался, сказал:

– Не бойся, тата. Если что, так я тебя в обиду не дам.

– Как это ты меня не дашь в обиду? – поднял глаза на сына Николай.

– А я… как Бабай… к немцам пойду! – выпалил Костик.

– Что-о?! – так и взревел, зашелся криком Николай.

Костик испугался, вылетел из хлева. И впопыхах чуть Параску, сестру, с ног не сбил: она, оказывается, стояла возле хлева, слушала, о чем говорили отец с сыном.

– Не орите, уймитесь, – примирительно сказала она. – Когда-то еще немцы те придут.

– Завтра. Бабай говорит – завтра, – поведал новость Николай.

– Ну, завтра так завтра. Даст бог день, даст и пищу.

Параска была весела, чем-то довольна. Улыбалась даже.

– С чего это ты такая? – спросил отец.

– Вести хорошие есть, вот и радуюсь.

– Скажи нам, может, и мы порадуемся, – все еще не мог остыть после разговора с Бабаем и Костиком, не мог унять злость Николай.

– И скажу… Пилип…

– Что Пилип?

– Жив наш Пилип!

И заплакала вдруг Параска, платок с головы сорвала, стала слезы утирать.

– Жив? – не поверил Николай. – Да ты толком, по порядку все расскажи.

– Пошли в хату, расскажу…

И Параска с платком в руках первой двинулась к хате. За нею чуть не бегом поспешили отец и Костик.

XXVIII

Из дневника Таси Нестерович:

«Папочка, и я, и мама плачем. Сами не знаем отчего – то ли от горя, то ли от радости. Представляешь, мы нашли Лапицких. Они, оказывается, в Минске, только живут не в своей квартире, а перебрались в чей-то частный домик, на Комаровку. Самого Петра Петровича нет, и где он – никто в семье не знает. Он поехал в Брест читать лекции, и там его застала война. Семья ждала, ждала его в Минске, никуда не решалась тронуться. А он так и не объявился. Что с ним? Жив ли, нет ли?.. Ой, папочка, что натворила эта война! Всюду, куда ни пойдешь, с кем ни встретишься – горе. Лапицкие в своей квартире жить боятся, боятся, как бы не выдал кто немцам. Потому и перебрались в тот деревянный домик на Комаровку, хозяева которого ушли, скорее всего, в беженцы. Там ночуют, а днем приходят по очереди с дочкой, Лизой, к бывшей своей квартире, дежурят – вдруг появится Петр Петрович. Там, возле бывшей их квартиры, мы и встретили жену Лавицкого – Юлию Дмитриевну. Она очень похудела, спала с лица – прямо не узнать.

Юлия Дмитриевна обрадовалась, бросилась обниматься, целоваться, стала расспрашивать, как мы до Минска добрались. А потом, папка, и о тебе рассказала, что ей было известно. Она тебя, говорит, видела, заходил ты к ним перед самой войной. Говорит, ты ничуть, ничуть не изменился – такой же, как и был. И никто тебя даже не собирался ни судить, ни наказывать. Просто изолировали, чтоб ты никуда не ходил, не рассказывал о том немце-перебежчике, которого ты лечил и который будто бы знал, что Гитлер нападет на нашу страну, даже называл месяц и день… А мы-то… Чего только не передумали! Из Минска сбежали, до самого Полесья добрались! Виноваты во всем мамина подозрительность, боязнь. Вот к чему они привели! Но хорошо, уже то хорошо, что ты ни в чем не виноват, что ты такой же, как и все мы. Это радостно. Я верила в справедливость, в то, что правда возьмет верх, победит. И видишь – не ошиблась. Да, так Юлия Дмитриевна сказала, что ты и ночевал у них, и вы много о чем говорили с Петром Петровичем. Петр Петрович будто бы признался, рассказал тебе, где мы живем, потому что видел маму, когда приезжал в Великий Лес читать лекцию. И будто бы ты собирался к нам поехать. Но поехал ли – Юлия Дмитриевна точно не знает. Петра Петровича вскоре командировали в Брест, а ты больше не заходил. Наверно, не было возможности зайти – война началась…

И вот мы с мамой теперь на перепутье. Где ты, папка? А что, если ты, пока мы до Минска добирались, тем временем в Великий Лес отправился? И мы разминулись в дороге… Могло же такое быть. Что нам делать? Возвращаться назад, на Полесье, в Великий Лес? Но какая же это длинная и мучительная дорога! Да и пока мы будем идти, добираться до Великого Леса, ты можешь уйти оттуда, что тебе делать в чужом, незнакомом месте, если нас там нет? И дожидаться тебя здесь, в Минске, так, как дожидаются Лапицкие Петра Петровича? Не знаем, ничего не знаем… И никто ничего путного посоветовать не может. Оттого и плачем…

До свиданья, папка, больше не могу писать. Сердце разрывается от обиды и боли. Столько прошли, столько намучились и… не повидались, не встретились с тобой… И увидимся ли, встретимся ли когда-нибудь?..»

Книга вторая

Часть первая
I

Начало той осени на юге Полесья – в междуречье Припяти и Днепра – выдалось на удивление погожим. Солнце, поднявшись в свой урочный час, не пряталось до самого заката – грело, припекало совсем как летом. Дни стояли светлые, прозрачные как хрусталь, а чуть только вечер – высыпали звезды. Звезд высыпало столько, что от них прямо белело небо.

И тихо-тихо было повсюду – нигде не громыхнет, не ухнет, не пророкочет.

Ненастье словно миновало, обошло стороною этот край.

И уже казалось: так оно здесь и будет, ничего никогда не изменится.

Однако нет – подул, закружил, взъярился норовистый ветер, нагнал туч. Посыпал дождь – мелкий, нудный, холодный. Как-то враз побурела трава, пожелтел лист на деревьях; болота, леса, поля набрякли водой; на дорогах зачавкала грязь…

Показалось было, выглянуло из-за туч солнце, но не прежнее, ласковое, улыбчивое, веселое, а словно остуженное, напуганное чем-то.

Потянулись к югу птичьи стаи.

Плыла, летела и летела паутина бабьего лета…

И грустно, невыносимо грустно было это видеть, провожать прощальным взглядом: куда все стремится, почему оставляет обжитые, родные места?..

Снова насупилось, помрачнело вдруг небо. Солнце зашло за тучи. Теперь уж надолго. Никто и сказать не мог, когда оно выглянет, приветливо, радостно улыбнется…

* * *

Как бесконечна, как изнурительно-постыла ночь, когда не спится, не идет, что ты ни делай, сон. И по хате топтался, сновал взад-вперед Николай, и на подворье, сунув ноги в стоптыши-опорки, раза два или три выбегал, и в постели лежал-маялся, то укроется с головой, то раскроется, а все впустую: успокоения, забытья как и не бывало. Лезли и лезли – не отбиться, аж, кажется, голова пухла – назойливые мысли, снова и снова вставало в памяти то одно, то другое: новое, свежее и давнее, почти позабытое…

«Пилип… Пилип жив!»

Радость эту принесла Параска. Принесла от Зайчиков, – вернулся Адам, как и Матей Хорик, домой и говорит: Пилипа видел. И не на лоевском берегу Днепра, а на том, на украинском. Жив, жив Пилип, не убило его бомбой на переправе, землею только присыпало. Не поверил Параске Николай, сам к Зайчикам как на крыльях слетал. Адам – черный, худющий, не узнать, – повторил и ему слово в слово то же, что Параске говорил, – жив, жив Пилип, только домой, в Великий Лес, возвращаться не захотел, дальше, на восток, подался, как ни уговаривал его Адам не догонять, не искать свою команду: «Это ж все равно что ветер догонять, иголку искать в стогу сена», – не послушался Пилип, вслед за другими такими же, как сам, бедолага, потащился. «А я, – рассказывал с горечью, с болью в голосе Адам, – посмотрел на неразбериху, на всю эту толчею, плюнул и – домой. Ночью, чтоб никто не видел, назад не вернул…»

Не осуждал, ничуть не осуждал Николай сына, Пилипа, что тот не послушался Зайчика, домой, в деревню, не вернулся. «Там, на войне, не мед, однако и здесь… Кто знает, кто скажет, где оно лучше, а где хуже. Жив Пилип – и то хвала богу… А я уж похоронил его, даже поминки справил. Вот и ладно: значит, долго будет жить Пилип…»

Хоть и велика была радость, что не погиб, жив сын, она не заслоняла, не могла заслонить извечных будничных забот, того, что тревожило, бередило мысли и сердце. Мучило, изматывало, как, пожалуй, никогда прежде, бессилие, тщетность попыток остаться в стороне от того, что происходило вокруг и что – это Николай чувствовал – незаметно, однако настойчиво, властно втягивало его в свой круговорот.

«И куда кинуться?.. Где спасения искать, ту почву, став на которую, почувствуешь себя человеком, хозяином положения, а не щепкой на волне?»

Кто-то невидимый словно за спиною стоял, дышал в затылок, на ухо нашептывал, диктовал, навязывал ему, Николаю, как это не однажды уже было, свою волю, требовал, чтоб он подчинялся, жил не так, как сам хотел бы, а как хотелось тому, кого Николай не видел, но чуял, знал: он есть… Этот Он был без определенного имени и лица, был многолик, выступал в разных ипостасях, но это был Он, все один и тот же, хотя Николай и не догадывался, долго не догадывался об этом. Обычно Он объявлялся нежданно и в особо важный момент жизни, на крутом изломе или повороте, и дышал в затылок, в лицо… Первый раз Его дыхание Николай ощутил лет сорок тому назад на гати, своей великолесской гати, когда возвращался с делянок домой. Была осень, гать расползлась от частых, щедрых дождей, сухого места было не найти, чтоб ногу поставить. А тут, как на беду, – где коротко, там и рвется! – навстречу пан Холявин в таратайке, запряженной парой жеребцов, куда-то мчал. Зазевался Николай, не сошел вовремя с дороги. И жеребцы, захрапев, едва не сбили, не втоптали его, Николая, в трясину, в грязь. «У-у, хамуло!» – простонал пан. Это, как позже убедился Николай, и был Он – Нечистый Дух… За паном стоял царь со всякими там слугами и стражниками, это была сила, которой все боялись. И он, Николай, тоже боялся. Иначе разве простил бы Холявину, будь он сто раз пан, оскорбление, разве отняли бы у него за здорово живешь обработанное поле – раскорчеванные, отвоеванные у леса кровавым мозолем, потом кровавым поляны?..

Сбросили царя с трона, турнули пана. Думалось: теперь-то уж воля навечно, никто никогда над душою стоять не будет, в затылок дышать – работай, живи как хочешь, как тебе угодно. Так нет же! Нечистый Дух опять объявился и давай уговаривать, вынуждать, чтоб он, Николай, кончал жить сам себе хозяином, вступал в колхоз, заявление подавал. «Вышлю!» – грозился тогда сын, Иван. Да ведь то не сын грозился, а все тот же Нечистый Дух. И опять за ним сила была. И он, Николай, вынужден был подать заявление в колхоз. Подать-то подал, но не покорился, нет. Только вид сделал, будто покорился. Несогласие же свое, злость глубже в себя загнал, упрятал, затаил…

«А теперь вот Бабай… Не-ет, не случайно встал он у меня на дороге, не так себе… И тогда, на поляне в Качай-болоте, и потом, на дворе… Это ж додуматься: хлебом-солью – как дорогих, долгожданных гостей… Неуж-то Бабай – новое обличье Нечистого Духа?»

«Но ведь Бабай один-одинешенек, какая за ним сила?..» – еще не верил себе, терялся в догадках Николай.

«Один бы не был так смел, не набрался бы наглости: «Хватит вам, Дорошкам, командовать, покомандую теперь я!..» Такое сказать – силу надо за собой чуять».

И вдруг Николая словно обожгло…

«На немцев, поди, рассчитывает… Немцы – вот та сила, что за Бабаем».

«Немцы – чужаки. Пришли и ушли!»

«Если бы да кабы! А тоже, гляди, не уйдут. А если и уйдут – таких, как Бабай, за себя оставят распоряжаться. Опять гнись, делай, что прикажут. Бона, их и нет еще, а уже приказывает, уже иди хлебом-солью встречай…»

«А выкусить не хотели? Так я и послушался, так и пошел, побежал встречать… Ждите… Скорей ноги протянете…»

«У кого возле ворот стола с хлебом-солью не будет – застрелят».

«Не должно бы, чтоб с этого начинали. Лаской вернее возьмешь, нежели силком. Кось-кось – и в оглобли… Так-то оно по-умному».

«Э-э, откуда тебе знать, что у них, у немцев, за ум? Помнишь, когда-то наехали? Саблей раз – и головы у Софьи как не бывало… А сейчас… Как знать, чья голова долой полетит… Гляди, как бы не твоя».

«Почему вдруг моя?»

«Потому что стол не выносишь, хлебом-солью поганцев встречать не хочешь. Да и сын-то у тебя, Иван… Начальник сельсоветский, коммунист… Что, забыл?»

«Нет, не забыл. Но хлебом-солью эту нечисть встречать, Бабая слушаться…»

«Оно-то верно. Да ведь… Выделяться, лезть на рожон…»

«Всяк за себя отвечает. Я же, поди, не овечка, чтоб вслед за отарой бежать: куда все, туда и я…»

«А голову подставлять зазря? Сдуру?»

Думал-думал Николай, так и этак прикидывал, а что делать, чтоб и приказа Бабаева не послушаться, и от мира не отрываться, не броситься сразу в глаза пришельцам, – не мог придумать.

«Не вынесешь стол с хлебом-солью – пускай не застрелят, но уж запомнить запомнят. А потом аукнется. Ого, еще как аукнется!.. Вынесешь…»

Нет, не мог это сделать Николай. Все его нутро горело, протестовало, противилось этому.

«Лучше не оставаться в деревне, уйти куда-нибудь… Вот именно уйти! Ежели что – меня дома не было, не знал я ничего».

«Так ведь Бабай… Говорил же, наказывал…»

«Мало ли что… Скажу: недослышал, не понял».

Еле-еле рассвета дождался Николай. Лицо ополоснул наскоро, топор из-под лавки достал, сунул за пояс. Прикинул: когда еще Хора проснется, сползет с лежанки, затопит печь, приготовит чего-нибудь поесть… Нет! Никому ничего не говоря, вышел за дверь, тишком, огородами подался в лес.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю