Текст книги "Великий лес"
Автор книги: Борис Саченко
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 45 страниц)
В воскресенье – святой день – по Великому Лесу разнесся слух: в деревню приедет из Ельников поп крестить детей, потому что немцы якобы отдали приказ всех некрещеных, будь то взрослые или дети, расстреливать. И крещение будет проходить в бывшей церкви, переделанной под клуб. Чуть свет со всех концов деревни потянулись к клубу люди – кто вел детей за руки, кто нес или вез на салазках, укутав, чтобы не простудить, в кожух или одеяло, а кто и просто пришел посмотреть обряд крещения. Неудивительно – многие и не знали, как это делается, иным же хотелось поглазеть на попа – молодой он или старый, как одет, похож ли осанкой и голосом на тех попов, что были когда-то, еще до революции.
Поп приехал незадолго до полудня, когда вся деревня от мала до велика собралась у клуба. Подкатил на легких саночках, запряженных парой сытых гнедых коней, к сельсовету – теперь волости, – в валенках, шубе, в шапке-ушанке. Никто и не подумал сперва, что это и есть поп, все решили – так кто-то приехал. Однако, когда незнакомец, привязав к забору лошадей, вошел в сельсовет и спустя какое-то время вышел оттуда, переодевшись, все увидели, что это был поп – в черном до самых пят, с большим крестом на груди и толстой Библией в руке. Склонив голову, он прошествовал мимо людей, перекрестился сначала сам, потом осенил святым крестом толпу, а заодно и здание – клуб. Поп был немолод, с широким скуластым лицом, большим мясистым носом и черными быстрыми глазами.
Когда отомкнули клуб и вошли внутрь, поп спросил разочарованно:
– Почему святой храм не протопили? Вы же детей попростуживаете…
Однако из-за того, что в клубе холодно, отменять крещение не стал. Велел всем войти в клуб, взрослым встать по одну сторону, детям, тем, кого предстояло окрестить, построиться в несколько рядов по другую. Попросил принести ведро с водой. Когда все это было сделано, достал откуда-то из потайного кармана пузырек «свянцоной» воды, вылил ее в ведро и стал ходить меж рядами детей, макая палец в воду, ставя каждому мокрым пальцем крест на лбу и давая поцеловать тот, что был у него на груди – большой, деревянный, с распятым Иисусом Христом. Вся процедура крещения длилась около получаса. Но и за это время дети успели и посмеяться, и подурачиться – дать друг дружке тумака под бок, а взрослые – перессориться из-за тех же детей, не умевших себя вести. Но поп не обращал на это особого внимания – ставил и ставил на лбы кресты, словно спешил поскорее покончить с этим делом. И как только поставил крест последней – это была Хорикова Люда, она не хотела идти креститься, стеснялась, что уже большая, но отец с матерью заставили, чуть ли не силком привели в клуб, – отошел к сцене, объявил довольно громким, трубным голосом:
– За каждого окрещенного требуется заплатить. Я сам буду принимать плату. В волости. Там и запишу всех детей. А тут и простудиться недолго. У кого что ко мне? – обратился он под конец ко взрослым.
Вопросы к попу у людей были. И первое, что всех интересовало, – какова плата за крещение.
– Любая плата принимается, – говорил так, чтоб его было слышно, поп. – Ячмень, жито, просо, сало, яйца, масло…
– А если деньгами? – спрашивали из толпы.
– Деньги только царские, золотые… Советские деньги – безбожные, они не принимаются.
– А сколько чего нести? – интересовались люди.
– Зерна по полпуда с дитяти. Сала и масла по два с половиной фунта, то есть по килограмму… Яиц два десятка…
– А если кто не принесет платы?
– Дитя не будет записано, будет считаться неокрещенным. Немцы таких… сами знаете… Да и… на церковь большой налог наложили, его платить надо…
– А с больными как же?
– Больных я окрещу в другой раз.
– Когда это будет?
– Трудно сказать, некрещеных много, – отвечал поп. – Два месяца езжу из деревни в деревню, а еще и половины не окрестил. Да и ко мне в Ельники, в церковь, можно приехать, когда дитя поправится. Там и окрещу.
Склонив смиренно голову, поп направился из клуба в сельсовет-волость. А люди, разобрав своих детей, стали расходиться по домам. Но ненадолго – вскоре снова потянулись к сельсовету, несли кто сало, кто масло, кто яйца, а кто и зерно в мешках и торбочках. Не привыкшие стоять в очередях, толпились в сельсовете-волости у стола, за которым сидел поп и записывал в толстую книгу окрещенных детей.
– Фамилия? Как фамилия? – спрашивал он то у одного, то у другого. – А звать как?
– Кого звать? – переспрашивали люди.
– Того, кого я крестил. И отца, мать его. И еще – день, месяц и год рождения.
– Чьи?
– Да крещеного, чада твоего, – злился поп. – И тише, а то ничего не слышно! – покрикивал он на людей.
Злился поп не только потому, что люди вели себя слишком свободно, смеялись, переговаривались, но еще и потому, что явно скупились, помалу всего несли. А царских золотых монет, на которые была у попа особая надежда, вообще никто не принес.
– И что за село такое? – вопрошал он время от времени, обращаясь не то к самому себе, не то к кому-то еще. – Каждый норовит недодать, а не то чтоб передать. И бога никто не боится…
Но как ни скупились люди, нанесли попу изрядно всего-всякого. Так что, когда он уезжал под вечер к себе в Ельники, пара коней едва тащила нагруженные добром сани.
– За день поп заработал столько, что нам с тобой и за год не заработать, – провожая взглядом попа, говорил Хорику Порфир Рыкуль.
– Это ж не одному ему, – оправдывал попа Хорик.
– А кому еще?
– С немцами поделиться надо…
– И с богом тоже, – ехидно смеялся Порфир Рыкуль.
* * *
Вместе со всеми водила крестить своих детей и Параска, дочь Николая Дорошки. Стояла, мерзла в клубе, глядя, как спешит поп поскорей управиться, потом вела детей через всю деревню домой и снова месила снег, уже расквашенный людскими ногами, несла в сельсовет попу плату – три десятка яиц и катышок масла, коря себя, что не послушалась отца, не покрестила детей в церкви раньше, когда те только родились. Не настояла на своем, а могла же, могла, потому что муж, Федор, хотя и противился, но его, пожалуй, удалось бы уговорить. Не был он в партии и должности не занимал никакой, просто разговоров не хотел, не хотел в отсталых себя числить, за старину держаться.
Но не это, не это занимало мысли Параски, волновало ее. Из головы не выходило иное, куда более важное. Там, в клубе, услыхала она от женщин, будто бы недалеко от Мозыря есть лагерь военнопленных красноармейцев, будто немцы отдают женщинам мужей, если только они там, за колючей проволокой, домой, к семьям отпускают. И не только мужей женам, но и сыновей отцам и матерям.
«А вдруг и мой Федор в плен попал? Или Пилип? – вот что заботило Параску. – А если б пойти к тому лагерю, посмотреть? Это ж не так и далеко, Мозырь тот. Сейчас, зимой, и на Ельники идти не надо. Через болото на Глинищи, оттуда до Юровичей, а уже там, говорят, и Мозырь рукой подать. За какие-нибудь двое-трое суток управиться можно. Детям еды наварить, попросить Хору, чтоб худобу досмотрела, – и сходить. А вдруг и правда там Федор или Пилип?.. Вот бы и выручила, домой бы привела. В лагере-то… Кто знает, каково им в лагере, горемычным. Это ж, поди, не на воле…»
Поделилась своими мыслями с Анютой Кулешовой, «бригадирихой», женой Гришки Сапуна, когда, расплатившись с попом, домой шли.
– А что, давай сходим, – согласилась Анюта. – Может, и Гришка мой там.
– Вдвоем? – спросила, еще не совсем решившись, Параска.
– А что?
– Может, еще кому-нибудь предложим? – колебалась Параска.
– Можно. Только… Вдвоем лучше. И переночевать попроситься, и там, в лагере… Двоих могут пустить, а если навалимся гуртом, всей деревней…
– Ну и что? – не понимала Параска.
– Ох, какая же ты недогадливая… Если к тебе один человек что-нибудь взаймы попросить придет, ты дашь? Дашь! Двоим дашь… А больше… На всех не хватит, не наберешься…
– Зато гуртом идти и веселей, и смелей.
– А чего нам бояться? Мы что – воровать идем? И еще: если идти, то надо идти, не откладывать.
– Ты думаешь?
– Ага. Потому что пленных могут и в другое место перегнать. Да и пока еще не все знают, не все идут… А как пойдут, повалят… Немцы могут и прекратить эту раздачу…
Параска была несколько озадачена рассуждениями Анюты, но в то же время покорена ее решимостью.
– Так что, никому и говорить не будем?
– Не-а, не будем. Ежели что, другие и после нас сходить могут. Когда мы все там разузнаем и воротимся…
* * *
Из Великого Леса выбрались раненько, еще затемно. Вдвоем, как и уславливались. За плечами у обеих были довольно внушительные узлы: увязанные в платки буханки хлеба, сало, вареные яйца, другая еда. На ногах – бурки, на плечах – кожухи: дорога предстояла не близкая, снаряжались так, чтоб и идти было легко, и не мерзнуть.
– Ко мне вчера Авдуля Сучкова прибегала, – рассказывала Анюта, когда вышли за околицу, свернули на дорогу, что вела в Глинищи. – Она тоже прослышала от кого-то насчет лагеря и пойти собралась. Но я не призналась, что мы с тобой сегодня выходим.
– А ко мне Лида Шавейко вчера заглянула, – сказала Параска.
– Чего это она? – спросила Анюта.
– У каждого свое. Мы про мужей думаем, а она – про жениха. Узнала тоже о лагере, спрашивала, не собираюсь ли я туда пойти.
– А ты?
– Я врать не привыкла. Призналась… Так Лида просила посмотреть, может, кто еще из наших в лагере есть.
– И Михася Рыкуля не вспомнила?
– Нет.
– А думала ж, поди, про Михася, когда говорила с тобой.
– Может быть.
– Нынешние девчата не то, что в наше время были. Сами на шею вешаются.
– Так шей же этих нет, – не вполне согласилась с Анютой Параска.
– Захочет – найдет. Твоя братова, Клавдия, тут не нашла, так привела откуда-то.
Задумалась Параска, не сразу ответила. Только когда в лес вошли, призналась:
– Беспокоит меня это. Что Пилипу сказать, если увижу его там, за проволокой? Тут же насчет женушки его, Клавдии, все и выложить или промолчать, не говорить ничего, пока сам в село не вернется, своими глазами всю эту мерзость не увидит? Но как, ничего не сказав, идти-то вместе? Да и дома как ему жить? Встречаться изо дня в день с этим Рыжим? Да и с Клавдией… Голова кругом идет, плакать хочется, как подумаю. А он же, Рыжий, теперь начальник полиции, что ему на ум взбредет, то с Пилипом и сделает…
Анюта ухмыльнулась.
– А я, как только своего увижу, сразу про Клавдию скажу. Пускай знает, с кем крутился, на кого меня хотел променять. Он, поди, думал, что она любит его. А она… Просто сучка, кто на нее ни позарится, тому и рада… Такая уж, видать, уродилась, что дня без мужика прожить не может.
Некоторое время шли молча. Однако то, о чем завели было разговор, занимало обеих. Да и случай был по душам поговорить обо всем, что волновало: никто не подслушает, никого вблизи нет.
– Век живу, – призналась Параска, – а понять, отчего баба, живя с одним, льнет к другому, или тот же мужчина, живя с одной, бегает еще и к другим, – так и не пойму.
– Я У своего, у Гришки, как-то спросила об этом, – озираясь по сторонам, прошептала Анюта. – Он же… Кот… Где юбку увидит, так бы и задрал.
Опять помолчали, углубились каждая в свои мысли. Наконец Параска не выдержала:
– Мы тут с тобой… о таком… А они, и Гришка твой, и Федор мой, может, где-то там кровью, раненые, истекают или в плену с жизнью прощаются…
– Все может быть. Война вишь как складывается… Немцы нас бьют. И если б… жив-здоров Гришка мой был, все бы ему простила. Живи, как тебе хочется, только бы дома, в своей хате, с детьми, со мной. И есть бы ему варила, и обстирывала бы, и все-все делала…
– Эх, Анюта, Анюта, – вздохнула Параска. – Доля наша бабская такая. Все прощать мужчинам, что бы они ни творили, только бы нас не бросали, были с нами. Потому как мы без них… Жить не можем, с ума сходим. Да если еще знаем, что с ними может стрястись каждый день, каждый час…
Параска всхлипнула. Всхлипнула и Анюта.
– Лежишь, бывает, в постели… Или делаешь что-нибудь, – заговорила Анюта сквозь слезы. – И заплачешь вдруг ни с того ни с сего. Пожалеешь, что и ругала, жить так, как он хотел, не давала. А он, бедный, может, чуял, что больше ему не погулять.
– И я плачу часто. И по ночам, и днем, – призналась Параска. – Вот вроде и хорошо мы жили с Федором, а все же… Иной раз такое чувство, будто недодала ему чего-то, в чем-то виновата перед ним. Пока спокойно, мирно жили, не думалось, что того, что у нас есть, может не быть, о невзгодах, войне не думалось. А вот пришли эти гады на землю нашу – о многом пожалела. Что-то дальше будет, как жизнь пойдет?..
Больше не вспоминали ни мужей своих, ни войны – шли молча. А если и заговаривали о чем, то о самом будничном – о детях, о скотине, обсуждали последние деревенские новости, перебрасывались словом-другим, если становилось невмоготу…
* * *
За день отмерили километров, поди, сорок. И еще бы шли, если б не стало темнеть. А тут аккурат и деревня по дороге попалась – небольшенькая, хат, может, тридцать. Постучались в первую же от околицы хату. Открыл старый-престарый дед.
– Что вам, голубки? – спросил, всматриваясь, не сводя с них глаз.
– Переночевать бы, – в один голос ответили Параска и Анюта.
– Переночевать? – переспросил, почесывая в затылке, дед. – Переночевать-то можно, хату вы мне не пролежите. Да вот немцы, будь они неладны, забороняют пускать без их дозволу в хату кого бы то ни было. Вы-то хоть об этом знаете?
– Нет, не знаем, – растерялись, сникли женщины.
– И документов, надо полагать, никаких при себе нет?
– Нет.
– Что ж мне с вами делать? – покачал головой дед. – Проходите, что ли.
Вошли в хату. А их, не дав даже раздеться, прямо за стол – это уже постаралась бабка, скрюченная вся, словно горбунья, от старости. Как выяснилось, дед с бабкой собирались ужинать. Параска с Анютой переглянулись и стали доставать из узлов свои припасы. Но дед махнул рукой:
– Не надо, хватает у нас еды. Было бы кому есть.
И правда, на столе, кроме отварной картошки, соленых огурцов, стояла уже и сковорода с яичницей – когда только бабка успела? – пузатился и горлач молока. Тем не менее женщины выложили кое-что и из своих припасов: Параска – курицу, запеченную на жару, Анюта – катышок масла.
– Зачем вы это? – отговаривал их дед. – Вы же идете куда-то, понадобится в дороге.
Женщины рассказали, куда и зачем они идут.
– Так вам и не надо в Мозырь. Лагерь тот не в Мозыре, а под Мозырем. Прямо в поле, – сказал дед.
А бабка завздыхала, заохала:
– Боже мой, боже, это ж надо, чтоб такое горе на людей наших, – шамкала она беззубым ртом. – Жили-жили, и на тебе… Ночевать людей пустить – и то бойся.
– Хай немцы нас боятся, а не мы их, – сказал дед громко – видно, бабка была туговата на ухо. – И до их прихода мы жили, и, даст бог, после них жить будем. А убьют – не беда, пожили мы свое, спасибо и на этом…
За ужином дед с бабкой похвастали, что у них трое детей, всё сыновья и все жили и работали в Москве: старший – директор завода, двое других не начальники, но тоже зарабатывали и жили хорошо, каждый месяц присылали старикам деньги.
– Кабы не Гитлер, не немцы эти, хоть на старости пожили бы. А так спать ложишься и не знаешь – встанешь ли? Хватают людей, куда-то увозят, стреляют, и никто не скажет, за что. Намедни одного неизвестного убили. В лагерь в тот гнали, что под Мозырем, а он, горемычный, ослаб, идти не мог. Его и пристрелили прямо у нас на глазах, царство ему небесное, – перекрестился дед.
– Может, кого из наших? – насторожились женщины.
– Не-е, не вашего… Армянина или турхмена…
Поужинали да и легли спать: дед с бабкой на печи, а Параска с Анютой на полатях. Заснули быстро: устали как-никак, целехонький день месили снег на лесных да полевых дорогах. А едва стало светать – подались дальше, сказав добрым людям спасибо за приют и ночлег.
* * *
… Лагерь военнопленных – дед говорил правду – был в чистом поле, открытом всем ветрам. Обнесенный со всех сторон колючей проволокой, он напоминал кошару, куда в летние месяцы загоняют скот. Здесь и там над оградой, поднимались деревянные вышки, на которых маячили вооруженные часовые. Чернело в стороне и какое-то строение – то ли бывший овин, то ли амбар. Возле него толпились люди – и по одну сторону ограды, и по другую.
– Видно, и нам туда надо подаваться, – сказала Параска, когда они, выйдя из леса, увидели на отдалении лагерь.
– Да, наверное, – вздохнула Анюта.
Шли и во все глаза рассматривали лагерь. И чем ближе подходили к колючей проволоке, тем шаг их становился медленнее, неувереннее. Ибо то, что открывалось глазам, не укладывалось в голове, не верилось, не хотелось верить, что это явь, что все это на самом деле, не во сне. Первый же пленный, которого они увидели, стоял около проволоки в одной гимнастерке, к тому же разорванной на груди, с забинтованной головой и тоскливо-тоскливо смотрел куда-то в поле. И остальные пленные одеты были не лучше. Лишь у немногих на плечах были шинели, а на голове – пилотки. Все худые, с землистыми, заросшими щетиной лицами. И смотрели на женщин – а их немало толпилось около черного строения – с надеждой, с мольбой: возьмите, мол, меня, спасите. Возможно, если бы пленные что-нибудь говорили, не молчали, легче было бы на них глядеть. А то ведь если и говорили, то одними глазами, беззвучно, едва раскрывая губы…
Параска с Анютой уже стояли среди таких же, как они сами, женщин, смотрели на пленных, толкавшихся, сновавших взад-вперед за колючей проволокой, силясь в каждом из них узнать своего мужа. Но знакомой фигуры, знакомого лица все не попадалось на глаза. Может, они и были, но не здесь, не у колючей проволоки, а где-нибудь дальше, где сгрудилось несколько десятков человек, согревая друг друга своими телами. Это в лесу да на ходу не чувствовалось холода, не студил ветер. А здесь, в поле, продувало насквозь, до самых костей пробирало.
– А как это… У кого бы спросить? – осмелев, толкнула Параска женщину, стоявшую рядом. – Насчет мужа… Может, он в лагере…
– Вперед пройдите. Там немцы, у них и спросите…
Параска, а за нею и Анюта стали сквозь толпу пробираться вперед. Даже вспотели, пока очутились перед строением, которое увидели еще издали. В строении была, видно, какая-то контора или канцелярия, туда входили и выходили оттуда женщины. Висел на стене и какой-то приказ – с большим черным орлом. Возле того приказа тоже стояло несколько женщин.
Параска с Анютой подошли поближе, спросили, что написано в бумаге.
– Написано, что немцы могут отдать пленного, мужа или сына, – ответила женщина, стоявшая ближе других к приказу с орлом.
– Просто отдать, и все? – не поняла, переспросила вторая, вглядываясь в бумагу и напрасно пытаясь что-то в ней прочесть.
– Нет, не просто… Тут написано, какие справки нужно для этого иметь… Что заплатить немцам за мужа или сына… Выкупить, одним словом…
– Но прежде чем справки брать, надо бы выяснить, здесь ли он, мой муж…
– А вы в помещение пройдите, – подсказала первая женщина. – Там, говорят, можно узнать.
Женщина послушалась, пошла, за нею увязались и Параска с Анютой. В дверях немец автоматом дорогу загородил.
– Вас?
Втроем принялись объяснять, что им нужно.
– Гут, гут! – бубнил немец, но пропускать женщин не спешил. Лишь когда поснимали узлы с плеч, показали, что там, – пропустил.
Но не прошли они и нескольких шагов, как снова задержка: какой-то уже из своих, в штатском, приказал выложить все, что было в узлах, на стол. Женщины подчинились, хотя и не понимали еще, зачем все это нужно.
– Платить, платить надо, – сказал, плотоядно улыбаясь во весь рот, тот, в штатском.
Потом он открыл дверь, пропустил их в комнату, насквозь прокуренную, грязную, где на столе у окна лежала какая-то растрепанная, захватанная руками книга.
– Ищите там своих, – показал штатский на книгу. Женщины, склонившись над столом, принялись листать толстенный талмуд в поисках знакомых фамилий.
– Грамотные? – на всякий случай спросил штатский. – Ну так ищите, ищите…
Всю, до последней странички, перелистали книгу, вчитывались в каждую фамилию – они были выписаны довольно четко, разборчиво, фиолетовыми чернилами, – но того, что искали, что хотели найти, не нашла ни одна. Не веря своим глазам, начали было листать сначала, но штатский не дал:
– Хватит! И другим нужно, вы не одни.
Параска с Анютой опять влились в толпу перед колючей проволокой.
– Ну, нашли своих? – спрашивали их со всех сторон.
– Нет, – отвечали и Параска, и Анюта.
– Дурачат людей тем списком, – выкрикнула совсем молодая девушка. – Не все пленные в него внесены. А те, что внесены, многие давно померли. Их немцы не вычеркивают… Если хотите найти своих, надо ближе к проволоке подойти. И еду, что принесли, пленным, а не немцам отдавать. Пленные – они все не чужие, а наши…
Несколько женщин послушались, подались ближе к проволоке. Но их остановил грозный окрик немца-часового с вышки:
– Хальт!
Женщины не поняли окрика, а может, не расслышали – продолжали идти все ближе к проволоке. Кто-то бросил через ограду буханку хлеба. И пленные, стоявшие в отдалении и смотревшие на женщин, вдруг задвигались, засуетились, пытаясь поймать руками хлеб. Тогда женщины стали бросать за забор все, что у кого было, – хлеб, сало, яйца, картошку. Пленные на лету ловили кто кусок хлеба, кто картофелину – что кому доставалось. Тут же делились с товарищами.
– Держитесь!
– Спасибо вам!
– Не верьте немцам!
– Мы победим! – раздавалось по ту и по эту сторону проволоки.
И вдруг застрочил пулемет. Никто сперва и не понял, откуда стреляют. И лишь когда несколько пленных упало, обагрив кровью снег, сообразили, что пулемет бьет с вышки. И не в воздух, а по людям. Упало, было скошено и несколько женщин…
С криком, с воплями сыпанули кто куда от проволоки: пленные в одну сторону, женщины – в другую…
Будто волной подхватило и Параску с Анютой, вынесло вместе с другими в поле…
Немного погодя, увидав, что у колючей проволоки снова собираются женщины, Параска и Анюта тоже возвратились туда. Стояли теперь уже дальше от ограждения, смотрели на пленных, маячивших, как тени, по ту сторону проволоки. Видели и убитых, что остались лежать на снегу, – троих пленных и женщину в кожухе, тоже пришедшую откуда-то из деревни в надежде найти, вырвать из плена кого-то из своих. Несколько раз порывалась Параска уйти, бежать от лагеря, но все время что-нибудь удерживало ее – то новый пленный, отделявшийся от остальных и подходивший ближе к проволоке («А вдруг это Федор? Нли Пилип?»), то голос незнакомой женщины, рассказывавшей, где еще есть такие же лагеря («Может, туда пойти, может, там Федор и Пилип?»). Анюта же стояла и все плакала, всхлипывала, приговаривая время от времени:
– Как же так можно? Они же перемрут тут, в поле, все до одного…
Целый день простояли, протоптались у колючей проволоки Параска с Анютой, но так никого из своих и не увидели. Да и были ли такие, кто узнал бы, увидел своих? Пожалуй, нет, потому что за день ни одного пленного из-за проволоки так и не выпустили. Зато своими глазами видели, как пленные ходили по лагерю, подбирали трупы, сносили, стаскивали их куда-то за бугор, в яму… Наконец, когда низкое желтое зимнее солнце совсем опустилось за лес, Параска сказала Анюте:
– Тут хоть неделю, хоть месяц стой – ничего, видать, не выстоишь. Пошли домой.
Анюта заплакала в голос, но пошла, двинулась вслед за Параской…