Текст книги "Великий лес"
Автор книги: Борис Саченко
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 45 страниц)
Из дневника Таси Нестерович:
XVII«Папочка!
Мы с мамой все еще в дороге. Кажется, целая вечность прошла, как отправились из Великого Леса в Минск, к тебе. Что я видела и пережила – вспоминать не хочется. Это как чудовищный, страшный сон. Нас по нескольку раз за день бомбили и обстреливали немецкие самолеты. И не только на шоссе, а всюду, куда бы мы ни ткнулись, даже на обычной полевой дороге. Прямо не верится, что мы с мамой еще живы. Особенно, когда повидали, сколько женщин, детей, мужчин лежит убитых везде вдоль дорог. И никто их не хоронит – некогда. Раньше хоть по ночам можно было смело идти. Теперь же и этого нельзя – на дорогах то тут, то там немецкие парашютисты панику наводят – стреляют из автоматов и пулеметов по всем подряд. И по нас с мамой несколько раз стреляли. Хорошо, что мы никогда не идем впереди, стараемся держаться в середине людской толпы. Чуть что – падаем и отползаем в сторону, прячемся за деревья, пни, кочки или в какой-нибудь борозде… Дернуло же нас в такое страшное время пуститься в дорогу. И назад уже не вернешься, и вперед идти, когда всюду, куда ни сунься, немцы… Одним словом, мы остановились. Не знаю, надолго ли, но остановились. Наткнулись на пустой дом – нам сказали: его хозяева подались в беженцы, – и решили дальше не идти, выждать. В деревне этой – деревня называется Запесочье – говорят, что немцы уже взяли Минск, бои идут под Смоленском. Но мы с мамой не верим этому. Просто у страха глаза велики. Не может быть, чтоб немцы взяли Минск, дошли до Смоленска. Наверно, они насбрасывали повсюду парашютистов, и те нагоняют на людей панику…
Как ты там, папочка? Говорим иногда с мамой: а если и правда немцы взяли Минск? Что они с тобой сделают? Да и где ты? Что жив – мы не сомневаемся. Не можешь ты погибнуть, не повидавшись с нами. Не можешь! Ты должен это знать и оставаться живым, живым, живым.
Не знаю, сколько мы пробудем в Запесочье. Мама говорит, выждем. Да и отдохнем. А я не хочу ждать. Идти хочу в Минск…
Люди в Запесочье хорошие, душевные. Никогда раньше не думала, что у нас всюду такие хорошие люди. Все сочувствуют, помогают чем могут, последним делятся. И тут вот люди и молока нам принесли, и хлеба. И никто никакой платы не требует. Да у нас и платить-то нечем. Все, что захватили в дорогу, либо побросали, либо растеряли…
Как ни тяжко, но мы сейчас в доме, под крышей. Есть где и от дождя укрыться, и переночевать. Мама так вон на кровать упала и примолкла, наверно, спит. Устала она очень за дорогу, едва ноги таскает. А я вот передохнула чуть-чуть и снова могла бы идти. Но пока, папочка, обождем. Может, и правда, немного схлынут немцы. Видеть их не могу – ползут, как гусеницы, и ползут. На машинах, танках, мотоциклах и просто пешком… Самодовольные, самоуверенные…
Только сейчас я оценила, что значит мир, крыша над головой, что значит ничего не бояться. Какое это огромное счастье! Даже сидеть в обычной хате вот так, как мы с мамой сейчас сидим, – и то радость. Пускай даже хата и чужая… Вот вытянула я на скамье ноги, положила голову на стол – и чувствую, как подбирается ко мне, охватывает всю, обнимает дремота, сон. Прощай, потому что я уже почти сплю… Все-таки и я уста…»
Разговор с Иваном Дорошкой лишь на первый взгляд ставил как будто все на свои места. На деле же ясности он ни во что не вносил, наоборот – внес разлад, целую бурю в мысли и в душу Апанаса Харчени, поставил с ног на голову то, что открылось и утвердилось за годы и уже, казалось, навеки останется таким, каким было и есть. Несколько дней Апанас не выходил со своего двора. Ковырялся в огороде, помогал матери мотыжить и полоть грядки, чинил забор, подпирал яблони в саду. И думал, думал обо всем, что произошло, что так нежданно свалилось на его голову. Нет, он не рвался на должность секретаря, не стремился во что бы то ни стало удержаться, – ему был непонятен еще вкус власти, он не испытывал особой радости от своего положения. Задевало иное. Выходит, он не такой, как все, за ним числится то, чего нет за другими, за большинством, и что не только сегодня встает у него на пути, но будет мешать и в дальнейшем. А он еще о чем-то мечтал! Поработает некоторое время в сельсовете, а потом… Поступит учиться. Даже факультет облюбовал – историко-филологический. История привлекала Апанаса своими поворотами. Прямо не верится, что на земле жило до нас столько людей, было столько самых разных государств, властей и властителей. И всего этого нет, все кануло. Государства распались, возникли новые. Народы, властвовавшие над другими, сами попали под чью-то власть. Что уж говорить о разных там королях, царях: жили они – все пред ними падали на колени, а умерли – и забылось, что они существовали… Причем, это – если вообще брать историю, старину. А если обратиться к более близкому, к Беларуси, например, или даже к своему полесскому краю, к деревне, где родился и живешь? Чего только тут не происходило! И как мало все это изучено, как мало мы об этом знаем! Андрей Макарович, директор школы, посеял в душе Апанаса семена любви к истории, и он видел, чувствовал: жить уже не может без того, чтобы не изучать прошлое. Ибо только в сопоставлении с прошлым можно должным образом судить о современности, представить себе будущее. К тому же… По земле, по которой мы ходим, ходили и до нас люди. Что они думали, куда, к чему стремились?..
Была и еще одна мечта у Апанаса, которая гнала его именно на историко-филологический факультет: он давно втайне от ровесников писал стихи. Стихи несовершенные, это Апанас и сам знал. Но все же это были стихи. Они рождались как-то неожиданно и сами ложились на бумагу. Невесть откуда возникала музыка, потом эта музыка сама собою выливалась в слова. Слова низались в строчки, возникал рисунок, который затем обретал законченность и смысл. Лишнее отпадало, как глина, когда что-нибудь лепишь. И… стихотворение готово. Охватывала радость. Смотри-ка, он написал стихотворение!.. Конечно, не такое, как у Пушкина или Купалы, но все же… стихотворение. «Поехать бы подучиться малость – может, и у меня бы получше стихи сложились…» – думал Апанас. Думал так – и читал, упорно читал то историю, то учебники по литературе и языку: готовился поступать в институт или в университет. И вдруг… Анонимка эта, дядька Нупрей… «Если в райком написали, то могут и еще куда-нибудь написать. И нашел кто-то чем попрекать! Дядькой… А этот дядька с тех пор, как погиб отец, и носа в их хату не показал. Словно и не родной отцу брат был, словно Апанас и не племянник ему. Чужие люди помогали, а дядька… И на своем-то поле не шибко старался. Хлебом его не корми, дай только порассуждать, показать, особенно перед новым, приезжим человеком, какой он умный, начитанный, сколько всего знает… Вот язык и довел до беды… И не только самого дядьку, но и… Ведь если нельзя мне секретарем в сельсовете работать, то… разрешат ли в институте, в университете учиться?..»
Эти тревожные мысли не разогнала, не развеяла даже война. Потому что война была для Апанаса чем-то далеким, лично его, их семьи она не касалась. Идти в армию из их хаты было некому, а что до немцев… Апанас был уверен, ничуть не сомневался – Красная Армия разобьет немцев. И недели не пройдет – война кончится. И конечно же нашей победой.
У Апанаса было свое горе, и оно, это горе, заслоняло то, другое, общее для всех.
Шли дни, и боль у Апанаса то унималась, то опять вспыхивала с новой силой. Иной раз казалось: никакой трагедии не произошло. «Нельзя работать в сельсовете? Ну и что?.. Разве другой работы не найдется?.. А институт?.. Вдруг примут? Откуда я взял, что не примут?.. Тем более что поступать-то я собираюсь на заочное… На дневном материально не вытяну, потому что помочь некому… А не поступлю – можно и без института жить. И историю изучать, и стихи писать…»
– Ничего, мама, как-нибудь проживем, – утешал, успокаивал в такие минуты Апанас не столько мать, которая смотрела на сына горестными, полными слез глазами, сколько самого себя. – Не пропадем!..
Но минуты успокоения сменялись минутами отчаянья. Возникало желание – ни дня не оставаться в деревне, уехать отсюда. Куда – Апанас не знал, лишь чувствовал – надо уехать. «Там, куда я уеду, никто про дядьку знать не будет, никто не попрекнет…»
Неудачи Красной Армии, наступление немцев встревожили, обеспокоили Апанаса. «Так, чего доброго, немцы и сюда, в Великий Лес, придут. А что, Минск вон, говорят, уже взяли, бои где-то под Смоленском. А придут немцы – что мне делать? Комсомолец, секретарем в сельсовете работал… Что меня вынудили уйти с должности, это… Этим не оправдаешься…»
И Апанас, ничего не говоря матери, стал готовить себя к тому, чтобы оставить Великий Лес. «Во-первых, под немцами не буду. А во-вторых… Случай, пожалуй, удобный: ухожу в беженцы. Там видно будет, как быть и что делать. Жаль, конечно, бросать мать, деревню. Но и здесь… Не оставаться же вечно изгоем, да еще если немцы…»
Намерение покинуть деревню, уйти в беженцы вызревало с каждым днем, обретало направленность и определенность. «Там никто меня знать не будет. Я буду таким же, как все…»
И однажды Апанас, собравшись с духом, сказал матери, чтобы собирала его в дорогу.
– В какую дорогу? – испуганно взглянула на сына мать.
– Пойду я…
– Куда ты пойдешь, сынок?
– Куда люди идут. – Чувствуя, что матери сказанного мало, добавил: – В беженцы.
Мать как стояла посреди хаты, так и запричитала:
– В какие беженцы, сыночек? Из дому, в такое беспокойное время…
Апанасу и самому не очень-то хотелось уходить, оставлять родной угол. Но решение было принято, и он сказал:
– Сюда немцы скоро заявятся.
– Откуда ты это взял? – вытаращила на сына заплаканные глаза мать. – А вдруг их не будет.
– Будут, – убежденно ответил Апанас.
– А если и будут, что ты тем немцам сделал, чтоб тебя расстреливать или вешать? – со слабой надеждой в голосе спросила мать.
– Я же, мама, комсомолец. Да и… в сельсовете работал.
– Но ведь из сельсовета… ты же… тебя…
И не нашла нужного слова, чтоб и правду сказать, и сына не обидеть.
– Немцы, мама, чужаки, лучше с ними не знаться, А говорить что-то, доказывать…
– Почему же? Если надо, так надо и говорить. И люди тебя знают, подтвердят…
– Нет, мама, – стоял на своем Апанас. – Пойду я. И мне лучше будет, и тебе…
Целый вечер проговорили мать с сыном. Он одно доказывал, она – другое. И не убедили друг дружку, каждый остался при своем мнении.
– Нельзя мне, мама, оставаться в Великом Лесе…
Мать тоже сознавала, понимала, что сыну лучше, конечно, не оставаться здесь, под немцами, лучше уйти куда-нибудь. Но и отпускать одного из дому не хотелось, ох как ей не хотелось!
– Куда ты? – плакала, обливалась слезами она. – Ну, пусть даже придут сюда немцы – будь что будет. А так… Сердце же мое кровью будет каждый день обливаться, я же спать не смогу, есть не смогу: где ты, что с тобой?..
Еще прошли в разговорах и день, и вечер, прежде чем Апанас, как ему показалось, убедил мать, что нельзя ему ждать немцев, надо трогаться в путь.
– А если немцы и туда доберутся, куда ты собрался?
– Дальше пойду. Советский Союз велик, места хватит, – уверенно отвечал сын.
– А вдруг и дотуда дойдут?
– Нет, мама, у немцев не так много людей, чтоб хватило их на всю нашу землю. Да и никто же по своей охоте фашистское ярмо на шею не станет надевать, бороться со сволочью будут…
Сшила мать Апанасу из нового полотна торбу, набила ее разной едой. И в один из дней чуть свет проводила сына за околицу. Долго стояла на дороге, смотрела, как сын уходит все дальше и дальше, долго и сын оборачивался, оглядывался – мать тоже отдалялась и отдалялась с каждым его шагом. Впереди у Апанаса была неизвестность, она и тревожила и манила. То же, что оставалось здесь, в Великом Лесе, нагоняло страх.
XVIIIКоров и лошадей выгоняли раненько, еще до восхода солнца. Кажется, не очень-то кому и говорили, что погонят в тыл, где немцев нет и докуда они вряд ли доберутся, чтобы потом, когда кончится война, пригнать их назад, – кажется, никто не болтал лишнего, а деревня откуда-то обо всем прослышала, узнала. И взрослые, и дети вышли из хат. Стояли семьями, каждая у своих ворот, смотрели, как бредут, копытят деревенскую улицу белянки да савраски, и каждый чуял: не увидит он больше ни этих коров, ни этих лошадей. Последний раз их видит. И коровы, лошади чуяли, видно, то же самое. Коровы время от времени принимались мычать, вытягивая далеко вперед и вверх головы; лошади рыли копытами землю, безутешно и тоскливо-тоскливо ржали. Кое-кто из великолесцев не выдерживал, спрашивал у пастуха Хомки, который, как и всегда, шел с длиннющей пугой-смолянкой позади стада:
– Ты хоть знаешь, куда гонишь, а?
– Куда скажут, туда и погоню, – неопределенно отвечал немногословный Хомка.
Вслед за колхозным стадом ехала подвода, на которой важно восседала, будто выбралась на ярмарку, Клавдия, жена Пилипа Дорошки, а рядом с ней – дочь Матея Хорика Надя. Правила лошадью Клавдия, как-то словно свысока посматривая на людей, вышедших на улицу. Лошадей гнали табуном следом за коровами, покачиваясь в седлах, одноглазый конюх Базыль Романюк и его помощник низкорослый, болезненный Федька.
А еще спустя какое-то время стало известно, что куда-то подались – не в беженцы ли? – и директор школы Андрей Макарович Сущеня с женой, учительницей Алиной Сергеевной. Подались, скорее всего, ночью, потому что днем их никто не видел и не мог сказать, пошли они пешком или на чем-нибудь поехали. Пронесся по деревне слух, что не видно и Апанаса Харчени, тоже исчез из Великого Леса…
– Бегут. Как тараканы перед холодами разбегаются, – говорила у колодца женщинам Бабаева Сонька, и все женщины знали: чужие слова повторяет Сонька, а чьи – думали: не Евхимовы ли?
А жизнь не останавливалась – шла своим чередом. Каждое утро всходило над лесом солнце, заливались, самозабвенно высвистывали свои песни, как всегда летнею порой, птицы, плыли, мирно бежали по небу облака, тучки. Люди топили печи, готовили пищу, завтракали, обедали, вечеряли – казалось, жили привычными, будничными заботами. Вслед за сенокосом как-то незаметно подкатила на раздавшемся золотистом возу жатва. И люди, привыкшие за годы колхозов работать вместе, сообща, выходили и теперь на поля всей деревней с серпами, жали рослое жито и колосистый ячмень, вили перевясла, вязали тугие, тяжелые снопы, ставили их в бабки – пусть подсыхают. На никуда не годных, ледащих лошаденках – тех, что не угнали, оставили в колхозе, – свозили снопы к гумнам и сразу же молотили – таков был приказ председателя колхоза Василя Кулаги.
По вечерам же, выйдя на улицу, собирались кучками, обсуждали новости – то, что удалось кому-либо услышать; больше всего, разумеется, было разговоров о мобилизованных, от которых никто до сих пор не имел никаких известий. Женщины, чего никогда раньше не водилось в Великом Лесе, пристрастились даже гадать. Особого успеха добилась Хориха, потому что гадала и на картах, и на «дыме». Платы за гадание она не брала, и потому вечерами дверь у нее не закрывалась – шли и шли бабы.
Не выдержала, отправилась как-то раз к Хорихе и Параска, дочь Николая Дорошки. Уж больно донимали разные думки, хотелось хоть что-нибудь узнать и о муже, Федоре, и о брате, Пилипе: «Где они?»
Из дому Параска выбралась поздно – подоив корову и уложив детей спать. Благо, жила Хориха недалеко, каких-нибудь десять минут ходу. Перебежала улицу, открыла калитку, а потом и дверь в хату к Хорикам – и отшатнулась, закашлялась:
– Кахи-кахи-ках!..
Все же, прикрывая нос и рот руками, ступила за порог, кое-как – в хате было темным-темно – добралась до лавки, села. Дым тучей висел под потолком, плавал от окна к окну, валил в дверь, которая то открывалась, то закрывалась – входили и выходили люди. Привыкнув к темноте, Параска стала различать женщин – одни сидели на лавке, а иные и стояли, не находя, где бы приткнуться. Узнать никого было невозможно: женщины были словно в воде, плавали, разве что промелькнет в дыму то рука, то лицо. На припечке светился, горел пучок лучины.
– Тихо, бабы! – властно раздавался откуда-то с печи голос Хорихи, хотя в хате и без того было совсем тихо. – Загадывайте, кто на кого хочет…
– А как это – кахи-ках! – загадывать? – все еще не могла откашляться Параска.
– Глаза зажмурь и загадывай на того, кого хочешь увидеть. А как я лампу зажгу – открой глаза. Дым плывет – значит, жив тот, на кого ты загадала. Не плывет – значит, нет его, мертв… – объяснила Хориха.
– А куда смотреть-то, где этот дым должен стоять или плавать? – не могла взять в толк, как это гадают на «дыме», Параска.
– А вот выбери себе место. Можешь в угол смотреть, можешь на окно, можешь на дверь…
Загадала Параска сперва на Федора, на мужа.
– Все загадали? – послышался голос Хорихи.
– Все, – недружно ответили женщины.
– Зажигаю лампу!
Открыла глаза Параска, глянула на то место, которое выбрала, – на окно: двигался, плыл дым.
– Жив мой Федор! – воскликнула на радостях Параска.
– А моего нема-а! – заголосила рядом с нею Авдуля, жена Демьяна Сучка.
– Не плачь, Авдулечка, – принялась успокаивать Авдулю Хориха. – Ты на что загадывала?
– На угол, – ответила Авдуля.
– А ты… на окно загадай.
Загадала Авдуля на окно – вышло, жив ее Демьян. А Параска на дверь теперь загадала, на Пилипа, потому что дважды на одно место загадывать было нельзя. И выпало – не двигался дым…
Проветрив хату, женщины попросили Хориху погадать на картах. Та охотно согласилась. Зажгла лампу, на стол поставила. Колоду карт из сундука достала, настоящих, магазинных, хотя и далеко не новых, начала гадать. Карты показали – Федор в дороге, живой-здоровый. А Пилипу все черная карта выпадала. Три раза Хориха раскидывала карты – и все три раза черная масть…
С тяжелым сердцем вышла от Хорихи Параска. Постояла во дворе, вдыхая свежий, настоянный на запахах трав и картофельной ботвы воздух, и все же не прошла мимо отцовской хаты – заглянула на минутку.
В хате были отец и Хора. Отец плел лапти, а Хора, склонившись над лоханью, что-то не то мыла, не то стирала. Ага, посуду мыла после ужина. Костика дома не было.
Поздоровавшись, Параска присела на лавку, спросила у отца, где Костик.
– А лихо его ведает, – ответил отец. – Шастает где-то.
– А вообще что у вас слышно? – Параска все не могла совладать с грузом, лежащим у нее на сердце.
– Где ты что услышишь! А если и услышишь, тоже вопрос – верить, не верить? – ответил Николай. – А ты где это была?
– У Хорихи.
– Чего это тебя к ней понесло?
– Погадать ходила, – призналась Параска.
– Ну и что нагадала? – с любопытством поднял на дочь глаза Николай.
– Про Федора хорошее.
– А про Пилила? Не гадала?
– Гадала.
– Ну и что?
– Черная карта выпадает Пилипу.
– Черная? – испуганно отложил лапоть Николай, задумался. – Сон на днях видел, – заговорил трудно, словно сглатывая что-то. – Тоже худой сон…
– А что тебе снилось?
– За вьюнами с Пилипом ходили…
– Так вьюны это ж хорошо!
– Кто тебе сказал, что хорошо?
– Все говорят. Вьюны снятся к добру, – повеселела, ободрилась Параска.
Хора выпрямилась – кончила, видно, мыть посуду, подошла к Параске.
– С Пилипом все хорошо, – сказала она. – Было худо, а теперь хорошо.
– Откуда ты это взяла? – спросил как бы в испуге Николай.
– Взяла. Сны не вам одним снятся. Мне тоже…
И вышла с обиженным видом в сени.
Пошла домой, посидев немного и перемолвившись с отцом о разных разностях, и Параска. Ночь уже была на дворе, да такая темная, что дороги под ногами не видать. Ни звездочки нигде, ни луны. Шла, держалась ближе к заборам, где потверже, не так много песку, а мысли ее вились вокруг одного и того же – где сейчас Федор, что с Пилипом? Живы ли? Гадание ничуть не успокоило Параску – наоборот, посеяло в душе еще большую неопределенность, тревогу.
«Не пойду больше к Хорихе гадать. И ни к кому не пойду, – решила Параска. – Что эта Хориха знает, знахарка нашлась… От, дурит людям головы. И мне задурила…»
XIXНастало время, когда и Ивану Дорошке довелось взвалить на плечи двойную ношу. Днем он, как всегда, бывал в сельсовете, занимался будничными делами, к которым привык за годы председательствования, а ночью, вздремнув немного, точнее, дождавшись, чтобы уснула деревня, запрягал коня и ехал на колхозный ток. Грузил там мешки с зерном, которые оставлял в соломе Василь Кулага, и направлялся то в Гудов – там жило несколько семей, которым Иван доверял, – то в лес. В Гудове сгружал зерно в хлевушки или в дома, просил людей сохранить его до того дня, когда оно понадобится. А в лесу брал лопату, рыл, чаще всего на заброшенных поташнях, ямы, обкладывал их берестой, соломой и ссыпал туда зерно. Ямы эти потом, когда они заполнялись, снова выкладывал поверху берестой и соломой, засыпал землей, заваливал хворостом.
Василь Кулага помогал Ивану. И в одиночку рыл в лесах ямы, и, запрягши колхозных лошадей, возил вместе с Иваном по ночам зерно. Не до конца знал Василь, зачем вдруг понадобилось прятать зерно, но приказ райкома партии выполнял. Да и, наверно, догадывался, чуял: значит, есть такая необходимость – прятать зерно.
С Иваном Дорошкой Василь виделся каждый день, но разговаривали они мало. А если и заходил разговор, то не вообще, а о чем-либо конкретном, о том, что надо было сделать немедленно, сегодня. Лишь однажды, когда возвращались из очередной поездки в лес, Василь, привязав своих лошадей вожжами к грядке Ивановой телеги, чтобы шли вроде как на поводу, сам пересел к Ивану и заговорил о том, что его беспокоило:
– Иван, судя по всему, немцы скоро будут здесь, у нас. Что с семьями делать, а?
Иван какое-то время молчал, не зная, открываться ли во всем Василю, или все же лучше кое-что сохранить пока в тайне.
– Сам думаю, – сказал наконец. – Не первый день думаю.
– И что же надумал?
– Знаешь, у меня проще.
– Почему?
– Жена у меня нездешняя. Не хочет она в Великом Лесе оставаться. Пока я здесь – и она здесь. А когда я уйду…
– Прости, а куда ты можешь уйти? – перебил Ивана Василь.
– Куда-нибудь надо будет идти. Не сидеть же дома сложа руки, не ждать же, пока придут немцы и пристрелят.
– Не скрывай, Иван, хоть от меня не таись, – каким-то плаксивым голосом попросил Василь. – Обоим нам трудно сейчас. А мне… У меня еще и жена… Чуть что, так и начинает: «Нужно было тебе лезть в это начальство… Беды бы никакой не знали. И ты, и мы… А теперь…»
– Не таюсь я, Василь, нет, не таюсь. А что не все тебе говорю, так… Есть вещи, о которых до поры до времени никто не должен знать. Не один ты. Военная тайна. Понимаешь?
Василь долго молчал.
– Ну, если ты мне не хочешь открыться, – заговорил он наконец таинственно и приглушенно, – так я тебе скажу. До фронта далеко… Если б и захотел, не доберешься. Поэтому, как я понимаю, нам придется оставаться в деревне до последнего…
– А потом?
– Не знаю, какое задание получил ты, а я… в лес уйду.
– И что ты в лесу будешь делать?
– На первых порах скрываться. А там видно будет. Возможно, и повоевать придется. Многое будет зависеть от того, как долго немцы у нас задержатся. А ты?
– Я… То же самое, что и ты, буду делать. Только… скрываться, прятаться не собираюсь. С первого дня воевать буду. И задание такое получил от райкома – поднимать людей и воевать. Чтоб немцы не чувствовали тут себя хозяевами, чтоб им тут хуже было, чем на фронте…
– Видишь, задание получил поднимать людей, – поддел Ивана Василь, – и не поднимаешь. Даже со мной скрытничаешь.
– Не скрытничаю, Василь, а присматриваюсь.
– Ко мне, ко мне присматриваешься? Эх…
Было темно, однако и в темноте Иван увидел, как зло махнул Василь рукой – обиделся не на шутку.
– Не злись. С тобой я поговорить собирался. Но не сейчас – позже.
– Так тянуть-то уже некуда! Немцы вот-вот заявятся.
– Ельники же еще наши.
– Ельники могут взять позже, чем Великий Лес. У нас же железная дорога под боком…
Иван и в самом деле упустил из виду – немцы действительно могли прийти в Великий Лес из Гудова, приехать по железной дороге. Но Василю все же сказал;
– Не паникуй.
– Я не паникую. Но чувствую – близко уже немцы. Мужчины домой возвращаются.
– Какие мужчины?
– Те, что фронт бросили, разбежались.
Иван так и присвистнул – не поверил.
– Кто, например?
– Евхим Бабай. Забыл, что ли? И Хорика я давеча видел.
– Хорика?
– Ага. Утречком как-то на ферму шел. Вижу – огородами к лесу кто-то крадется. Пригляделся – Хорик. Верно, на ночь домой, в хату свою наведывался. Оставаться же в деревне днем – боится. Вот по этому и сужу – немцы близко.
– Неужели то, что ты говоришь, – правда?
– А то врать бы стал, – опять обиделся Василь.
– А я же, признаюсь тебе, никогда не думал, что сыщутся среди наших такие. Контрики…
– Э-э, – простодушно, по-детски улыбнулся Василь, – может, это и не контрики, как ты их называешь, а обыкновенные трусы. Не хотят погибать, войны испугались.
– И таких к ногтю нужно!
– Погоди, не спеши. Разобраться надо.
– А что тут разбираться? Не на фронте – значит, враг.
– Так и мы ж с тобой не на фронте.
– Мы – иное дело. – И, возвращаясь к прежнему разговору, Иван сказал: – А насчет того, что немцы, как ты говоришь, близко, так… Близко – это еще не здесь. А потому подготовиться нам нужно и встретить их как положено. Чтоб несладко им пришлось.
– Так мы же, по-моему, и готовимся.
– О людях надо подумать, кого с собой в лес взять. И об оружии.
– Об оружии – да. А о людях… – Василь вздохнул. – Трудно нам будет на первых порах с людьми. Видишь, мои предположения подтверждаются – найдутся, видно, такие, кто не прочь и при немцах пожить, немецкого, собачьего хлеба отведать.
– Неужели и такие будут?
– Будут, Иван, будут. И ты правильно осторожничаешь. Ведь до конца нельзя быть уверенным даже в самом себе… А в людях… Давай обождем, посмотрим, как кто себя поведет при немцах. Тогда и подберем.
– Я осторожничаю, а ты и того больше.
– То, что мы собираемся делать, требует осторожности.
– Правильно говоришь. И о семьях, между прочим, тоже правильно, что беспокоишься. Я своих этими днями думаю отправить…
– Куда? – заинтересовался Василь.
Иван снова задумался – говорить Василю правду или умолчать? «Опять будет обида, если не скажу…»
– Жена родом из Камаринского района. Туда, в деревню, видно, и отправлю вместе с детьми.
– В самом деле – тебе проще… А мне, что мне делать?
– Может, в эвакуацию?..
– Не хотят. Говорил и жене, и детям – не хотят. Да и поздно. Немцы далековато уже зашли. И прут быстро…
– Так хоть бы в другую деревню перебрались, а?
– Надо будет подумать, потолковать с женкой…
Приближалась деревня. Василь соскочил с Ивановой подводы, отвязал вожжи, пересел на свою.
Дальше ехали каждый на своей подводе, думая каждый о своем.