355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Саченко » Великий лес » Текст книги (страница 12)
Великий лес
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:30

Текст книги "Великий лес"


Автор книги: Борис Саченко


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 45 страниц)

X

Василь Кулага был не из тех людей, которые все, что бы им ни сказали, принимал на веру. Услыхав какую-либо новость или, скажем, получив указание, он часами, а то и сутками думал, размышлял, пока не решит для себя, где правда и где выдумка, пока не придет к убеждению, что то или иное надо делать так, только так, а не иначе. Удивлялся иной раз, как легко и быстро, без малейших сомнений Иван Дорошка с кем-то соглашается или не соглашается, берется делать одно и отбрасывает как ненужное, не стоящее внимания другое. Ему, Василю, чтобы принять какое-либо решение, нужно было время. Время на размышление. Работая в сельсовете секретарем, он никому ни одной бумажки вот так, с ходу, с первого раза не выдал на руки, не подписал. «Хорошо, хорошо, – скажет, бывало, тому, кто обращается с какой-нибудь просьбой. – Приходите завтра, я сам подумаю, с начальством посоветуюсь…» И думал, советовался с начальством – с Иваном Дорошкой, Того в начале их совместной работы злила нерасторопность, медлительность, излишняя осторожность секретаря. «Мог бы мне об этом и не докладывать», – говаривал он Василю. Но со временем Иван Дорошка привык к Василю, увидел, пожалуй, даже известный смысл в стараниях секретаря все обсудить, согласовать, – он, председатель сельсовета, всегда в курсе разных событий, знает, в чем кто нуждается, что кого заботит. И все же подсмеиваться, беззлобно вышучивать Василя не перестал. Это и отдалило их друг от друга, не давало сойтись поближе, стать друзьями. И вместе с тем… Жили в одной деревне, работали в сельсовете, и это сближало: они уже не могли обойтись один без другого. Особенно Василь тянулся к Ивану. Даже когда председателем колхоза выбрали, не мог принять ни одного решения, не посоветовавшись с Дорошкой. Возможно, потому, что знал: Иван Дорошка в дружеских отношениях с секретарем райкома партии Боговиком и то, что согласовывается с Иваном Дорошкой, как бы согласовывается и с райкомом. Да и трудно было ему, Василю Кулаге, недавнему сельсоветскому работнику, руководить колхозом. Он и не хотел, ни в какую не соглашался идти председателем. Но райкому нужен был человек, а колхозу – председатель. Прежний, Рыгор Беда, попросил, чтобы его освободили от должности: грамоты, дескать, маловато, да и годы берут свое. И Василя не то чтобы уговорили, а просто поставили – и все тут. Нет, демократия была соблюдена – провели собрание, рекомендовали, колхозники за Василя проголосовали, даже поаплодировали довольно дружно: как же, мол, знаем его, свой человек. Но Василь Кулага что-то вроде обиды затаил на Ивана Дорошку: «Выжил из сельсовета, будто я ему мешал». – «Люди должны расти. А то что же получается – всю жизнь просидишь у меня в подчиненных. Иди на самостоятельную работу. А вдруг талант руководителя у тебя прорежется. Колхозу выгода, а тебе слава», – говорил Иван, убеждая Василя идти на повышение. Василь же считал, что он с его медлительностью, неразворотливостью надоел Ивану и тот просто-напросто захотел от него избавиться. И носил в глубине души обиду на Ивана, хотя виду и не подавал. Начало войны, разговор с секретарем райкома Боговиком, то обстоятельство, что всех мужчин из Великого Леса мобилизовали, а их с Иваном Дорошкой оставили здесь, – все это даже не то что сблизило, а подружило Василя с Иваном. Не проходило дня, чтоб они не встретились, не поговорили, не обменялись новостями. Теперь уже не только Василь Кулага заходил к Ивану Дорошке в сельсовет, но и Иван Дорошка частенько наведывался в контору к председателю колхоза.

– Ну как ты? – обычно спрашивал Иван у Василя. – Привыкаешь?

– А куда ты денешься, – отвечал тот. – К чему только человек не привыкнет! И к председательству я привык, и к тому, что война идет… Может, слыхал, что там, на фронте?

Газеты в Великий Лес уже не приходили. Не приходили и письма. Радиоприемник по-прежнему не работал – никто нигде не мог достать батареек. Хорошо, была еще связь с Ельниками и Иван изредка позванивал в райком – узнать, где что делается, услыхать хоть словечко о том, что там на войне, на фронте. Роман Платонович ничем порадовать своего давнего друга не мог – гитлеровцы наступали, наши войска сдерживали их, вели тяжелые, кровопролитные бои. И Иван Дорошка пересказывал Василю Кулаге, что слышал от секретаря райкома.

– Должен же в войне перелом наступить! – уверенно говорил Василь. – Не может того быть, чтобы Гитлер нас побил!

– И я так думаю, – кивал Иван. – Да вот видишь… Отступают пока наши…

Василь похудел за эти дни. Лицо у него заострилось, и без того крупный нос стал как бы еще больше; на лбу залегли складки-борозды, которых Иван раньше не замечал. И глаза горели каким-то лихорадочным огнем. Хватало Василю работы в эти дни. Надо было организовать заготовку сена, а в колхозе всего одна конная косилка, да и не пустишь ее по кочковатому болоту. Всех, кто только умел косить – подростков, стариков, женщин, – поставил на ноги Василь. И все же справиться с сеноуборкой, с работой, которую едва управлялись завершить вовремя, когда дома были все мужчины, колхоз не мог. И Иван Дорошка съездил в Гудов, организовал воскресник – все рабочие завода и железнодорожной станции, которых не взяли в армию, вышли на болото. Косили, гребли, стаскивали копны, метали стога. На счастье, и с погодой повезло – сухой, теплый, солнечный выдался денек. Так что от души благодарил Василь Кулага гудовцев, а заодно и Ивана Дорошку.

– Что бы я делал без тебя? – признавался Ивану. – А так… Чуть что – иду к тебе…

– Брось, – отмахивался Иван Дорошка. – Одно дело делаем, для того нас и оставили здесь, чтоб работать.

– Так колхоз же у тебя не один. И всюду надо поспеть.

– И другим колхозам чем могу помогаю. В «Сейбите» общее собрание на днях провели.

– Что-нибудь серьезное?

– Да нет, сенокос раньше других колхозов кончили. Впервые за всю историю. Хотелось поздравить людей, подбодрить…

– С сеном и мы справились, – радовался Василь. – Да ведь и жатва не за горами.

– И с жатвой управимся. Как стараются люди! Что ни скажи – сделают.

– Вот-вот, – соглашался Василь. – Прямо диву даешься. Такие все понятливые, схватывают с полуслова… Не то, что прежде. В каждое окно стучаться не надо.

– А ты ведь боялся. Помнишь, когда из Ельников домой возвращались… Горе людей сплачивает…

– И наоборот, – грустно качал головою Василь, намекая на что-то такое, чего Иван не понимал.

– О чем ты? – допытывался Иван.

– Да все о том же. Как ты, а я своих людей хорошо знаю. Очень уж легковерные есть среди них. И недовольные…

– Чем недовольные?

– Мало ли чем… Колхозом. Вот и мы… Мы тоже, бывало, круто обходились с некоторыми. Чуть что не по-нашему – угрозы, а то и раскулачивали, высылали.

– Что же было делать? – Иван начинал злиться. – Им как лучше хочешь, а они… что волы – заупрямятся, и что хочешь делай. Их в рай ведешь, а они думают – в пекло…

– Крестьяне… Темные, малограмотные. Их не заставлять, а убеждать надо.

– Так убеждали же! Сколько собраний провели!

– Не собраниями их надо убеждать.

– А чем же?

– Другим. Если колхоз – выгодное дело, так чтоб каждый видел, что оно выгодное. И сам чтоб попросился. А мы спешили. Бедняки пошли, так мы середняка подгонять взялись. «Даешь стопроцентную коллективизацию!» – и все тут. Дали. И что?..

Иван Дорошка усмехался:

– Послушаешь тебя, Василь, так во всем усомнишься, даже в том, во что верил и веришь. Ревизионист ты!

– А знаешь, и Маркс кое в чем сомневался. И Ленин. Они взяли под сомнение то, что было создано до них: а нельзя ли что-то сделать иначе, нельзя ли жить по-другому, лучше? Оказалось – можно!

– Бывает, что раздумывать особо некогда – делать надо.

– И я тоже действую иной раз так же, как и ты, не подумавши толком. К сожалению. А потом подумаю и вижу: можно было сделать иначе, поторопился…

– Так, Василь, было и будет. Всего никогда наперед не увидишь и не учтешь. Когда делаешь что-то, случается, что и не так делаешь. Не ошибается тот, кто ничего не делает.

– Оно-то верно, но думать надо, ой как думать, чтоб меньше было ошибок!

– Вот и думай! На то у тебя и голова на плечах… Кто тебе не дает думать?!

Надо сказать, такие споры-разговоры между Василем Кулагой и Иваном Дорошкой всегда кончались мирно. От общих рассуждений обычно переходили к более конкретным, будничным делам.

– Ну как, подобрал ты людей скот гнать?

– А думаешь, все же придется гнать? – в свою очередь, спрашивал у Ивана Василь.

– Говорил же Роман Платонович, чтоб готовы были.

– Так мы и готовы. Хомка, думаю, не откажется…

– Одного Хомки мало.

– Женщин подберем.

– У женщин – дети.

– А мы бездетных. Клавдию, скажем, братовую твою, еще кого-нибудь поищем. Комсомольцев, молодежь…

– Ты говорил с кем-нибудь об этом?

– Нет, зачем же панику сеять. И так пройдись по деревне – чего только не услышишь. Работает радио.

– Какое еще радио?

– Бабское. И знаешь, мы сами виноваты, что дали простор этому радио. Надо было все в свои руки взять.

– Как это – в свои руки взять, если мы сами ничего не знаем? Да и то, что на фронтах происходит, никого не утешит. Наоборот.

– Все равно от людей правды не спрячешь. Так бы она шла в нашем истолковании, советском. А так… Сам знаешь… Иной раз даже в кулацком. Кто что хочет, то и болтает.

– Сход разве собрать?

– Можно и без сходов… Сводки с фронта хотя бы кое-где вывешивать. Пусть читают люди, пусть знают…

«А он, Кулага, башковитый! – открывал новое и новое для себя в Василе Иван Дорошка. – Но почему он только сейчас язык развязал, разговаривает со мной, советы дает? А когда работали вместе в сельсовете, помалкивал. Доложит, что нужно, выслушает мое мнение – и все».

Однажды, когда они были вдвоем, Иван спросил у Василя:

– Слушай, а почему я раньше никогда не слышал от тебя советов, не знал, что у тебя на уме?

– Когда – раньше?

– Ну, когда вместе работали. В сельсовете.

Василь растянул губы в доброй, дружеской улыбке.

– Честно тебе сказать?

– Конечно, честно.

– Раскрываться боялся, говорить то, что думаю.

– Почему боялся? Не верил? Мне не верил?

– Тебе-то верил. Но…

Василь не договорил.

– Ну-ну, что там у тебя за «но»?

– Были такие минуты, когда и сам себе, случалось, не верил.

– А что теперь изменилось?

– Тоже спрашиваешь, будто не знаешь, – качал косматой большой головой Василь Кулага, делая вид, что обижен. – Изменилось, многое изменилось. Без доверия теперь нельзя. Мы с тобой даже не представляем и представить не можем, что нас ждет впереди. Потому и знать друг друга обязаны. Со всех, как говорится, сторон. Чтобы не ошибиться. Потому что… Ошибка – смерть!..

XI

Из дневника Таси Нестерович.

«Папочка!

Мы в отчаянье. Мама говорит: не вернуться ли нам назад, в Великий Лес? Я не соглашаюсь, твержу свое: нет, нам надо добираться до Минска, потому что там наш дом, там – ты…

Мы уже давно не едем, а идем. Тот поезд, на котором мы вырвались из Гомеля, несколько раз бомбили, обстреливали немецкие самолеты. Почти в каждом вагоне убитые, раненые. В нашем – погибла проводница. Пуля попала ей в голову. И проводница лежала в тамбуре на самом проходе, пока ее не вынесли на какой-то станции. Проводница была молодая, светловолосая, с ясными голубыми глазами. Бегала по вагону, шутила, смеялась, успокаивала тех, кто впал в панику, испугался войны. И вдруг… Ее нет, она мертва. Страшно! Но тогда, когда в нашем вагоне убило проводницу, мы все-таки, несмотря на бомбежку, обстрелы с самолетов, еще ехали. Не так, как раньше, – часами простаивали на станциях и даже в поле, – но ехали. И когда поезд снова остановился – вблизи леса, около небольшой извилистой речушки, – мы стали выглядывать из окон: что случилось, почему стоим? Некоторые повылезали из вагонов. Оказалось, впереди разрушен мост. Машинист, железнодорожники собрались, начали советоваться, что делать. И тут – из лесу, что был сразу за мостиком, по нашему поезду застрочили из пулеметов и автоматов. Все, кто был в вагонах и около вагонов, бросились бежать. И мы с мамой тоже побежали. Не в ту сторону, где был лес, а в другую, где росла рядами картошка, было поле и куда бежали все. Наткнулись на проселок, по нему добрели до шоссе. К поезду никто уже не возвращался. И мы с мамой тоже не вернулись. По шоссе бесконечным потоком шли люди. С пожитками, с детьми. Иные ехали на подводах, вели с собою коров. Мы с мамой влились в этот поток. Когда свечерело и стало темнеть, мы хотели где-нибудь остановиться переночевать. Но люди, с которыми мы шли, отсоветовали, сказали: надо идти. Потому что днем шоссе обстреливают и бомбят самолеты. К тому же по людям стреляют парашютисты и диверсанты, которых повсюду насбрасывали с самолетов немцы. Так что очень может быть, что и поезд наш задержали те же парашютисты-диверсанты. Вот как, папочка! Поэтому всю ночь мы шли. Устали – еле ноги тащили. И проголодались-проголодались. Мы же, когда убегали из вагона, сумку с едой забыли захватить. Утром, едва начало светать, и правда налетели на нас самолеты. Из-за леса. Низко-низко опустились над шоссе, я даже летчика увидела в одном. Пролетели дальше, мы думали, нас не тронут. Но через какую-то минуту вернулись. И началось такое, что не знаю, как тебе и рассказать. Снизившись почти до земли, самолеты секанули по нам из пулеметов. Мы бросились кто куда, врассыпную. Мама побежала в одну сторону, я в другую. Упала в какую-то канавку, закрыла глаза руками и вжалась, вросла в землю. Послышалось несколько взрывов, как потом говорили – самолеты сбросили на шоссе не то небольшие бомбы, не то гранаты…

Правда, самолеты скоро улетели. Я вскочила на ноги, побежала искать маму. И увидела распластанных на шоссе и возле шоссе людей. Мужчин, женщин, детей… Они были или раненые, или убитые. Раненые кричали, стонали, плакали… Особенно женщина одна, которой пуля попала в ногу. «Помогите, люди добрые, помогите…» Подбежала я к женщине, а там уже люди, и среди них мама. Мы плакали обе от радости, что нас не задели пули, что мы живы. Потом стали перевязывать раненой ногу. Мама разорвала свою рубашку, начала бинтовать рану. Но кровь не останавливалась, так и хлестала… Мы не знали, что делать. Тогда подошел один дядька, перетянул женщине ногу веревкой. Не знаю, удалось остановить кровь или нет, потому что в это время из-за леса опять вынырнули самолеты. Наверно, штук шесть. Папочка, видел бы ты, что они вытворяли. Раз десять пролетали низко-низко над шоссе взад-вперед и все время строчили из пулеметов, бросали бомбы. Диву даемся, как мы живы остались, убежали из этого пекла…

Сейчас прибились в лесок, сидим под старым, ветвистым дубом. Возвращаться на шоссе боимся. Боимся идти и по обычной проселочной дороге. Скорее всего, дождемся ночи, чтобы дальше пробираться. Спать нисколечко не хочется, хотя и не спали ночь. Мама плачет: не надо было никуда уезжать из Великого Леса. Но кто мог знать наперед, что такая нам выпадет дорога. Это ж ни проехать, ни пройти – всюду лютуют фашисты. Возвращаться назад? Так ведь и там, что там? В Гомеле бомбили, здесь бомбят…

Словом, папочка, не знаю, как мы доберемся до Минска. И вообще доберемся ли, не убьют ли нас в дороге. Да и в Минске что? Может, и там бомбят, обстреливают с самолетов немцы? Боимся, как бы ты не погиб. А то приедем в Минск, а тебя… Слезы не дают мне больше писать. Прощай, папочка! И будь жив, обязательно будь жив, жди нас!»

XII

Команда, в которой вместе с другими мобилизованными шел Пилип Дорошка, на третьи сутки в полдень достигла Днепра. Это могло произойти и раньше, если бы не жара, если б были более опытные ходоки, не понатирали, не посбивали ног. А то ведь почти каждый второй хромал или шел босиком, перекинув сапоги, ботинки через плечо. Да и не догадался командир Капуцкий взять подводу, чтоб на ней везти мешки. А мог же взять, как это сделали другие. Потому их команда и задержалась, отстала.

Переправиться через Днепр, как вскоре выяснилось, тоже было не просто. Едва причаливал паром, на него набрасывались со всех сторон люди. С детишками, узлами, мужчины и женщины. Откуда только и набралась здесь такая тьма людей! Глазом не окинуть. Из-за них и Днепра-реки почти не видно. И все спешат, никто и минуты обождать не хочет. На паром набивалось столько, что он оседал, не мог плыть. Сходить по своей охоте никто не желал, подолгу упрашивали друг друга, совестили, бранились. Те же, кто потерял надежду переправиться, кричали, плакали, матюкались. Неразбериха росла с каждым часом, ибо людей на переправе становилось все больше, их прибывало и прибывало, как прибывает в половодье или в пору ливней вода. Это были не только мобилизованные, но и сельчане – с коровами, с домашним скарбом за плечами в клетчатых постилках, скатертях…

Капуцкий пытался разобраться, есть ли какая-нибудь очередность на переправе, попробовал сам навести порядок. Но это ему не удалось – люди, перепуганные, изнервничавшиеся, никого не хотели слушать. И он, накричавшись, помахав руками, вернулся ни с чем к своей команде. Подвел мужчин к самой воде, дал им передохнуть: посидеть, полежать на траве – уж больно приятно веяло от воды прохладой, свежестью. Потом снова построил команду, спросил, кто умеет плавать. Из сорока двух человек умели плавать только двадцать семь…

– Дэ-э, – почесал затылок Капуцкий. – А я, грешным делом, решил, что мы и без парома обойдемся. Да нет… Где тонко – там и рвется.

Скомандовав «вольно», он снова бросился к парому, еще раз попытался навести на переправе порядок. И опять из этого ничего не вышло.

– Что ж, братва, – сказал обеспокоенно Капуцкий, вернувшись к команде. – Навести тут порядок… конечно, следовало бы. Но задача у нас другая – надо переправиться на тот берег. Видите вон там, – показал он рукой за реку, – дерево? Слева, где поле…

Все, как один, посмотрели туда, куда показывал командир: там, неподалеку от аккуратных загончиков картошки, зеленело раскидистое, с густой кроной дерево – груша-дичка, а может, молодой дубок.

– У того дерева – сбор.

И повел команду к парому, который в это время причаливал к берегу.

Пилип не хотел отставать, пошел вместе со всеми.

Но едва он втиснулся в людскую толпу, как ему кто-то наступил сапогом на мозоль. Пилип, не выдержав, ойкнул.

– Погоди, сосед, – услыхал он над самым ухом голос Матея Хорика. – Не лезь поперед батьки в пекло…

И чуть ли не силой, схватив за плечо, потащил Пилипа из людской толчеи.

Когда, запыхавшиеся, потные, выбрались из толпы, несколько минут стояли молча и смотрели, как пробивались к парому люди: каждый стремился попасть туда первым, и в результате все только мешали друг другу, перли напролом с криками и какой-то дикой то ли радостью, то ли злостью. Матей Хорик сплюнул себе под ноги.

– Тьфу, и куда так рваться…

– Известно, на тот берег, – отозвался Пилип: ему, бедняге, было не до рассуждений – живая рана – будь он проклят, тот сапог! – болела, хоть на стену лезь.

– А я думал… – опять чего-то вроде не договаривал, цедил сквозь зубы Матей Хорик.

– Что ты думал? – перевел глаза на небритое, заросшее черной щетиной лицо соседа Пилип.

– Да… Что ты нарочно ногу натер…

– Как это – нарочно?

– Ну-у… – не говорил сразу, тянул Матей. – Чтоб на хронт не погнали, домой отпустили… А ты… в герои лезешь…

– В какие герои?

– Да в те самые, что и Иван ваш… Пошли, пока не поздно, отсюда, подорожника к ране приложи. Не то нарвать может, ногу совсем разнесет. И не ступишь…

В последних словах Матея Хорика была правда. Прежде чем переправляться на тот берег, надо было спасать ногу.

Отошли еще дальше от переправы, нашли подорожника, прилегли на траву. Послюнив листок, Пилип приложил его к ноге. Но боль не унималась, рана так и дергала. И Пилип, и Матей Хорик молчали, не отрывали глаз от реки, – была она здесь, в месте переправы, широка, полноводна. Кусты тальника копнами подходили к самой, воде. Но кое-где берега были голые, поросшие только осокой, аиром, беленой, камышом, а то и вовсе желтые, песчаные, обрывистые. На самое речную гладь невозможно было смотреть – в ней плавилось, отражалось солнце, слепило глаза.

Между тем паром, нагрузившись, медленно, тяжело отвалил от берега. Толчея немного улеглась, крики и галдеж поутихли. Люди – кто оставался стоять у реки, кто отходил, чтобы посидеть или прилечь. Пролетели, пронеслись низко, едва не касаясь крыльями воды, дикие утки – чирки. Пара.

– Пилип, – первым оторвал глаза от реки Матей Хорик, – ты и правда собираешься переправляться на тот берег?

– А как же? – недоуменно посмотрел на Матея Пилип: о чем ты, мол, человече, спрашиваешь, на что все время намекаешь?

За три дня дороги Матей Хорик исхудал, стал похож лицом на воробья – нос да глаза.

– А я… – тянул, мямлил Матей. – Я вот думаю, стоит это делать или нет.

– Так тебя никто не спрашивает. Надо!

– Кому надо?

– Как – кому? И тебе, и мне… Всем нам.

– Всем, говоришь. Умгу, – ныл, как назойливый комар над ухом, Матей. Вздохнул, окинул глазами реку, как бы измерил ее ширину, проговорил: – На тот берег трудно переправиться. А с того – на этот… Легче разве?

– Чего это тебе с того берега переправляться снова на этот? – никак не догадывался Пилип, к чему клонит Матей.

– Как это – чего? Хаты же наши, семьи – на этом берегу…

И умолк, не произнес больше ни слова, лишь как-то с хитрецой, многозначительно поджал полные губы, усмехнулся про себя. Может, и сказал бы что-нибудь еще, но в это время прогудел, пролетел над переправой самолет. Задрали головы, глядели, пытаясь догадаться, чей это самолет – наш или, может, немецкий? Самолет пролетел над рекой, возвратился, снова пролетел, сделал и один, и второй круг над переправой. И исчез. Исчез так же внезапно, как и появился. Никто не придал появлению самолета особого значения, возможно, потому, что не привыкли еще, не знали, зачем в войну летают самолеты, да и не научились распознавать, какие из них наши, советские, а какие чужие, фашистские.

Прошло, наверно, с полчаса, паром за это время успел доплыть до того, левого берега, разгрузиться и воротиться назад. Снова к нему ринулись со всех сторон люди, облепили его; снова он долго стоял в ожидании, пока слезут лишние и можно будет тронуться в путь. Наконец отплыл, люди отхлынули от причала.

– И нам, видать, нора к парому подаваться, – сказал Пилип.

– Кто за что, а поп за молитву, – скривил в ухмылке губы Матей.

– Так приказано ведь.

– Приказано… А если тебе в огонь, в пекло прикажут идти? Так что – пойдешь?

Задумался Пилип. Приказывать, известное дело, охотников всегда хватает. А вот выполнять, делать… Да и легче приказывать-то, куда легче… Но тут, сейчас… Не тот случай…

К реке, к причалу подходили и подходили люди – командами, видно, мобилизованные, и просто так, по одному, по двое, по трое, группами и группками. С узлами, детишками, женщины и мужчины. Кто с ходу лез в толпу, пробирался к реке, к тому месту, где причаливал паром; кто, постояв, поглядев, как иные норовят пробиться к реке первыми, наслушавшись галдежа и брани, отходил в сторону, располагался на траве, устало выпрастывал ноги, доставал из торбы прихваченный в дорогу какой-никакой провиант, принимался не спеша перекусывать. Если б не выкрики, не толкотня людей на переправе, могло бы показаться, что нигде и нет никакой войны – мирно, тихо, как и было еще недавно на земле.

И вдруг… В первую минуту не только Пилип, а, наверно, и никто не понял, что произошло. Откуда, с какой стороны прилетели эти самолеты, снизились над переправой, и… началось такое, что люди не знали, куда деваться, где искать спасения. Стрельбу, взрывы заглушили отчаянные крики. Бежали, мчались кто куда. Некоторые падали под пулями и осколками; иные просто спотыкались или не могли двигаться от страха – отнимались ноги. Вокруг парома забулькала, как будто закипела, от пуль вода. Несколько кустов брызг выросло здесь и там. И опомниться никто не успел, как самолеты вернулись, снова закружили коршунами над переправой, не переставая стрелять, сбрасывать бомбы.

Пилип, сидя на траве, как заколдованный, смотрел на то, что творилось вокруг. Что-то непонятное происходило у него на душе, не пускало, притягивало, как магнитом, к земле, не давало подняться, бежать.

Матей, вскочив на ноги, встряхнул Пилипа за плечи.

– Бежи-и-им! – прокричал, проревел не своим голосом.

– К-куда? – хлопал недоуменно глазами, словно только что освободился ото сна или глубокой одуми, Пилип.

– Куда угодно, лишь бы не оставаться здесь!

Пилип очнулся, до него наконец дошло, о чем говорил Матей.

– А-а… переправляться? – выдохнул он.

– О какой еще переправе ты говоришь? Забудь…

– Что?

– Забудь, говорю, все забудь.

– А воевать?..

– Воевать? С голыми руками… Когда у немца самолеты… Вот, повоюй!..

И показал кивком на реку, туда, где был паром. Только теперь Пилип увидел, что там творилось. Люди барахтались в воде, кто плыл к тому, дальнему берегу, кто пытался добраться до этого, ближнего. Те же, кто оставался на пароме, размахивали руками, кричали, вопили, Пилип поднялся на ноги, хотел было сказать Матею, что переправляться через Днепр и воевать все равно доведется, хочет он того или не хочет, но не успел – в это время неведомая сила подхватила его и бросила, швырнула наземь. Да так, что зазвенело в ушах, сжало, сперло в груди – не продохнуть…

Кто-то подбежал, потормошил его за плечо. Но не было ни сил, ни воли поднять голову, открыть глаза. Совсем близко снова ухнуло, встряхнуло землю, послышался рев самолета, свист пуль, топот чьих-то ног – кто-то мчался, бежал, бежал подальше отсюда, от этого ужасного места, где кружат и кружат самолеты, рвутся бомбы, сея смерть…

Почудилось на секунду – это не кто-нибудь, а он, Пилип, бежит. Дикость какая-то: и лежит вроде бы, и бежит. Даже не бежит, а летит. Летит в ночь, в пропасть бездонную…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю