Текст книги "Великий лес"
Автор книги: Борис Саченко
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 45 страниц)
Едва дождался рассвета в ту ночь Хомка. Ни на минуту, ни на самую малость глаз так и не сомкнул. Только и поспал что с вечера. Так и заходился весь, кипел от злости.
«Это ж надо… Ну и стерва! В такое время… И где, где! Тут не знаешь, ума не приложишь, что делать, как жить… Голова седеет. А эта сука… Бона что! Погоди же, я тебе покажу…» – бормотал Хомка.
А рассвет, день, как назло, медлили, не спешили с приходом. Известно, время всегда не идет, а ползет, когда ждешь чего-то. Вот когда не ждешь, так и не заметишь, как оно пролетит. Небо затянулось тучами, дождь сеяться начал. Хоть и летний, теплый, а все же дождь. Каплет и каплет на голову, уже рубаха, штаны промокли. И не пойдешь к подводе, не возьмешь чего-нибудь укрыться…
«Век бы прожил и не знал, что некоторые на такое способны».
А из темноты, оттуда, где подвода, где есть и ватники, и постилки, слышится то и дело:
– Их-ха! Их-ха!
«А чтоб тебе глотку порвать, – бранится Хомка. – Чтоб на вас бонба какая упала!..»
Утихло на возу только под утро, когда на востоке начало светать, наливаться красками небо.
«Они там… А ты мокни под дождем! Ладно, вы мне спать не дали – и я вам не дам».
Встал, размотал свою пастушью пугу, отошел на прогалину да как щелкнет. И раз, и второй. Да так гулко, словно из ружья выпалил. Засмеялся от радости – все же не зря пастушеский хлеб ел, что-что, а щелкать пугой научился.
Постоял, посмотрел, как нехотя поднимаются на ноги коровы, и подался, почикильгал к возу.
«Я вас… подниму! Не хватало еще, чтоб и днем… А коров доить – не хотела?»
Надя не отставала от Хомки, шла за ним след в след. Даже не шла, а как бы кралась, словно боялась чего-то.
– Ты смелей, смелей, – обернулся к Наде Хомка. – Ведро бери. Начинай доить. Пора!
Надя ничего не ответила, будто и не слышала Хомкиных слов.
– Коров, коров доить! – уже громче, чтоб слышала его не только Надя, но и Клавдия, закричал, загорланил Хомка.
– Я тебе сейчас подою!..
Хомка и опомниться не успел, как перед ним – откуда он и взялся, за деревом, что ли, стоял, поджидал? – возник плечистый верзила.
– Ты что это людям спать не даешь, всходился ни свет ни заря? – Он, казалось, едва шевелил губами, а между тем ревел, оглушал Хомку зычным басом. И шел, шел на него, наступал. Волосы взлохмачены, лицо квадратное, угловатое, глаза почти без бровей и какие-то белесые, как у борова.
– Дай, дай ему, Змитро! – послышался вдруг с подводы голос Клавдии. – Так уж опостылел за дорогу, так опостылел, прямо сил нет!
Хомка растерялся, застыл на месте. «Вот уж попался так попался! – подумал. – Ни взад, ни вперед».
– Я тебя знать не знаю, человече, кто ты и откуда, – сказал, тяжело дыша, Хомка.
– Не знаешь, так будешь знать, – гремело у него над головой.
И, прежде чем Хомка сообразил, как и что произошло, он очутился на земле. Лег – и все. Мягонько, легонько. И когда верзила подставил ножку, когда толкнул – не заметил.
– Ой, дай, дай ему, Змитро! – так и визжала от радости, просила Клавдия. – Хромой, а уж такой ирод, такой ирод!
Но верзила, повалив Хомку, не стал его бить ни руками, ни ногами. Может быть, потому, что тот не защищался.
– Неохота руки марать, – не говорил, а выдыхал, брызгал слюною верзила. – Но ты ко мне лучше не подходи… Потому что дотронусь – труха посыплется… Душа вон, кишки на телефон!
– Так подвода же… моя…
– Была твоя, а теперь моя. Понял? И о коровах забудь. Они уже не твои! И не колхозные!
– А чьи же? – осмелился поднять глаза, посмотреть на незнакомца Хомка. И оторопел. Перед ним стоял не человек, а урод какой-то. Ноги толстые, длинные, живота почти нет. Нет и лба. Там, где у людей лоб, у этого волосы. Волосы и на голове – рыжие, так и горят. Лицо рябое, поклеванное. На одной щеке – вмятина. А нос… здоровенный, крюком. И кадык торчит, выпирает – ни дать ни взять чирей.
«Ну и образина же! – обрадовался, как невесть чему, Хомка. – Нашла Клавдия, на кого Пилипа менять…»
– Чьи? – шевелились тонкие, почти синие губы незнакомца. – Наши! Тех, у кого их отняли большевики, когда раскулачивали. Ясно?
– Ясно…
Хомке и в самом деле теперь было все ясно, больше он ни о чем не спрашивал, вообще ни слова не сказал.
XIXБывает же так! Жил себе Апанас Харченя, десятилетку окончил, в институт собирался поступать, представлял себе, как будет писать стихи, изучать историю, и не знал, не ведал, что он не такой, как все. Случай подсказал ему это, глаза открыл.
И растерялся Апанас. Был целеустремленным, решительным человеком, а превратился чуть ли не в слизняка. И за что бы ни взялся, что бы ни затеял – испытывал неуверенность, боязнь: а вдруг…
Эти неуверенность, боязнь особенно дали себя знать, когда ушел из дому, очутился на переправе.
«Я не такой, как все. Что можно другим, то мне… мне не всегда можно», – засело в голове у Ананаса.
И он думал, думал. Никогда еще так много не думал Апанас, как там, на переправе. И что самое скверное – ни к чему определенному прийти не мог, не мог принять окончательного решения.
Иной раз ему казалось: ну и правильно сделал, что ушел из деревни, где все всё знают и о нем самом, и о его родне.
«Вот только здесь, у Днепра, засиживаться не надо, надо как можно скорее переправляться на тот берег, идти дальше. Там, на новом месте, никто меня ничем не попрекнет, там я буду вольный казак. Жить буду, как и жил…»
И Апанас направлялся к реке. Бродил по берегу, присматривался, не найдется ли где хоть какой-нибудь ледащей лодчонки или плота. Пытался даже напрашиваться в компанию к тем, кто не сидел сложа руки, а мастерил из досок, бревен или столбов самодельную переправу…
В другой раз все по-иному представало Апанасу:
«Глупость я сделал, что ушел из дому. Там хоть меня знают все. Если что – и защитят, заступятся, не дадут пропасть. А на новом месте, среди чужих… Что я кому докажу, кто мне поверит на слово? Да и обманом, говорят, свет пройдешь, а назад не вернешься…»
И Апанас закидывал за спину свою уже почти пустую и потому совсем легкую торбочку, порывался вернуться домой, в Великий Лес.
«Все равно на тот берег не переправишься. А если б и переправился, что там делать?»
И снова нерешительность брала свое – Апанас оставался на месте. Ждал, все ждал чего-то, а чего – и сам не знал…
Да всему на этом свете рано или поздно наступает конец. Наступил конец и Апанасовой нерешительности, колебаниям. Как-то на рассвете брел он берегом реки – с торбочкой за плечами, босой, закатав почти до колен брюки, чтобы не замочить – очень уж щедрая роса лежала на траве, да и к Днепру, к самой воде время от времени надо было подходить: «А вдруг где-нибудь в кустах лодка спрятана?» Птицы как ошалелые повсюду пели, прямо надрывались. Туманчик жиденький кое-где над низинками дымился. И хотя солнце еще и не думала из-за леса показываться – красота вокруг была необычайная. Заворожили эта красота и птичье пение Апанаса, да так, что забыл на минуту, где он и зачем здесь, по берегу реки, бродит. А тут еще и ручеек дорогу перебежал. Канавка, вернее. Вода хоть и болотная, густая, рыжая, как чай, но катится быстро, бурлит. Остановился Апанас, стал прикидывать: как эту канавку преодолеть? Вброд перейти? Или перепрыгнуть? Под кустом лозы кладочку приметил. Ступил на нее осторожно и в воде разглядел лозовый вентерь. Нагнулся, достал, выкинул на берег – вентерь почти наполовину был набит рыбой: вьюны, плотва, щурята и даже один большой – пожалуй, с килограмм – линь.
«Неужто за ночь столько налезло? А может, человек поставил вентерь давно, да и забыл про него?»
Невольно залюбовался, как трепещет в зеленой росной траве живое серебро рыбы.
«Взять? А что я с нею делать буду?»
Рыба задыхалась на берегу, прыгала, искала воду. Вьюны, так те ужами лезли, извиваясь, в траву.
«Все живое жить хочет!»
Нога, кажется, сама начала сгребать рыбу, спихивать ее в воду. И, как ребенок, радовался Апанас, когда какая-нибудь плотвичка, очутившись в воде, вдруг оживала, ныряла в глубину, миг – и нет ее, исчезла…
«В своей стихии… Дома!»
Обмыл ногу, пошел по берегу дальше.
За небольшим, тщательно выкошенным лужком, посередине которого стоял присадистый, с нахлобученной козырьком верхушкой стог сена, услыхал всплески воды и голоса.
«Деревня, наверно, близко. Ну конечно, раз вентерь стоит, рыбу ловят, значит, и деревня должна быть где-то здесь».
Заколебался – идти в деревню или лучше не показываться людям на глаза? Все же пошел. Правда, медленно, неверным шагом.
Тропинка, извиваясь в траве, вывела его к густому лозовому кусту. Остановился, выглянул из-за куста – в реке купались люди.
«Откуда они взялись? Деревни-то не видно».
Сделал шаг, еще шаг вперед – и пятясь, пятясь, отступил назад, за куст: купались, плескались в воде одни мужчины.
«Может, красноармейцы?»
Дружный, веселый хохот оборвал вдруг мысли Ананаса, заставил застыть, врасти в куст.
«Навряд ли смеялись бы так беззаботно красноармейцы… Отступают же… Значит…»
Похолодело внутри.
Внимательно прислушался к голосам. Люди разговаривали громко, но разобрать, понять, о чем они говорят, было невозможно.
Лихорадочно перевел взгляд на берег: там на пригорке, под невысоким раскидистым деревом стояли… Один… Два… Три… Пять… Пять мотоциклов и тупорылое, с рогом-пушкой страшилище – танк. На башне танка чернел фашистский крест…
От неожиданности Апанас присел.
«Смотри, уже и досюда добрались… И я… чуть сам им в руки не дался!»
В следующее мгновение опрометью бросился назад.
«Бежать… Бежать отсюда!» – стучало, билось в голове.
«Куда бежать?»
«Как – куда? Домой, к матери, в Великий Лес!»
XX– Ну и пусть, – не сказал, а скорее выдавил из себя Андрей Макарович, вставая.
– Что, пойдем? – с испугом посмотрела на мужа Алина Сергеевна.
– Пойдем! – решительно произнес Андрей Макарович.
– А куда?
– Назад, в Великий Лес.
Сказал это – и у самого на душе отлегло. Даже вздохнул с облегчением.
Вздохнула, поднимаясь с травы, и Алина Сергеевна. Проговорила не то в раздумье, не то с радостью:
– Поздновато мы в путь выбрались. Да и… не с нашими, видно, уже силами ходить туда-сюда, с места на место перебираться…
– И то верно, – согласился Андрей Макарович. – Что ж, что миру, то и бабьему сыну…
Алина Сергеевна принялась успокаивать мужа:
– А что с нами может статься? Степан Родионович, по-моему, правильно рассуждает – нам бояться нечего. Милостями особыми мы ничьими не пользовались. Пусть другие немцев боятся, а нам… Что нам нужно? Кусок хлеба да чтоб крыша над головой…
Андрей Макарович не поддержал разговора – не понравился он ему. И Алина Сергеевна это почувствовала. Стала торопливо собираться – Андрей Макарович ждал, уже готовый в дорогу, – когда он только и успел?
Вышли из лесу, постояли, посмотрели издали на Ельники – уже чужие, оккупированные немцами Ельники – и молча поплелись назад, туда, откуда пришли.
* * *
И все же домой идется всегда легче, чем из дому. Не заметили, как оставили позади лес, в Поташню вошли. Спохватились лишь, когда снова увидели перед собой знакомую фигуру Степана Родионовича Кухты.
– Рад, от души рад, – улыбался, растягивал во все свое широкое круглое лицо пухлые губы Степан Родионович. – Иного я от вас и не ожидал. Да не стойте же посреди улицы, ко мне, ко мне прошу…
Андрей Макарович с Алиной Сергеевной переглянулись.
– Зайдемте, зайдемте, чего уж, – с преувеличенной любезностью упрашивал Степан Родионович. – Живем, можно сказать, по соседству, а никогда в гостях друг у друга не были.
И Степан Родионович, облапив своими большими, поистине мужичьими ручищами Андрея Макаровича и Алину Сергеевну за плечи, чуть ли не силком потащил их за собой.
Идти было недалеко. Сразу же за колодцем, сруб которого выступал почти на самую улицу, свернули в калитку.
– Хата гэтта, – показывая кивком на хату, обычную деревенскую хату, которая была разве что немного поновее других и крыта не камышом, а дранкой, говорил Степан Родионович, – не моя. Я на квартире живу, холостяком. Но вы не бойтесь – кроме меня, никого нет. Уехали мои хозяева, в белый свет уехали. Еще раньше, как только услыхали, что война началась. Ну, туда им и дорога. Я теперь тут один роскошествую.
Хата была большая, просторная. И довольно светлая – на четыре окна. Пол почти новый, строганый. На стенах – фотографии и рисунки из газет и журналов.
Увидев, что Андрей Макарович и Алина Сергеевна, как только вошли и сели на скамью, тянувшуюся от угла до угла, сразу принялись рассматривать рисунки и фотографии, Степан Родионович даже лицом изменился.
– Ой, хорошо, что вы обратили внимание на эту мазню, – затряс он головой. – Гэтта ж… Гэтта ж я и забыл… Посдирать все надо было давно.
– Зачем? – удивилась Алина Сергеевна. – Это же интересно!
– Интересно-то интересно, а если немцы в хату зайдут?
– Ну и что? – ничего еще не понимала Алина Сергеевна.
– Как что! Тут же портреты. Вот этот хотя бы… – И Степан Родионович коршуном подлетел к стене, ногтями впился в газетную вырезку, резко рванул. – Вот попался бы так попался! Объясняй потом, что хата чужая, что не ты тут хозяин, не ты клеил…
Андрея Макаровича так и передернуло. Испытывала неловкость и Алина Сергеевна: «Вот тебе и пришли в гости».
А Степан Родионович, оправившись от испуга, вдруг исполнился радушия, стал гостеприимным хозяином. И хозяйкой заодно – открыл заслонку, вооружился ухватом, начал, отставив широкий, как у женщины, зад, доставать из печи черные, все в копоти чугуны.
– Вы снимайте свои узлы, да обедать будем. У меня сегодня на первое щи, а на второе – бабка. Любите?
Действовал Степан Родионович споро. И десяти минут, верно, не прошло, как на столе уже стояли и щи в глиняных мисках, и нарезанная крупными ломтями бабка на блюдечках. Появились и хлеб, и сало, и соленые огурцы. И запотелая поллитровка самогону заняла на столе почетное место.
– Я не очень-то уважаю это зелье, – говорил Степан Родионович, разливая самогон по стаканам (вымытым кое-как, что сразу же отметила Алина Сергеевна). – Но ведь случай, такой случай!..
Андрей Макарович и Алина Сергеевна взяли стаканы, пригубили. А Степан Родионович выпил свою водку до капли. Еще и стакан перевернул, донышко поцеловал, приговаривая:
– Вот так, вот так! Пить так пить…
И, не обращая внимания на гостей, придвинул ближе к себе миску со щами, стал бойко орудовать ложкой.
– Не понимаю, чего люди хотят, чего боятся, – говорил он, звучно пришлепывая губами и чавкая. – По мне, пускай Советы, пускай немцы, пускай хоть сам черт лысый. Только бы меня не трогали, мне жить давали…
Опорожнив миску щей, снова потянулся к поллитровке.
– О, так вы же, считай, ничего и не выпили! – увидел вдруг почти полные стаканы Андрея Макаровича и Алины Сергеевны. – Что ж гэтта вы так?
– Я ее никогда не пила, – призналась Алина Сергеевна. – Ну, а он, – повела глазами на мужа, – тоже не охотник.
– Так и я же не ахти какой охотник, я уже вам об этом г-говорил, – икнул Степан Родионович. – Вот выпил и сразу захмелел, видите… Оно, я вам скажу, и можно бы выпить, да все недосуг, если б и хотел. В школу под чаркой не пойдешь, на инспектора или еще на кого можно нарзаться. Да и вообще времени нет. То стенгазету выпусти, то агитаторство гэтта… Бегом и бегом… А я же… Я же, помимо всего, ещё и пишу. Вот, вот сколько написал…
И Степан Родионович резво вскочил из-за стола, подбежал к кровати, стоявшей у окна, откинул клетчатое одеяло и стал вытаскивать на свет чемоданы, какие-то пакеты, папки. Все запыленное, заросшее, затянутое паутиной.
– Гэтта и пьесы, и рассказы, и повести, и даже роман… И стихи, конечно, есть. Но я не люблю стихи писать! Слова насиловать нужно, под рифму да ритм загонять. А платят за стихи… – Степан Родионович брезгливо поморщился. – Вот проза – это иное дело. Тут размах! И если напечатают… Сразу богач!
Так же ловко, проворно, как и вытаскивал, Степан Родионович запихал ногами чемоданы, папки, связки порыжелой от времени бумаги под кровать. Вот он уже снова у стола, выливает себе в стакан остатки из поллитровки.
– Ну что ж, выпьем за то, чтобы я напечатал все, что написал, сидя тут, в глуши…
И первый, ни с кем не чокаясь, выпил, опрокинул в себя стакан.
Закусывал теперь уже медленнее и как-то беспорядочно – брал прямо рукой то бабку, то сало, то огурец, то хлеб, пихал в рот, жевал и говорил, говорил без умолку:
– Уверен, я многим утру нос своею прозой. За пояс заткну! Потому что это у меня, – косил глазами под кровать и словно спорил с кем-то, доказывал свое Степан Родионович, – потому что это получше, чем у вас. Забрались на столичный Олимп и уже богами себя возомнили… А на самом деле… Однодневки. Вот, вот что вы писали!
Алина Сергеевна, чтобы преодолеть неловкость, перебила Степана Родионовича, спросила:
– А вы посылали… Ну, то, что писали… в журналы, в газеты?
– А как же – посылал! Так мне… Ответик на полстранички. «Уважаемый товарищ Кухта! Ваши произведения печатать нельзя – они слабы, малохудожественны. Читайте Пушкина, Коласа, Горького, учитесь…» Вот и все. Но я стреляный воробей, меня на мякине не проведешь! Знаю, все знаю! Если б напечатали мои произведения, всем бы стало видно, кто писатель, а кто… Хе-хе! Я лучше всех пишу, потому меня и держат, не пускают. Пусти меня, так самим куда деваться?.. Но всё, кончилось их времечко, начинается мое, мое! – И Степан Родионович неожиданно громыхнул кулаком по столу. – Вам одним признаюсь. Был я у немцев сегодня, у коменданта ихнего. Порядочный, культурный человек, хоть с виду и грозен. И знаете, что он мне сказал? Немцам нужны люди, которые бы их поддерживали, добросовестные работники нужны. Таких они любят. Сразу работу предлагают. Хочешь, редактором газеты иди, хочешь – на ниве просвещения, хочешь – в полицию… Словом, выбирай! Но я… подумаю. В Минск, в Минск мне нужно! Сыт я, по горло сыт этой глухоманью! Простор мне нужен! Издательства, журналы, театр! Мне нужно такое место, чтоб и я далеко все видел, и меня чтоб видели. Потому я и не принял ни одного предложения, сказал: «Я подумаю. Подумаю, герр комендант!» Вот так! А вы в бега собрались! Да ведь жизнь, жизнь начинается!
В Библии, в святом писании сказано: «И грядет день…» Вот, вот он, тот день, и пришел…
И орлом посмотрел на Андрея Макаровича и Алину Сергеевну, сверху вниз окинул их взглядом.
– Услышите, еще услышите, кто такой обыкновенный деревенский учитель Степан Родионович Кухта!
Андрей Макарович, а за ним и Алина Сергеевна поднялись из-за стола. Им было просто необходимо уйти, вдохнуть свежего воздуха.
XXIИз дневника Таси Нестерович:
«Папочка, вот мы и в Минске. Но радости нет. Дом, в котором мы жили, – в руинах. Говорят, в первые дни войны в него попала бомба. Ничего нам с мамой не жаль из того, что оставалось в квартире. Лихо с ним, со всем. Мама говорит: были бы мы сами живы, было бы здоровье, а все остальное… Будет, наживем! Боимся только одного: а вдруг ты был в доме, когда в него угодила та бомба? А могло же это быть. Тебя, скажем, отпустили перед самой войной, и ты пришел домой ночевать… Страшно даже подумать!.. Ой, только не это! И у кого спросить – был ты в те первые дни войны уже дома или нет?..
Вообще мы с мамой не почувствовали, что мы в родном городе. Может быть, потому, что всюду, на каждом шагу разрушения, битый кирпич, следы огня и пожаров. Вообрази: на месте пединститута – коробка с выбитыми, задымленными окнами. В развалинах и университет. На столбах, на стенах – разные немецкие приказы, распоряжения, написанные по-русски, по-белорусски, по-польски и по-немецки. И за все, за самую пустяковую провинность – расстрел. Лица у людей землистые, окаменелые. Но есть и довольные. Этого мы с мамой не можем понять – почему среди наших людей есть довольные, откуда у них эта радость? Неужели были такие, кто не любил советскую власть, ждал немцев? Не верю, не могу поверить в это!..
Иное дело – немцы. Им есть чему радоваться. Чувствуют себя завоевателями. Ходят, прогуливаются по улицам, смеются, гогочут. И с ними… Папка, ты можешь мне не поверить, но это правда, правда. Знаешь, кто с ними ходит? Наши девчата. Под ручку ходят. Немного таких, однако есть. Опускают глаза, когда встретят кого-нибудь из своих, – стыдно. И все же руку не принимают, не отходят, держатся за своего немца. Какой позор! Как можно дожить до такого, так низко пасть!..
В городе много пустующих квартир. Люди оставили свое жилье, все, что было нажито, и ушли. Но есть и такие, что остались. И вот днем все как будто нормально, если можно считать нормальным то, о чем я только что тебе говорила. А чуть смеркнется – оживает город. Здесь и там слышны выстрелы, взрывы. В брошенных людьми домах шарят воры. Срывают замки, взламывают двери, шастают по квартирам, волокут на себе кто шкаф, кто одежду, кто книги… И это наши, наши люди! Для одних война – горе, для других – только бы нажиться!
Ворвался ночью к нам в квартиру… ну, где мы с мамой живем пока, какой-то бандюга. Маленький, щупленький и… пьяный. Взломал дверь и ворвался. Увидел нас, перепуганных, и сам растерялся. «А я думал, хозяев нет. Извините!» И исчез. Видишь, даже совесть есть, культурный. А мы с мамой до самого утра не спали. Да и как тут уснешь? Дверь же не заперта, – вдруг еще какой нежданный гость забредет? Что захочет, то и сделать может. А ты молчи. Милицию не вызовешь, в суд не подашь…
Это ночью, а днем… Днем по городу ходим, тебя ищем. Вдруг встретимся случайно, вдруг ты нас тоже ищешь? Ведь это может, может быть! Ох, если бы!..
Перебрали мы всех твоих знакомых, у многих побывали дома. Некоторых нет в городе, а те, кто остался, говорят, что ничего о тебе не знают. Не видел никто из них тебя ни накануне, ни в первые дни войны. Неужели, папка, тебя так и не выпустили, неужели погнали куда-нибудь дальше на восток? Нет, не могло, не могло этого быть! Ты же не виноват, ничуточки не виноват. В это я верила и верю, как верила и верю в то, что с тобой до конца разобрались. Обязаны были разобраться! Справедливость и правда всегда брали верх.
Сегодня мама вспомнила про Лапицких. Вот, вот кто должен больше других знать о тебе. Да и о нас Лапицкий знал, где мы. Он же в Великом Лесе лекцию читал, и мама его видела. И тогда он через другого человека передал, что ты, папка, в Минске. Но дома ли Лапицкие? В Минске ли они? Завтра же пойдем к ним. А вдруг они знают хоть что-нибудь о тебе, вдруг скажут, где ты. Вот была бы радость! А то… Столько прошли мы, столько натерпелись, и что – зря? Нет, папка, хочу надеяться, хочу верить – не зря! Сегодня бы к Лапицким пошли, не откладывали бы на завтра. Но нельзя – комендантский час уже. И из дому на улицу лучше не показываться. Задержит патруль – конец. Да и задерживать не станет – выстрелит, и готово. Вот так, папка.
А пока будь здоров!..»