Текст книги "Великий лес"
Автор книги: Борис Саченко
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 45 страниц)
Ненавидел, многих ненавидел Евхим Бабай, но самой, пожалуй, лютой ненавистью – Дорошек. Сам не знал, не мог сказать, откуда, с чего у него такая ненависть именно к этой семье. Разве что из «зеленых» еще, когда они вместе с Пилипом в лесу прятались – боялись, что загребут их и погонят воевать. Пилипу тогда из дому приносили торбы с хлебом, с салом, тот ни дня не голодал. А он, Евхим, голодал. Некому было носить ему, да и что понесешь, если дома, в деревне, жила одна мать, жила бедно, едва концы с концами сводила. И он, Евхим, то выпрашивал, чтобы хоть душа в теле держалась, у таких же, как сам, деревенских хлопцев, только побогаче, и у Пилипа, конечно, то наловчился было помаленьку красть, потрошить чужие клети и кадушки, наведываясь по ночам в соседние деревни. Однажды его накрыли, да не охомутали, Евхим был верток – выкрутился, удрал. Ненависть к тем, кто спокойно сидел дома, а заодно и к тем, кто прятался вместе с ним в лесу, но не голодал, как он, так и ела Евхима, ровно ржавчина железо, в ярость приводила. Кончилась война, красные разбили белых. Вернулись в деревню, в свои хаты, и те, кто отсиживался в лесу, был в «зеленых». И Евхим тоже вернулся. Однако ненависть к тем, у кого было что поесть, что надеть-обуть, кто никогда ни в чем не знал и не знает нужды, не прошла. Наоборот, она росла, постоянно жила в мыслях, бередила душу, переворачивала все Евхимово нутро. Люди бросились прочищать, раскорчевывать делянки – побольше бы поля. Ткнулся было и он, Евхим. Да что ты один сделаешь! Пока сотку какую-нибудь раскорчуешь – у некоторых уже по гектару готово. Особенно старались Дорошки, все лучшие полянки заграбастали. И опять ненависть к Дорошкам, как тесто из дежи, так и перла из Евхима. Дорошки эти – что мураши: куда ни кинь, они уже там. Насмотришь подходящий кусочек, думаешь: ну, завтра пораньше сюда приду, начну корчевать. Придешь – а там уже копошатся Дорошки, ни свет ни заря вскочили, прибежали. Не сам Николай, так жена его, Ганна, или Пилип, или Параска, или Хора. Иван тоже в шапку не спал – учился, в начальство выбивался. Пилип хутор себе облюбовал, хату ставил. Параска замуж вышла, тоже на зависть, не за бедняка. Как пырей, Дорошки разрастались, ширили свои владения. Он же, Евхим, вскорости убедился: богатеем не станет. Один-одинешенек! Куда ни подайся, за что ни возьмись – один! Все сделать, всюду управиться, поспеть – хоть разорвись, не удастся. Женился, жену взял рябую, зато уж работящую – Соньку. Умелая и расторопная была Сонька, любая работа у нее в руках горела. Это и подкупило Евхима. Не знал только он, Евхим, что Сонька к тому же и плодовита, как крольчиха. Оглянуться не успел – полную хату детей нарожала. Что ни год – дитя. Прокорми-ка такую ораву… Забросил Евхим хозяйство, пошел в лесники. Хоть надрываться не надо. Целехонький день по лесу ходишь, птиц слушаешь, на деревья глядишь! Не то, совсем не то, что на поле с утра до вечера корячиться, пыль глотать. И еще одно удобство – домой носа не кажешь, не слышишь, как дети плачут, есть просят, не видишь, как Сонька одного лупит, второго голубит, третьему дунду в рот сует. Все бы ладно, да бельмом на глазу был для Евхима Пилипов сруб. Идет в лес – стоит сруб, красуется, идет из лесу – красуется, стоит. Подкрался ночью, красного петуха под стреху пустил. Пилип за лето новый сруб поднял, еще краше, просторнее. Евхим и его поджег. И повторял бы это столько раз, сколько бы Пилип ни отстраивался… «Ха, ты так, а я этак…» – прямо заходился от злости Евхим.
Женился Пилип, прожил с женой, Клавдией, несколько лет, а детей та все не рожает да не рожает. Опять Евхим завидует – видали, живут, спят вместе – и хоть бы что! А то чуть прикоснись к жене – запузатеет. Одно дитя на ноги не успеешь поставить – новое в колыске лежит, кугукает: корми, одевай, глаз не спускай! Приспособился Евхим сбывать втихаря то сосенку, то дубок, то березку, особенно тем, кто в полевых селах жил, где леса близко не было. А что было делать? Жить-то чем-то надо, семью кормить. Кто деньгами заплатит, кто жита мешок привезет или ячменя, а кто и поросенка. Купил Евхим ружье, охотиться стал. Подстрелит кабанчика дикого, зайца, а то и косулю – не попадайся, дура, на глаза, не вводи в грех. Не беда, что запрещено косуль стрелять: лес – бес, кто там увидит, кто узнает. Правда, время от времени одумь брала: а вдруг? Был бы на месте Ивана Дорошки кто иной, можно бы сговориться. А этот… не пожалеет. Никого не пожалеет. Отца родного не пожалеет. Законник, лучше ему не попадайся. И в то же время Евхима подмывало, аж спать не мог, устроить этим Дорошкам что-нибудь такое, чтобы со свету сжить, чтоб духу их не оставалось в Великом Лесе, с корнями вырвать это семя. Николая, отца Ивана и Пилипа, долго выслеживал, поймать на чем-нибудь хотел. «Пусть бы поплясал Иван! Пусть бы попробовал батьку выручать. Его бы тогда… Заодно с батькой и сын загремел бы», – так и скрежетал зубами Евхим. Хотел, искал способ поймать на чем-нибудь Николая Дорошку и в то же время… боялся. «Ладно, если моя возьмет, я одолею. А если вдруг… Тогда меня Дорошки сживут со свету. Их много, а я один».
И все же не утерпел – набрался духу. Очень уж много злости на Дорошек накопилось, так и кипела, раздирала нутро. Да и Николай Дорошка, как нарочно, вечно под ногами путался. Только вырубят где лес – он уже там: пни корчует, молодняк вырубает. Приедет лесничий, делянку вскопанную, будто свиным рылом перерытую, увидит: «Кто это тут ковырялся?» – «Отец председателя сельсовета, Николай Дорошка!» – «Акт составляй, оштрафуем!» – «А Иван Дорошка тогда меня…» Поговорят, поговорят вот так с лесничим, а акт… Так и не составят. И он, Евхим, побаивается, и лесничий, видно, не из тех, кто на рожон лезет, кто за правду-матку готов хоть на тот свет пойти. Прежде Николай Дорошка делянки не огораживал. А сейчас, когда по лесу пастухи стали коров пасти, совсем обнаглел – молодняк, не зная жалости, на жерди да на столбики сводит. Чтобы просо от потравы спасти, на все готов. Сколько надо, столько и спустит с пня сосенок или березок. Двадцать так двадцать. И пусть бы уж просо было бог весть какое, а то ведь по метру стебелек от стебелька. Да и пока поспеет оно в гущине, птицы его вымолотят. Коршуном налетел на Николая Дорошку Евхим, когда увидел, что натворил в его обходе этот… дурень-злоумышленник, в самом деле решил акт составить. «Будь что будет, а проучу…» Да ведь Дорошек-то… голыми руками не возьмешь. Видали, что запел: «Чья бы корова мычала, а твоя молчала». Ах ты, паршивец, гадина подколодная! Так ты меня выслеживаешь, за руку хочешь схватить!
И в тот же вечер, вернувшись из лесу, Евхим долго писал на Дорошек: на самого старика, Николая, на его сыновей – Пилипа и Ивана, писал все, что знал. Вспомнил заодно и Апанаса Харченю, и дядьку его – Нупрея. «Если не одно, так другое Ивану не сойдет. А то видали, помощников каких себе подбирает, осмелел… Выгодно Ивану иметь такого помощника – чуть что: кто ты, где дядька твой Нупрей? А-а, помалкивать будет, не пискнет, не пикнет нигде!»
Куда посылать письмо, кому адресовать – и день, и два Евхим думал. Думал и о том, ставить ли свою подпись. Нет, не привык Евхим напролом переть. Исподтишка куда способнее. Ты воюешь с человеком, а он… И знать не знает, кто на него войною идет, с какой стороны нападают, откуда беды ждать. В том-то и сила тех, кто тихой сапой нападает… Нету дурных себя под удар подставлять: «Вот он я!» Не-ет!
И Евхим письмо не подписал. Так просто, без подписи в конверт сунул и отослал в райком, первому секретарю товарищу Боговику. Может быть, потому именно первому секретарю товарищу Боговику, что никого больше из начальства в районе Евхим Бабай не знал. А Боговика знал немножко. По Гудову, когда тот на заводе еще работал. «Пусть Боговик прочитает, узнает, кто такие Дорошки. Пусть…» – думал Евхим Бабай.
XIIКлуба в Великом Лесе построить еще не успели. Временно под клуб приспособили бывшую церковь. Сняли с нее верх, разобрали крышу. Перекрыли по-новому, пробили окна. И внутри очистили от разных росписей, выкинули алтарь. Устроили сцену, натянули занавес. Навозили из Гудова широких дубовых скамеек, расставили их вдоль стен и поперек всего зала. Верующие долго не могли смириться с таким богохульством, надругательством над святым храмом, не ходили ни на собрания, ни на концерты и спектакли, которые ставили комсомольцы. «Не пойду смотреть, как в святом месте блуд процветает». И не шли на первых порах. Но постепенно иные умнели, иные просто не могли удержаться от соблазна заглянуть в клуб – уж такое интересное, говорили те, кому довелось посмотреть, показывали там кино, да и как молодежь гуляет, время проводит, тоже многим любопытно было, не давало покоя, особенно женщинам – им же просто не о чем было посплетничать, когда сходились у колодца или где-нибудь на завалинке посидеть вечером, языки почесать. Собрались люди в клуб и сегодня – ни сесть, ни пройти. Толпились в дверях, лезли чуть не на сцену. Еще бы – выступать же с лекцией будет не кто-нибудь, а товарищ из Минска, из столицы. Кто-кто, а уж он-то наверняка знает, скажет: будет война, про которую вон все трубят, или нет. Пока неизвестного «товарища из Минска, Лапицкого П. П.», как было написано в объявлении, на сцене не было, люди топали ногами, смеялись, шутили.
– Дуся, голову убери, не видно ничего! – кричал в спину почтальонше Дусе, которая завила волосы и сделала высоченную прическу, записной деревенский зубоскал Юлик Безмен.
– Ты лучше язык свой убери, а то мне из-за него ничего не слыхать, – огрызалась Дуся.
– Не курите, задохнуться можно, – умолял чей-то писклявый девичий голос, не Вараксы ли Нины, сельсоветского делопроизводителя.
– А ты не задыхайся, во двор выйди, – советовал девичьему голосу мужской.
Моя милка, как кобылка,
Только не брыкается, —
гудел, заводил нетрезвый бас с середины зала.
– Уймись, дурило! – толкали с разных сторон кулаками в спину певца, известного лодыря и пьяницу Демьяна Сучка, женщины. – Нашел чем хвастаться! И не совестно тебе? Вечно глаза горелкой залиты!
Но вот гомон и крики постепенно начали утихать – на сцену за стол, загодя поставленный и застланный красной, в чернильных пятнах скатертью, вышел Иван Дорошка, а за ним и тот «товарищ из Минска, Лапицкий П. П.». Ивана Дорошку хорошо знали, потому на него никто особо не глядел – глаза были прикованы к «товарищу из Минска». Всех приятно успокоило, что «товарищ из Минска» немолод («Что молодой знает, может, ветрогон какой-нибудь!»), в очках («Читает, стало быть, много, потому и глаза не видят»), лысоват («Все ученые люди лысые. Попробуй-ка покрутить мозгами изо дня в день – откуда тот волос на голове расти будет!»). Одет «человек из Минска» был почти как и Иван Дорошка – в черной, с большими карманами на груди, длинной суконной рубахе, были на нем еще синие диагоналевые галифе, на ногах – хромовые сапоги с голенищами-дудочками. Оба – и Иван Дорошка, и «человек из Минска» – сели. Иван постучал карандашом по графину – в нем была не очень-то прозрачная, рыжеватая их, великолесская, вода – потом, выждав немного, поднялся и объявил:
– Дорогие товарищи! Сегодня в нашем клубе выступит лектор из Минска, кандидат исторических наук Петр Петрович Лапицкий. Тему лекции вы все знаете, поэтому, чтобы не терять зря времени, дадим слово уважаемому нашему гостю Петру Петровичу Лапицкому… Просим…
Иван Дорошка захлопал в ладоши, зал довольно дружно поддержал своего председателя.
Когда аплодисменты умолкли, из-за стола медленно, как будто нехотя вышел на помост сцены и степенно стал немного сбоку Петр Петрович Лапицкий. Прежде чем произнести первое слово, кашлянул негромко в кулак. Оперся рукою о стол и начал спокойным, очень спокойным голосом не читать написанное заранее, как это делали прежние лекторы, а просто говорить, рассказывать – вроде и не сидело перед ним множество людей, и выступал он не в клубе, а был на посиделках в какой-нибудь деревенской хате. Люди стали поднимать головы, насторожились, боялись пропустить хоть слово из того, о чем говорил лектор. А говорил он, как вскоре отметил про себя Иван Дорошка, да и все те, кто более или менее регулярно читал газеты, следил за событиями в стране и в мире, вещи самые обычные, известные всем. Правда, говорил умело, приводил интересные примеры, анализировал, сопоставлял. В чем-то иной раз как будто усомнится, чтобы тут же неожиданным поворотом мысли или фактом разбить свои сомнения, убедить и себя, и сидящих в зале, что дела в нашей стране идут хорошо, даже отлично, что власть у нас в надежных руках, экономика сильна, как никогда, что со Страною Советов сегодня считаются, не могут не считаться, ибо мы строим светлое будущее всего человечества. Неудивительно, что трудящиеся капиталистических стран поддерживают наши начинания, – они хотят, чтобы у них был такой же, как у нас, строй, был построен социализм.
Не торопясь, не заглядывая ни в какие бумажки – их и не было в руках у лектора, – он рассказал, что происходит сейчас в Англии, Франции, США, Италии, долго и подробно говорил про Германию, про ее захватнические планы и войны, которые она ведет одураченная гитлеровской пропагандой и фашизмом.
– Разумеется, всех интересует сейчас одно – будет в ближайшее время война с Германией или не будет войны? – Этот вопрос Петр Петрович Лапицкий как бы задал самому себе и одновременно сидящим в зале. И тут же ответил: – Трудитесь спокойно, войны не будет. Выращивайте урожаи, косите, жните, молотите. И не думайте о войне. У нас могучая Красная Армия, силу ее ударов изведали империалисты. Потому даже такая агрессивная держава, как Германия, предложила нам договор о ненападении и мире – и мы его подписали…
Лектор кончил говорить, потер, как от холода, рука об руку и сел.
Иван Дорошка, поднявшись из-за стола, спросил, будут ли вопросы. Вопросов никаких не было – всем стало ясно как божий день, что зря волновались, зря верили разным слухам: войны не будет и быть не может.
Когда расходились, спешили на свежий воздух, кто-то – не Юлик ли Безмен – даже шутил:
– Тетка Авдуля, снимай с чердака соль! А то как ухнет соль да на любимый на мозоль!
Лектор усмехнулся: того, о чем просили его в райкоме, он, кажется, достиг – успокоил, обнадежил людей…
… Из клуба Дорошка с Лапицким вышли вместе. Спешить было некуда – до отхода поезда, на котором лектор собирался возвращаться в Ельники, оставалось еще часа четыре.
– Может, ко мне зайдем, поужинаем, – предложил Иван.
– А почему бы и нет, можно, – легко и сразу согласился лектор.
Жил Иван Дорошка в поселке, совсем близко от Гудова. Не в собственной хате жил. Когда-то принадлежала она великолесскому кулаку-хуторянину Язэпу Медведю, которого в годы коллективизации раскулачили и выслали. Одной семье жилось бы здесь слишком роскошно, поэтому хату перегородили надвое, сделали двое дверей, два входа. В одной, большей половине, что от улицы, поселился он, Иван Дорошка, председатель сельсовета, во второй, поменьше, – Андрей Макарович Сущеня, директор школы.
Вести лектора по деревне, по песку-сыпуну, Иван не хотел, предложил пойти огородами, тропинкой.
– Ближе, да и дорога получше, – сказал Иван.
– Веди как знаешь, – махнул тот рукой.
Они пересекли напрямик песчаную, в глубоких колеях улицу, выбрались на тропинку, вившуюся по сочной зелени в конце огородов. Здесь идти рядом было неудобно, и потому Иван, как хозяин, зашагал впереди, а за ним медленно, с тяжелым сопением топал сапогами, то и дело спотыкаясь, лектор. Шли молча, будто и говорить было не о чем – все ясно без слав.
– Ну как, убедил я ваших? – спросил вдруг у Ивана Лапицкий.
– Думаю, да, убедили, – не останавливаясь, ответил Иван.
– А вас? – перешел на «вы» и Лапицкий.
– Меня… – Иван покрутил головой, задумался: «Говорить правду или не говорить?» Все же признался искренне: – Меня не очень…
– Почему не очень?
– Потому что я несколько больше знаю, чем иные тут у нас. Столкнемся мы с фашизмом, не можем не столкнуться, – останавливаясь, прошептал прямо в лицо Лапицкому Иван.
– Вы так считаете? – как будто не поверил, тоже остановился Лапицкий.
– Да, я так считаю, так думаю – война неизбежна, – твердо, уверенно произнес Дорошка.
– Рискованно так считать и думать, – близоруко посмотрел сквозь очки на Дорошку Лапицкий. – Вам-то хоть известно об этом? А тем более – говорить почти незнакомому человеку.
– Нас здесь всего двое. К тому же… – Дорошка не договорил.
– Что «к тому же»?
– К тому же, я чувствую, вы тоже так считаете, это и ваше мнение. Единственно, чего ни я, ни вы, должно быть, не знаете, – когда это столкновение произойдет, когда война с фашистами начнется. Аппетит приходит во время еды – Гитлер не удовольствуется тем, что уже захватил, поведет своих головорезов на нас, на Советский Союз.
– Хм, – ухмыльнулся, отчего лицо его стало совсем круглым, Лапицкий. – У меня друг один был, Тодор Прокофьевич Нестерович. По профессии врач. Так вот, в ту больницу, где он работал, немца раненого привезли. Перебежчика. И этот немец-перебежчик просил, настаивал, чтобы ему дали возможность как можно быстрее встретиться с кем-либо из командования нашей армии, он, мол, располагает сведениями большой секретности и государственной важности. Не знаю, как и что там дальше было, но тот немец признался Тодору Прокофьевичу, ради чего он оставил фашистскую армию, перебежал к нам, – он хотел предупредить, что Гитлер готовится напасть на Советский Союз. Даже месяц и день назвал, когда это произойдет.
– И можно верить этому немцу? – спросил с сомнением Дорошка.
– Хм, – снова ухмыльнулся, на этот раз строго и скупо, Лапицкий, – Поживем – увидим. Но к войне надо готовиться.
– А мы разве не готовы? Армия, во всяком случае?
– Дальше в лес – больше дров. Вам не кажется, что мы говорим не о том, о чем следовало бы? На вашем месте я бы спросил: «Почему вы о своем друге, враче, говорите в прошедшем времени: был?»
– А в самом деле, – подхватил Дорошка, – почему?
– Потому что друга этого… скажем мягко – изолировали.
– Что значит – изолировали? – не совсем понял Лапицкого Дорошка. – Посадили? За что?
– Видите ли, я не могу с уверенностью ответить – за что… В больнице, где работал мой друг, произошла неприятность. Исчезло, как в воду кануло, несколько бутылей спирта, какие-то дорогостоящие лекарства. Виноват ли в этом Тодор Прокофьевич? Вряд ли. Но случай удобный, чтобы его «изолировать». Наверное, чтобы он никому не рассказывал о том, что услышал от перебежчика-немца. Теперь вам, я полагаю, понятно, чем пахнет то, о чем мы говорим?
– Я надеюсь на вашу порядочность, – зябко повел плечами Дорошка.
– А я – на вашу…
Помолчали. Почему-то и Иван Дорошка, и Лапицкий почти одновременно подняли головы и посмотрели на западный склон неба – возможно, потому, что там, совсем низко, – кажется, кочергою можно достать – висел огромный огненно-красный диск солнца, как будто, перед тем как упасть, скрыться за лесом, что-то высматривал, прощался не на одну ночь, а навсегда с такою милой, доброй, ласковой землей. А может, потому, что там, в той стороне, была отравленная фашистской пропагандой Германия, была граница, через которую проник немец-перебежчик…
– Не рассказывал бы вам про Нестеровича, – первым нарушил молчание Лапицкий, – если б сегодня не увидел его жены.
– Где вы ее увидели? – как от электрического тока, вздрогнул Дорошка.
– У вас в деревне.
– В Великом Лесе? – не поверил Дорошка. – Насколько я знаю, у нас нет такой, не проживает.
– Вера Семеновна Рученко, – едва слышно прошептал Лапицкий. – У нее девичья фамилия.
– Вера Семеновна Рученко?.. – смотрел прямо в глаза Лапицкому Иван Дорошка, как бы еще не осознавая услышанного.
– Да, Вера Семеновна… Скажите, кем она работает?
– Учительницей, преподает математику.
– В сельсовет вам что-нибудь о ней сообщали?
– Пока нет.
– Прошу вас, даже если что-нибудь сообщат, обойдитесь с нею по-человечески. Поверьте мне, старому партийцу, что ни ее муж, ни тем более она ни в чем не виноваты. Просто стечение обстоятельств. Эта пропажа в больнице… И тот немец-перебежчик… А она, Вера Семеновна… во власти каких-то страхов. Болезненных страхов. Я так и не осмелился подойти к ней, заговорить. Еще подумает бог весть что. При случае передайте ей: Тодор Прокофьевич в Минске… Идет следствие… Делается все возможное, чтобы он получил свободу, возвратился к семье, к своей работе в больнице.
Еще немного помолчали.
– Ну что, может, пойдем? – тоном вопроса предложил Лапицкий.
– Да-да, пойдем, – спохватился Дорошка и первым зашагал по тропинке, черневшей в зелени огородов.
… Ужинали молча, каждый думал о своем. Ели рассыпчатую, дымящуюся картошку с простоквашей, пили грушевый взвар. Иванова жена, Катерина Антоновна, привычная к тому, что у них часто обедают и ужинают незнакомые люди, поставив на стол еду, удалилась в боковую комнатушку – укладывала спать детей, проверяла тетради.
После ужина Иван по-прежнему молча проводил Петра Петровича Лапицкого до самого леса. На прощание Петр Петрович пожал Ивану руку, сказал:
– Надеюсь на вас. Мы говорили о таком, о чем не с каждым можно говорить. Вы, я думаю, понимаете меня. И советую вам… В другой раз быть осторожнее, не откровенничать с первым встречным… Люди… Они разные бывают.
– Будем верить в лучшее, в хороших людей, – кивнул по привычке несколько раз подряд Дорошка. – Как у нас тут говорят: вол не затопчет, свинья не съест.
– Извечный народный оптимизм. Он для нас иногда пагубен. Но и спасителен. Да-да, спасителен…
Еще раз обменялись рукопожатием – и расстались. Петр Петрович направился к поезду, в Гудов, а Иван Дорошка неторопливо побрел домой.