355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Саченко » Великий лес » Текст книги (страница 2)
Великий лес
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:30

Текст книги "Великий лес"


Автор книги: Борис Саченко


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 45 страниц)

II

Пели, горланили, драли глотки по всей деревне петухи, когда проснулся Николай. Первым делом глянул на окно: не проспал ли? Нет, вырвался из сна, кажется, вовремя, хотя лег поздно, непривычно поздно и долго, аж бока заболели, не мог, никак не мог уснуть. Потому, видно, и муторно, несвежо, как с перепою, было теперь в голове, безволие, какая-то противная вялость опутали, налили тяжестью тело. Но Николай заставил себя подняться, спустить на пол ноги. Посидел, почесал кулаком волосатую грудь, застегнул на пуговицы-палочки полотняную рубаху, прошелся босиком по прохладным после теплой постели половицам.

В окна цедилось, лилось уже молозиво ясного погожего утра. Костик, вернувшийся домой позже отца, спал, уткнувшись носом в подушку, на своей кровати. Полосатая постилка сползла на пол, оголив острые мальчишеские лопатки и худой, костлявый позвоночник. Спала на полатях у печи, вся как-то скорчившись и сжавшись, по-детски подложив под щеку руки, Хора – его, Николаева, родная сестра, которая при нем и жила. Всегда, когда Николай глядел на сестру, особенно вот так, на спящую, сердце его сжималось не то от жалости, не то от сочувствия. Не выпало Хоре счастья, никто не взял ее замуж. Не взял, видно, потому, что некрасивая Хора, конопатая. Да к тому еще и хромая. И сегодня у Николая дрогнуло сердце: начнись война, о которой вчера говорил на лугу Пецка, что, что Хоре, бедной, делать? Ни убежать, ни защититься…

Сунул ноги в шлепанцы-опорки – они, изодранные, разбитые, в коровяке и грязи, стояли возле кровати – и вышел на крыльцо. Постоял, жмурясь: из-за горизонта уже всходило, выкатывалось раннее летнее солнце. В какие-то секунды оно осыпало все вокруг яркими, слепящими лучами. Вспыхнуло, занялось серебро росы на листьях груш, вишен, яблонь – ими был сплошь, обсажен вдоль заборов огород; на картофельной ботве, которая уже заметно поднялась и сочно лопушилась двумя широкими загонами, обрываясь у тыльной городьбы; на траве-мураве – ею густо заросло подворье, даже та стежка, по которой ходили в хлев и из хлева. Где-то в другом конце деревни тревожно скрипнули ворота, загавкала, залилась долгим, яростным лаем собака. На липе, что буйно зеленела у калитки, свесив густые ветви на камышовую крышу хаты, завозились, заклекотали аисты. Послышался и раскатистый, басовитый голос пастуха, Хомки:

– Выгоня-ай!

И голос этот как бы прогнал остатки безволия и сна, напомнил – идет новый трудовой день, нечего медлить. Проворно завернув за угол и прикрывшись подолом рубахи, Николай проделал то, ради чего и выходил во двор. И уже решительно, нарочито громко стуча опорками и дверями, подался в хату – надо было будить Хору да заодно и Пилипову жену, Клавдию (Пилип с женою жили через сени, в новой половине хаты, окнами на улицу), чтоб вставали, бежали доить коров.

Правда, когда Николай ступил через порог, он увидел: Хору будить не надо – она уже сама проснулась, сползла с полатей и хлопотала в полутемном углу перед печью – умывалась, потом ополаскивала доенку. Еще немного – и Хора шмыгнула во двор, пробежала по стежке в хлев. Хлопнула дверь и на Пилиповой половине. Не иначе, вскочила, помчалась доить корову и Клавдия. Так и есть, она, метнулась мимо окон – простоволосая, заспанная, почти с голыми грудью и руками, даже на плечи ничего, никакой кофты не накинула; как спала в полотняной ночной рубашке – так и в хлев.

«Ну и хлюндра, – недобро подумал о Клавдии Николай. – Это ж сколько лет живет с Пилипом, а дитяти так и не родила… Да и родит ли? Дитя, глядишь, лад бы в семью принесло. А то… Тьфу, паскудство, да и только. И Пилип в щепку высох, и она… Э-э, да что тут говорить. Что ни вечер – грызня. И виноват не Пилип, не-е. Она, хлюндра, всему виной. Напало на нее, а может, уродилась такая. Мало ей, видите ли, одного Пилипа, к другим потянуло. С Гришкой-бригадиром спуталась. А то прошлым летом в конопле накрыли люди с Митей Савостеем. Да-а… И не лентяйка же. Возьмется что-нибудь делать – сделает. И не как попало. Все у нее в руках горит. Но… хлюндра. И пусть бы не говорил, не учил, не остерегал сына: «Подумай, не пори горячки». Где там! «Или на Клавдии, или вообще не женюсь!» Ну что ж, женился – мыкайся теперь, коль для тебя свет клином на хлюндре сошелся. Посмотрим, что там у тебя за жизнь будет. Благо, за ум малость взялся, отлупцевал раз-другой. Да ведь битьем, сынок, женку к себе не привяжешь, не удержишь. Не-е, не удержишь… Повадился волк овец таскать, так пока волка ли не убьют, овец ли под нож не пустят… Ага, вот так, сынок! Отца надо было слушаться… Нечего сказать, сла-авных сынков вырастил! Что хочешь, то с ними и делай. Один женился супротив отцовской воли, а второй и вовсе никого ни о чем не спрашивает, чужим стал… Правда, женился, не в пример Пилипу, удачно, про женку его, Катерину Антоновну, ничего худого не скажешь. И лицом удалась, и так ничего себе – проворненькая, ловкая. Деток в школе учит. И люди ее хвалят. Приветливая, характером мягкая, покладистая. Умеет со всеми ладить. Из-под Комарина родом, в Гомеле училась. А приехала сюда – вроде тут век жила. Каждого и по имени, и по отчеству знает, с каждым поздоровается и поговорит. И с ним, Николаем, приветлива, когда бы ни встретились, мимо не пройдет – остановится. Обо всем расспросит – и в семье, и в хозяйстве что, и здоровье как. Расскажет, ничего не утаит и про Ивана, и про себя, и про деток своих – Петрика и Андрейку».

«Бывает же, – думал огорченно, вышагивая взад-вперед по хате, Николай. – Невестка людская, так сын… Пилип – сын неплохой, с ним бы жить да жить, так невестка…»

Повернулся на кровати, почмокал сквозь сон губами Костик. «А этот же… Этот…» И Николай, пока обувался, умывался, клал кресты перед образом, думал уже о своем меньшом – Костике. «Что из него будет, кем вырастет?» Хлопец вроде бы не дурак, на лету все ловит, ушлый. Зато и босяк, каких у них в роду не бывало. Как маленький, дурачится, озорует. Петуха давеча поймал и в школу принес: петух, мол, тоже хочет научиться решать задачки. Начала учительница урок, а он, Костик, петуха и не удержал – из рук выпустил. Дети хохотать, а петух – в окно. Стекло с лету выбил, окровенился весь. Да-а, вот тебе и забавы – из школы исключили, теперь баклуши бьет, не знает, чем заняться, к чему руки приложить. Что, что делать с хлопцем? Бить – поздновато. И глаза закрывать негоже. До добра это не доведет. Не-е, не доведет.

В том, что Костик вырос неслухом, Николай винил себя. Себя и Хору. Больно уж жалели они хлопца, никогда ни за что не бранили, попрека от них не слышал. А уж что до розог, ремня… Нет, не знает Костик горечи карающей родительской руки. Да и как, как было его наказывать, бранить? Сирота ведь Костик, без матери, можно сказать, поднимался…

«Избаловали хлопца, испортили. Шляется теперь без всякого дела… Курить научился. Надо будет поговорить с ним. Хорошенько поговорить, – завязал себе узелок на память Николай. – Пусть знает – всему бывает конец, И дурачествам, озорству тоже».

И перед глазами встало, вспомнилось вдруг, вроде бы и без всякого повода, вчерашнее – цыганский табор, костры за деревней в березнячке, слова, которые выкрикнул в исступлении лысый одноглазый Пецка… Вспомнилось, предстало все так стремительно и ярко, что Николай даже вздрогнул, встряхнул головой от неожиданности.

«Неужто и впрямь война будет? – кольнуло в самое сердце. – Боже, что принесет она – мне, семье моей, вообще людям?..»

III

Завтракали у Дорошек рано. Съедали то, что успевала состряпать не шибко хозяйственная и аккуратная Хора, и за порог – кто в лес, кто в поле. Первое время после женитьбы завтракать к отцу ходили и Пилип с женой, Клавдией. Но молодожены – не столько Пилип, сколько Клавдия, – любили поспать, поваляться лишний часок в постели. Выгонят в поле корову – и снова в кровать. Это и явилось причиной ссоры, после которой Пилип с женой стали готовить себе и завтрак, и обед, и ужин сами. Да иначе и быть не могло – Николая работа из дому гонит, поешь да беги, а вместо этого сиди, дожидайся Пилипа с женой, пока они отоспятся и сделают одолжение завтракать прийти. Для Пилипа же с Клавдией в этом было свое неудобство – ради какой-то миски похлебки или двух-трех драников спеши каждое утро, вволю не поваляйся, не понежься. Вот и разделились Дорошки, стали готовить каждая семья порознь.

Хора над завтраком никогда особенно не мудрила. Как и вчера, и позавчера, как и неделю тому назад, сварила чугунок картофельной похлебки с грибами, заправила ее жареным салом с луком. Испекла и несколько драников, зажарила яичницу. Сама Хора не садилась за стол, пока не поедят мужчины. Некогда было – визжали свиньи, надо было торопиться накормить их. А потом уже, когда отвалятся от корыта свиньи, туго набьют зобы куры, утки и гуси, можно будет и самой к столу присесть, перехватить чего-нибудь. Потому и сегодня отец с сыном завтракали вдвоем. Завтракали, как водится, молчком, не поднимая друг на дружку глаз, смотрели только в миску, в ложку да в запятнанную, давно не стиранную скатерть, которой был застлан старый дубовый стол. Опорожнили деревянными, из сухой грушидички ложками большую, с обитыми краями глиняную миску похлебки, а потом жевали вязнущие на зубах, как резина, драники, сдабривая их яичницей и шкварками. Все это запили теплым, только из-под коровы, еще пенистым парным молоком.

Сын и отец почти одновременно поднялись из-за стола. Сын поправил, отпустил на одну дырочку на животе ремешок, в то время как отец, обернувшись лицом к иконе в красном углу, перекрестился. Заметив, что сын норовит незаметно улизнуть, исчезнуть из хаты, Николай спросил строго:

– Ты это куда?

– А что? – испуганно зыркнул на отца Костик.

Удивило Николая: в голосе сына не было сегодня дерзости, готовности к отпору, скорее – подавленность, покорность. А в глазах, больших карих глазах («Совсем как у покойницы-матери», – заметил про себя Николай) – настороженность. «Что-то снова отмочил, ей-право, отмочил…» – подумал Николай. А Костику сказал:

– Со мной пойдешь. Просо надо на полянке возле Качай-болота огородить. Слух дошел – коровами его помаленьку стравливают…

И Костик, что еще больше удивило Николая, не заупрямился, не стал возражать, придумывать разные причины, почему он не может пойти с отцом, как это бывало последнее время все чаще и чаще, а молча согласился, принял отцовы слова как неизбежность, как приказ. Спросил только:

– Сразу и пойдем?

– Ага, прямо сейчас…

«Отмочил, что-то отмочил, сукин сын. Иначе не был бы таким покладистым, смиренным. Гляди-ка, тише воды, ниже травы – хоть ты его к ране прикладывай», – покачал головою Николай.

* * *

До поляны, что возле Качай-болота, добирались каждый своей дорогой: Николай – дубняком, чтобы взглянуть, не стравливают ли пастухи просо еще на одной полянке, неподалеку от Евменова брода; сын же, Костик, – напрямик, через Титов Мох. И отец, и сын были заняты своими мыслями и потому не замечали, какое тихое, ровно праздничное, было в тот день утро. Солнце, легко, как мячик, оторвавшись от земли, поднялось уже довольно высоко над лесом и тепло, ласково улыбалось с чистой голубизны неба. Блестела всюду роса на траве, пели взахлеб, словно хотели перекричать друг дружку, птицы. Умиротворение, покой, казалось, были разлиты вокруг и передавались невольно всему живому, как бы вдыхались вместе с воздухом.

«Неуж, неуж война грянет? – думал, спрашивал себя со страхом, неспешно переставляя ноги в мягких, разношенных лыковых лаптях, Николай. – Не ошибался никогда одноглазый Пецка, а на этот раз, может, и дал маху, может, и ошибся. Это же не только мне, а никому не по силам, пережив столько на своем веку всего всякого, пережить еще одну, новую войну…»

Сына же, Костика, томило, беспокоило другое – что с ним произошло, почему он не властен даже над самим собою, почему делает то, чего иной раз не хотел бы делать? Вот и вчера… Все хорошо было, пока не увидел на лугу у цыганского табора Тасю. А увидел – будто подменил его кто… Сейчас за то, вчерашнее, было стыдно, досада брала. Костик корил себя, готов был провалиться сквозь землю. А вчера-то… Все казалось правильным, только так, а не иначе он мог поступить…

«Чудно, вот уж чудно, – думал, шагая по мшистой тропинке, Костик. – Что это со мной?.. Вроде как помрачение нашло, как в виру меня закрутило. Крутит и крутит, несет и несет, а куда – не скажешь, потому что знать не знаешь. Неужели сам я во всем виноват? А может… Тася?..»

* * *

Николай с Костиком уже кончали огораживать поляну, когда из кустов неожиданно вынырнул лесник Евхим Бабай. Не здороваясь, хмуро прошелся туда-сюда по поляне, потом остановился, широко расставив короткие, в обтерханных о сучья и валежник сапогах ноги, посмотрел на просо, которое густой зеленой щеткой драло землю, на свежую, только что из-под топора жердяную ограду, молча достал из кожаной сумки, перекинутой через плечо, бумагу, карандаш, прогундосил:

– Ну что ж, акт будем составлять.

– Какой акт? – будто ничего не понял, наершился Николай.

– А такой. Срублено двадцать семь молодых березок и сосенок. Это одно. Выдрано с корнем больше двух сотен молодняка. Не сейчас, известно, а весной, когда засевалась поляна. Это два. Может, хватит на один акт?

И Евхим Бабай поднял свои белесые, почти без ресниц глаза, уставился на Николая. Да так хищно, зло, что Николай аж передернулся, растерялся, не знал, что ответить. А Бабай не унимался, наступал:

– Ты думаешь, коли Иван в начальстве, так тебе все дозволено, все можно? Э нет, брат. Составлю акт – никто не выручит. Перед законом все равны.

– Дак составляй, составляй, – сказал вдруг, словно подзадоривая, тихо, очень даже тихо, почти шепотом Николай, сам даваясь диву, откуда у него этот мирный, спокойный тон. – Чего ж ты грозишься, а не составляешь?

– И составлю! – как от спички, вспыхнул, завелся Бабай.

– Составь! Да только…

– Что «только»?

– Только ведь и я молчать не буду. Я тоже составлю…

– Что ты составишь?

– Акт.

– Акт? Какой акт?

– Узнаешь, когда позовут.

– За что это меня позвать могут?

– Тебя? Х-хе! Думаешь, все слепые, глухие, ничего не видят, не слышат?

– На что намекаешь? – прошипел, как гусак, Бабай. Ноздри у него раздулись, расширились, глаза превратились в щелки, а в разинутом рту заворочался, забился о желтые зубы слюнявый мясистый язык.

– На то, что и самому тебе хо-орошо известно. В обходе, что в обходе твоем делается?

– А что в моем обходе делается?

– Не притворяйся, знаешь. Сам все знаешь. Рубят, крадут лес.

– Кто рубит? Кто крадет?

– Кому нужно, кому не лень, тот и рубит, тот и крадет. Да и сам ты… Продаешь и налево, и направо. Так что… чья бы коровка мычала, а твоя бы молчала. А писать… Давай попробуем писать. Ты – на меня, я – на тебя. Посмотрим, что из этого выйдет…

Евхим Бабай наморщил лоб, насупился, опустил глаза в землю, сжал губы, тяжело, как зверь, засопел.

– А ты… Ты… – От злости не мог выговорить слова, брызгал слюной. – Выслеживаешь?

– На кой черт ты мне сдался? Я тебя не трогал и не трогаю. Ты и сам гляди, до поры жбан воду носит…

Евхим Бабай снова тяжело, до хрипа засопел, словно не хватало, ему воздуха, и, напялив на самые глаза кепку-шестиклинку, так же стремительно, как и появился, исчез с поляны, прошуршал в кустах – будто ветром его сдуло.

Какое-то время Николай молчал, стоя все в той же напряженной, воинственной позе, как забияка-петух, который только что атаковал своего соперника, наносил ему удары.

– Ишь ты его, он акт составит, – сказал не то сыну, не то самому себе. И усмехнулся. – Не на того нарвался… Меня так, голыми руками не возьмешь… Не-е, не возьмешь!

Костик все время молчал, не вмешивался в стычку. Ни словом не откликнулся он и теперь на отцовы слова. Очищал от веток только что поваленную молодую березку, потом тащил ее, бороздя землю, к поляне, крепил к глубоко врытым столбикам гибкой лозой. Когда же совсем закончили работу, огородили на совесть, как и должно быть, просо и собирались уже податься домой, виновато подошел, приблизился к отцу.

– Тата, – скорее попросил, чем просто сказал Костик, – вам бы забыть уже эти поляны. Сколько раскорчевали за свой век, а где они? Мама из-за полян на тот свет пошла, а вы…

– Цыц, сморкач! – резко повернулся к сыну отец и поглядел так, что Костик вздрогнул. Показалось ему: если не бросится наутек, не убежит, отец может и по шее дать, а то, чего доброго, и топором запустит…

IV

Иван Дорошка на работу в сельсовет приходил ровно в девять. Привычка никогда не опаздывать, быть точным далась ему нелегко, ох как нелегко. Были годы, когда за каждое опоздание его безжалостно наказывали. Наказывали так, что едва заработка хватало, чтобы рассчитаться со штрафами. Было это давно, еще до революции, когда Иван впервые попал в Гудов, на завод. Полыхала война, завод выполнял срочные заказы, и владельцы завода ни с чем не считались, ничего не принимали во внимание – им нужна была прибыль, прибыль любой ценой. Рабочих рук было хоть отбавляй, очереди подростков и женщин толпились в проходной в ожидании, когда им дадут хоть какую-либо работу. О, ужасные, лютые были годы! И счастье, какое счастье, что они миновали, прошли, канули в вечность. Многое изменилось и в жизни страны, и в жизни людей, и в жизни самого Ивана. Навсегда ликвидирована эксплуатация человека человеком, завод в Гудове стал собственностью государства, Иван Дорошка из наемного рабочего вырос в руководителя – председателя сельсовета. А привычка не опаздывать, приходить на работу всегда вовремя у Ивана Дорошки осталась. Привыкли постепенно к этой точности, дисциплине и подчиненные, стали даже приходить в сельсовет на несколько минут раньше председателя. Вот и сегодня, когда Иван, проскрипев старым сухим крыльцом, отворил дверь, он увидел: весь небольшой штат был на своих местах. Нина Варакса, делопроизводитель, близоруко склонившись над столом, что-то писала; затачивал перочинным ножом карандаш, стоя у окна, и новый, всего несколько дней назад зачисленный на должность секретарь сельсовета Апанас Харченя – тщательно причесанный, в чистой белой сатиновой рубашке, заправленной в черные, словно на вырост, видно, еще отцовские брюки. Сидит у телефона и дежурная – розовощекая, грудастая Надя, дочь давнего соседа Дорошек – Хорика.

– Здравствуйте! – произнес Иван нарочито громко, чтоб его все слышали. – Что у нас новенького?

– Да вроде бы ничего такого, – ответил за всех, перестав очинивать карандаш, Апанас Харченя.

– А не такого?..

– Тоже ничего, – улыбнулся Харченя.

– Не звонили? – взглянул на дежурную Иван Дорошка.

– Нет, никто ниоткуда не звонил, – бойко проговорила Надя, вскакивая со скамьи, руки по швам, как в школе перед учителем.

– Садись, не стой, – ласково кивнул Иван. Дежурство в сельсовете ввели недавно, не так просто на первых порах его было, наладить, но польза от этого уже чувствовалась: во-первых, привыкали люди к сознанию, что в мире не все спокойно, каждый день, каждую минуту могут быть неожиданности, а это их дисциплинировало, не давало излишне расслабляться: во-вторых, в сельсовете всегда, в любую минуту был человек – откуда ни позвонят, есть с кем поговорить, есть кому что-то срочное передать.

– Ну, коль все в порядке, я в свою хату…

И Иван Дорошка, топоча сапогами, направился в боковушку, которую не так давно сделали в сельсовете, разделив дощатой перегородкой большую, как овин, комнату на две части: в той, что побольше, теперь сидели подчиненные, меньшую занимал председатель. Честно говоря, Иван был против того, чтобы отделяться от остальных сослуживцев. Но районное начальство настояло на своем. Боковушка не так нужна председателю сельсовета, сколько тем, кто сюда приезжает, – разным командированным, уполномоченным. Хоть переночевать есть где, не нужно по всей деревне искать место. Да и поговорить с глазу на глаз можно с человеком, никто ничего не услышит, не разнесет. Постепенно Иван привык и сам к боковушке. Как только выпадала свободная минута – прятался за дверь, если, конечно, в боковушке никто не жил, не было там никаких командированных или уполномоченных. Сегодня Иван тоже рассчитывал посидеть за столом, подумать, а если удастся, то и сделать наброски того, о чем следовало бы выступить перед депутатами на очередной сессии исполкома или… Или даже на партийном собрании. Очень уж много самых различных, порой невероятных слухов, а то и сплетен ходит по деревням. «Бабское радио» не прекращает работы, вещает днем и ночью, все двадцать четыре часа. И что самое обидное – верят ему люди. Верят, потому что не хватает разворотливости нашим агитаторам и пропагандистам. Да и коммунисты, депутаты не всегда подают пример партийного отношения к слухам и сплетням. Ни одного непродуманного слова! Если же коммунист или депутат слышит, как кто-то что попало плетет или выдумывает, его долг – заставить болтуна замолчать, доказать, что все то, о чем люди только что слышали, – неправда, дать марксистско-ленинское толкование событиям или фактам, сослаться на работы товарища Сталина, который ничего не утаивает, говорит с народом обо всем и так, как и должно говорить, – честно, доходчиво, ясно… Иван сел за стол, достал из ящика чистую тетрадь, даже развернул было ее, но в это время дверь осторожно скрипнула, приоткрылась и в боковушку тихо, как кот, неподвижно держа перед собою согнутую в локте сухую левую руку, не вошел, а протиснулся Апанас Харченя.

– Иван Николаевич, – с какой-то таинственностью прошептал он. – Иван Николаевич, вас хочет видеть Вера Семеновна Рученко…

– Что у нее? – не сводил глаз с Харчени Иван.

– Не знаю. Сказала – хочет видеть вас. И все.

Веру Семеновну Рученко Иван Дорошка знал мало.

Была она не здешняя, великолесская, а приезжая. Работала в школе, преподавала математику. По отзывам жены, Кати, и директора, Андрея Макаровича Сущени, это была скромная женщина, отлично знала свой предмет, умела его преподнести. Правда, не активистка, ни с кем не дружила, не участвовала в обсуждении никаких новостей, о себе ничего никому не рассказывала. Была, словом, вроде бы чем-то напугана. Все, что выходило за пределы математики, ее не касалось. У Веры Рученко почти взрослая дочь, учится в девятом классе. Больше ни Иван, ни в школе про Веру Рученко ничего не знали. Нет, знали еще одно: до нынешнего года Вера Семеновна жила в Минске. И вот месяца два тому назад оставила город, переехала жить и работать на Полесье, в Великий Лес.

– Гм, – оторвался от своих мыслей Иван. – Что ж, если хочет меня видеть, пусть войдет.

– А может… сказать, что вы заняты, пусть в другой раз зайдет? – осторожно спросил Харченя.

– Нет, Апанас, я тебе об этом говорил уже, запомни и наперед. Не может быть никаких неотложных дел, если пришел человек. Мы живем и работаем не ради чего-либо, а для людей. Потому первым делом наше внимание и должно отдаваться людям. Зови Веру Семеновну, пусть заходит…

Апанас Харченя выскользнул в дверь. И в ту же минуту в боковушку как-то очень осторожно, словно робея, вошла Вера Семеновна. Тщательно притворила за собой дверь.

– Добрый день вам, – произнесла она, как показалось Ивану, в смущении и потупила глаза.

Иван Дорошка поднялся из-за стола, жестом пригласил ее сесть на тяжелую самодельную табуретку, стоявшую посреди боковушки:

– Прошу вас…

Вера Семеновна не села, а как бы примостилась на краешке табуретки.

– Вот мы наконец с вами и встретились, – сказал Иван Дорошка, чтобы хоть что-то сказать, начать разговор.

– А что? – насторожилась, испуганно вскинула на Ивана ясные, голубые, хотя и с заметным оттенком печали глаза Вера Семеновна. – Вам… разве надо было со мною встретиться?

– Конечно, надо было, – добродушно улыбнулся Дорошка.

– Так чего же вы меня не вызвали? – еще больше насторожилась, даже как будто обозлилась Вера Семеновна, и белое, красивое лицо ее передернула гримаса боли. – Вам что… написали про меня?.. Прислали?..

В голосе Веры Семеновны послышалась слеза.

Тут уж смутился Иван Дорошка. «Что с нею? Она… будто ждет чего-то, боится?.. Ощетинившаяся, колючая…»

Вышел из-за стола, сказал:

– Я кое-что слышал о вас…

– Что же вы слышали? – прикусила тонкие губы Вера Семеновна. – И от кого?..

«Почему она так остро, нервно воспринимает каждое мое слово?» – подумал Иван.

– Хорошее о вас слышал… Только хорошее… От жены, Кати. Она в восторге от вас, от того, как вы держитесь с учениками, как излагаете предмет… А что я хотел встретиться, так это… вы должны понять. Вы приехали в наш Великий Лес, живете здесь, работаете с моею женой, а я вас так и не знаю, не встречались ни разу, не поговорили…

Странно, однако слова Ивана не успокоили женщину, а насторожили еще больше. Вера Семеновна как бы ушла в себя и некоторое время молчала, не отрывая от пола глаз.

– Я слышала, что вы сказали своему секретарю, – наконец произнесла она. – Мне понравились ваши слова: «Все для человека». Так давайте же человека и уважать…

«А я что, не уважаю?.. Ну хотя бы и ее? – снова подумал Иван Дорошка. – Странно… То она на что-то намекает, то вдруг чуть ли не упрекает в чем-то».

– Вера Семеновна, простите, но я не совсем вас понимаю, – сказал, нажимая на слово «вас», Иван Дорошка.

– Зато я очень хорошо понимаю вас, – тоже сделала ударение на этом слове Вера Семеновна.

– Что вы понимаете? Скажите.

– И скажу. Вы все знаете обо мне. И хотите… это скрыть, чтобы я не догадалась.

Вера Семеновна даже задыхалась – так нелегко было ей сказать то, что она все же осмелилась сказать.

– Гм, – улыбнулся как будто немного деланно Иван Дорошка. – Что, к примеру, как вам кажется, я знаю?

– Что? То, что и я знаю… – И Вера Семеновна подняла от пола глаза, посмотрела на Ивана. Иван уловил – взгляд холодный, ледяной. И чужой-чужой. – Ну, раз вы мне не говорите, я сама вам скажу, – зашептала горячо, торопливо, почти без передышки сквозь зубы Вера Семеновна. – Да, это правда, я жила с человеком, который… сейчас не со мною… не с нами… не здесь…

«Вот оно что!»

– Простите, но я об этом ничего не знаю, – спокойно смотрел на женщину Иван Дорошка, радуясь в душе, что понял наконец причину настороженности и скрытности Веры Семеновны.

– Вы все, вы все знаете, – снова насквозь пронзила Ивана колючим взглядом ледяных глаз Вера Семеновна. – И вы, и ваш брат Костик…

– При чем тут мой брат Костик? – удивился еще больше Иван.

– А при том… – Вера Семеновна вскочила с табуретки, подбежала к столу, за которым стоял Иван Дорошка. Худыми, длинными пальцами нервно расстегнула сумочку, которую до этого держала, как бы пряча, сбоку в руке, и достала оттуда увесистый булыжник. – Видите этот камень? – спросила у Ивана.

– Ну-у, вижу, – ничего не понимал Иван Дорошка.

– Так вот, этим камнем вчера ночью ваш брат Костик запустил мне в окно. Разбил, конечно, стекло и просто случайно не попал в голову…

– Откуда вы знаете, что камнем, как вы говорите, запустил мой брат Костик?

– Больше некому. Костик, вероятно, думает, что я нажаловалась директору и его исключили из школы из-за меня. Но это не так, я никому на него не жаловалась. Больше того – я была против исключения вашего брата из школы. Но сам Костик, наверно, этого не знает. И мстит. Мне и моей дочери Тасе. Не столько мне, сколько Тасе. Если он думает, что я это так оставлю, он вшибается. Я… подам на него в суд.

Иван Дорошка тяжело опустился на стул. Оплел руками голову, уперся локтями в стол. Задумался. «Ничего себе беседа вышла! А собирался встретиться, поговорить… Вот и встретились, поговорили…» Услыхал – Вера Семеновна всхлипывает, плачет. Поднял голову. Она сидела на табуретке и, отвернувшись, спрятав лицо в ладони, плакала. Худые плечи вздрагивали вместе с легким цветастым платьем, изящно, по-городскому сидевшем на ней.

– Успокойтесь, – как можно мягче, с сочувствием сказал Иван Дорошка. – Поверьте моему слову – я ничего не знаю про вашего мужа… А что Костик, как вы говорите, не дает покоя вашей дочери, Тасе, надо будет мне самому… Хотя… Я порвал всякие отношения с отцом, вернее – отец со мной. Но с Костиком… Поговорю. Это я вам обещаю. Ишь ты, что выделывает! Нет, надо серьезно им заняться, пока хлопец совсем не отбился от рук… Что же касается камня, который Костик бросил вам ночью в окно… Смотрите сами. Считаете, что дело надо передавать в суд, – что ж, передавайте. Никаких препятствий вам чинить никто не будет. Не думайте, что раз Костик мой брат, я стану его защищать. Я коммунист, председатель сельсовета… И родственные отношения… ни при чем… Я с отцом родным… Э-э, да не об этом речь…

Вера Семеновна достала белый платочек, вытерла, будто промокнула, глаза. Сказала, все еще глядя не на Ивана, а куда-то в сторону:

– Не верить вам… У меня… Словом, я знаю немного вашу жену, Екатерину Антоновну, и хочу думать: муж у нее такой же честный и правдивый, как она сама. Простите, если я… обидела вас. Но поймите меня. Я столько пережила, переволновалась. А тут… еще этот ваш Костик… Это совсем выбило меня…

Вера Семеновна повернула лицо к Ивану, и он снова увидел перед собою ту женщину, которую до сих пор ему доводилось раза два-три видеть из президиумов разных заседаний и собраний, – скромную, спокойную и… красивую. Очень красивую, как отметил про себя Иван. Может, потому так бросилась сейчас в глаза красота Веры Семеновны, что от волнения и слез та слегка раскраснелась, на щеках у нее пробился едва заметный румянец. Румянец как бы подсвечивал голубизну глаз, светлые, вьющиеся кудряшками волосы. «А она умеет держаться», – подумал с одобрением Иван Дорошка.

– Кроме того, что я Тасина мать, я еще и педагог, – говорила между тем Вера Семеновна. – Потому я пришла именно к вам, Иван Николаевич. И как к председателю сельсовета, и как к старшему брату Костика. Возьмите Костика в руки. Иначе ни за что ни про что пропадет парень. Кто-то не лучшим образом влияет на него.

– Хорошо, я поговорю с ним… Обо всем поговорю. Спасибо, открыли мне глаза, сказали о том, что я упускал из виду, о чем не думал…

Иван Дорошка поднялся из-за стола, потому что почувствовал: разговор окончен, Вера Семеновна высказала все, что было у нее на душе, что хотела высказать. Но та не спешила уходить. Она сосредоточенно о чем-то думала и вдруг попросила:

– А о муже моем… не говорите. Никому ничего не говорите. Даже Екатерине Антоновне. Хорошо?

И так доверчиво, почти заговорщицки посмотрела прямо в глаза Ивану, улыбнулась.

– Хорошо, – посмотрел также доверчиво, заговорщицки и Иван Дорошка на Веру Семеновну и улыбнулся, хотя про себя и подумал: «А где же ее муж?.. Что с ним могло стрястись, почему он не с семьёй, не здесь? Да и сама Вера Семеновна… Ее поведение… Чего-то боится, что-то недоговаривает… Гм…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю