355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Саченко » Великий лес » Текст книги (страница 40)
Великий лес
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:30

Текст книги "Великий лес"


Автор книги: Борис Саченко


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 45 страниц)

– Василь Тимофеевич, что мне делать, посоветуйте.

– О чем ты?

– Ну, что старостой меня…

– А-а, старостой… – Василь Кулага наморщил лоб. – Было бы лучше, если б ты не соглашался быть старостой, если б тебя не назначили…

– Так никто же меня и не спрашивал.

– Это неважно, спрашивали, не спрашивали… Важно самим собою быть, не поддаваться ни на какие уговоры. Кто бы и что ни говорил, как бы ни заставляли – на своем надо стоять, на том, во что веришь, в чем убежден. Ты же взрослый человек, понимать должен. А коль уж согласился, выбрали тебя – что ж, служи. Немцам служи…

– А вы… Как вы на это посмотрите?

– Ты о ком? Обо мне?

– О вас и Иване Николаевиче.

– Мы – это мы. Но есть нечто куда большее, чем каждый отдельный человек, будь это я или Иван Дорошка. Совесть. И люди. И перед ними, перед своей совестью и перед людьми, придется держать ответ. За все, что бы ни делал, как бы ни жил…

– Так что же, может, отказаться?

– Смотри и думай сам. Подсказывать тебе что-то… – Василь Кулага покачал головой. – Вряд ли я тут смогу быть советчиком.

– А вы… Как бы вы на моем месте поступили?

– Я? – Василь Кулага не выдержал, с презрением отвернулся. Сказал жестко, раздельно произнося каждое слово: – Я бы не опустился до того, чтоб меня старостой, немецким прислужником, назначали. И никогда не опущусь. Никогда! Лучше смерть. Пока я жив, пока бьется в моих жилах кровь – я враг фашистам. И враг тем, кто идет служить оккупантам, становится их пособником. Тут так – или с ними и, стало быть, против нас, или с нами и, значит, против них… Два полюса. Середки нет. И ты подумай, где твое место… Хорошенько подумай, чтоб потом не жалеть. Помни: никто никаких оправданий не примет, когда придет время отвечать за то, как ты жил и что делал… Перед совестью своей, перед людьми отвечать!..

Постоял, подумал, все ли сказал, что надо было, и зашуршал листвой, пошел, не оглядываясь, в глубь леса.

Короткий осенний день угасал. Надвигалась темнота, ночь.

V

Снег выпал неожиданно и так тихо, что никто не мог сказать, когда – то ли в полночь, то ли ближе к рассвету. Лег незаметно, мягко и тихо на поле, на крыши хат и сараев, припорошил дороги, прикрыл белым холодным пухом неровности на земле. Посветлело вокруг, куда и девались осенняя хмурь и мрачность. В воздухе словно разлились звонкая чистота и морозная бодрящая свежесть.

Эту перемену Николай Дорошка заметил сразу, едва только проснулся, открыл глаза. Очень уж светло было в хате.

«Неужели проспал?»

Опершись на локти, поднял голову, скользнул взглядом по окнам.

«Снег… Видать, снег…»

Босой, в исподнем подбежал, как малое дитя, к окну, припал к стеклу. Так и есть, на дворе лежал снег. Белый, чистый и легкий, как вата. Нигде еще не было ни следочка, никто не ступал на девственную белизну. Только в ветвях липы, изогнувшихся от внезапной тяжести, порхала, то поднимаясь выше, то снова спускаясь вниз, к земле, с сочным стрекотом сорока да скакал по забору, время от времени пряча в перо то одну, то другую лапку, нахохленный и оттого непривычно толстый воробей.

«Скажи ты, зима пришла», – верил и не верил своим глазам Николай.

Отошел от окна, снова лег, укрылся одеялом – в хате было по-настоящему холодно. И не знал, не мог решить для себя, то ли радоваться, что гнилая, слякотная осень кончилась, пришла ей на смену зима, то ли огорчаться.

«Осень радости не принесла… А зима… Что принесет зима?» – задумался Николай.

Почему-то припомнилось, как жил раньше, всего несколько месяцев назад, как дожидался, жаждал хоть каких-то перемен и всякий раз, укладываясь спать и подымаясь утром, молил господа бога не медлить, поскорее разметать колхозы, вернуть то, что было прежде.

«И вот сбылось, свершилось… Колхозов нет… И перемены, какие перемены повсюду!.. Советская власть была, всем заправляли большевики… Сын, Иван, в начальстве ходил… Был дома Пилип… Костик в школе учился… И Параска с мужем душа в душу жили… А теперь что?.. Война который месяц идет. Красная Армия отступила.

Нет многого из того, что было… Пилип в войске, на хронте. И Параскин Федор там… Живы ли они?.. Иван исчез, а куда – никто не знает… Костик, положим, ночует дома, а где днем шастает, чем занимается?.. Не уследишь за ним… Немцы в деревню приехали, начальство новое поставили… И кого?..»

Не по себе стало, сердце огнем занялось, как вспомнил, что было там, около сельсовета, когда немцы в Великий Лес приехали, начальство новое выбирали.

«И подумать людям не дали… Апанаса Харченю кто-то назвал – его и поставили старостой… А начальником полиции… Сам напросился… И кто, кто?!»

Не мог улежать в постели Николай. Одеяло с себя сбросил, ноги с кровати спустил, сунул в стоптыши-опорки. Прошел к лавке, рубаху, брюки натянул. Стал ходить, топтаться взад-вперед по хате.

«Это ж еще тогда, как только на моем подворье объявился, едва калекой меня не сделал, злыдень… А теперь?.. Что будет теперь? И где защиту искать?.. Привела эта хлюндра на мое оселище, в хату, моими руками рубленную… Надо же на старости лет еще и с таким спознаться… А прогнать?.. Как прогонишь? Скорей он меня прогонит, чем я его. Во двор выйти – и то боишься. Так это ж он в полиции не был, власти не имел. Ладно еще, если не тронет… А если вспомнит, что сын, Иван, партиец, председатель сельсовета?.. Чуть что – и вспомнит. Сам не знает, так люди подскажут. Да и Клавдия, змея подколодная. Не любит меня, знает, что не хотел ее под свою крышу пускать, не хотел, чтоб Пилип на ней женился. И отомстит… Каждое слово припомнит, что ей сказано было, каждый взгляд, что я на нее бросил… Боже, и за что мне в старости кара такая, чем, чем провинился я перед тобою?..»

Упал на колени перед иконой, стал молиться. Жарко, истово, как, кажется, ни разу еще не молился.

– Боже, боже… – шептал Николай. – Никогда я не таил обиды на тебя, никогда тебя ничем не попрекал. Просил только смилостивиться, не карать меня жестоко. И сейчас о том же самом прошу. Ты же знаешь меня, боже, весь я перед тобою, как нагишом, со всеми думками моими, помыслами. Если я чего и хотел, так это жить по-человечески, чтоб всякие жук и жаба не топтали меня, на шею мне не садились. И не было зла у меня на уме – добро, только добро. Чтоб меня никто не тревожил, никто не зарился на то, что принадлежит мне…

Макового зернышка чужого никогда не взял, не украл, не присвоил… Своего мог лишиться, а чтоб где что чужое… Не было такого. Жил, старался, сил не жалел… И видишь – все равно не угодил тебе. Караешь ты меня, жестоко караешь… Жену у меня отнял, детей по свету разбросал, и живы ли они – не знаю. А теперь и надо мною руку занес. Скажи, скажи, боже, чем я тебя так прогневал, чем не угодил?..

Заворочалась на полатях, сползая с постели, Хора. И Николай словно устыдился, перестал молиться, поднялся на ноги. Не хотелось, чтоб кто-нибудь слышал, знал, что его заботит. Даже не взглянув на Хору, накинул на плечи кожух, натянул на голову шапку-ушанку и поплелся, прихрамывая («Будь он неладен, этот рыжий злодюга!»), во двор.

Постоял немного, ослепленный белизной первого зимнего утра, на крыльце, будто не решаясь ступить в снег, потом все же, вслушиваясь в мягкий, ломкий скрип под подошвами опорков, подался к хлеву, отмечая на ходу, что снег неглубок и что в деревне непривычно тихо.

«Спят, поди, люди. А куда спешить? Задал худобе сена, напоил – да и на печь».

«А Пилипу?.. Ивану?.. – пришло вдруг в голову. – Им каково, если снег, мороз?.. И где, где они? Были бы здесь – в обиду отца бы не дали. Не один, так второй заступился бы, защитил… А так… Кто захочет, тот тебя и в землю топчет. Сам-то уже не больно за себя постоишь. Здоровье не то, силы не те. Где, у кого искать защиту?.. Советская власть была… А эта?.. Да и разве это власть, если никого лучше не нашлось в начальники, чем сухорукий Апанас Харченя да этот Рыжман-приблуда?.. Кто к ним пойдет за помощью, кто с ними считаться станет?.. Один юнец, мамкино молоко на губах не обсохло, а второй чужак, его никто не знает, и он никого, ничего тоже не знает… Нет, такой власти в Великом Лесе еще не бывало, сроду не бывало…»

Зашел за угол хлева, сделал то, ради чего выходил во двор. Посмотрел на порушенную белизну снега, затоптал рыжую промоину ногами. Собрался было идти назад в хату, как вдруг услышал – звякнула щеколда, кто-то выходил из сеней.

«Уж не Рыжман ли?»

Чтобы не встречаться с ненавистным соседом, не поднимая головы, направился в хлев. Отпер дверь, вошел внутрь. Коровы уж поднялись – и его, Николаева, и Пилипова, ждали, чтоб им кто-нибудь подбросил сена, напоил. Но Николай не с тем зашел в хлев – из-за двери глаза его выжидательно обегали двор: кто выйдет на крыльцо? «Если Хора, пойду в хату. А если Рыжий?.. Клавдия?»

Закипело внутри, стал подыматься гнев, кружить голову, бунтовать кровь: «На своем подворье – как чужой…»

Вышел именно Рыжий. Во всем белом, исподнем, только кожух на плечах. Пилипов кожух… В нескольких шагах от порога постоял, оставил после себя лужу…

«Боже, что творится?! – перекрестился Николай. – Хамуло, свинья, и ничего ему не скажешь, ничего не сделаешь… Прячусь, трясусь, как будто и не дома я, как будто не я тут хозяин. А дальше, дальше что будет?.. Начальник, поди-ка… Винтовку на плечо нацепит, тогда и вовсе… Да и сейчас, еще без винтовки, а меня страх берет…»

Озяб, продрог, стоя в хлеву, – все ждал, чтобы Рыжий прошел к себе, улегся в постель. Когда показалось, что выждал достаточно, направился в хату. По пути глянул на лужу, оставленную Рыжим, плюнул:

«Во бугай… Места ему другого не нашлось… Под самым порогом…»

Отвернулся, постучал опорками на крыльце, обивая снег.

«Ну и дожил… До чего я дожил!.. И из-за кого? Из-за какой-то хлюндры…»

Зло толкнул дверь, вошел в сени.

VI

Пилип не помнил, не представлял себе, как долго он был без сознания. Но, видимо, долго, очень долго, ибо когда раскрыл глаза, то увидел над собою черное небо и высоко-высоко в этом небе – звезду. Какое-то время всматривался в черное ночное небо, не в силах отвести взгляд от звезды, – она, казалось, по-дружески ему подмигивала, словно звала к себе.

«Где я? И что со мною?»

Повернулся, хотел было подняться. Острая боль пронизала все тело, подступила к сердцу.

«Ранен? – испугался Пилип. – Но куда ранен?»

Подвигал одной рукой, второй, потом – тоже по очереди – ногами, согнул их в коленях.

«Руки и ноги целы. А болит…»

Болели шея, голова, но особенно – затылок.

«Неужели в голову угодило? Пуля или осколок?»

Провел руками по шее, ощупал голову. В первый момент даже испугался: волосы были в крови, местами она спеклась коркой, все там налилось болью, распухло.

«А может, не пуля и не осколок?»

«Что же тогда?»

«Прикладом ударили или еще чем».

Вспомнил тот – наверное, уже вчерашний – бой, как стрелял, пока были патроны, из винтовки, как потом бросился бежать, а на него навалился сзади верзила-немец, стал было душить, но он, Пилип, увернулся, бросил немца на землю…

«Видно, второй подоспел… И оглоушил меня…»

С усилием, опираясь на локти, оторвал от земли спину, голову, сел. Невероятная слабость была во всем теле. Подтянул, к подбородку ноги, уперся в колени руками. Кружилась, как во хмелю, голова, время от времени подступала тошнота. И не хотелось ничего делать, даже пошевелиться и то не хотелось.

«Второй раз это со мной… Но там, у Днепра, кажись, полегче было… А теперь…»

Повернул голову и чуть не вскрикнул – боль пронзила его насквозь.

«Но и не сидеть же тут… одному…»

Как сквозь марево сна, припоминался вчерашний бой, неожиданная и жестокая стычка с врагом…

«Интересно, успели наши отойти, вырваться? Где сейчас Заспицкий?..»

Подумалось: вот уж не везет так не везет. Ни дома, ни здесь – нигде нет удачи.

«Но ведь жив!» – чуть ли не криком прорвалась откуда-то изнутри радость.

Раскрыл глаза, повел вокруг себя: под кустами, на траве, на кочках и кротовьих кучах лежали, как снопы на поле в жатву, в самых неестественных позах люди.

«Убитые… И ты мог быть среди них… А ты жив! И не рассиживайся, уходи, беги отсюда… С рассветом немцы опять сюда придут…»

«Что им тут нужно?»

«Убитых похоронить, оружие подобрать…»

Кое-как, помогая себе руками, встал. Ноги почти не держали его, разъезжались, гнулись в коленях. Однако Пилип, пересиливая боль в затылке, сделал шаг, второй… И не устоял на ногах, упал, зарылся лицом в траву…

* * *

На этот раз он пришел в себя от холода. Все тело было сведено, казалось чужим.

«Бр-р-р…»

В растерянности огляделся, подумал:

«Где это я?»

Увидел луг, кусты и себя, сидящего на траве.

«Постой-постой, как же я очутился тут?»

Вспомнил свое первое пробуждение, то, как хотел уйти подальше от места боя.

«Ну, и далеко я ушел?..»

Снова, опираясь на руки, сел, огляделся. Совсем рядом, в нескольких шагах, зеленел густой ольшаник, поднималась лоза – там что-то вроде булькало, текло.

«Ручей, наверное…»

Память возвратила его к недавнему: он встал, пошел, споткнулся обо что-то…

«Обо что?»

Осторожно, чтобы не разбередить рану, повернул голову, даже не голову, а все туловище. И увидел красноармейца, лежавшего ничком – лицом в землю.

«Кто это?»

Поднялся, подошел к красноармейцу и чуть не вскрикнул от неожиданности:

– Гавриленко!

Узнал по гимнастерке – она была зашита на спине белыми суровыми нитками. Порвал где-то. А может, в бою, еще там, на границе, пулей или осколком зацепило. Именно на эту стянутую белыми суровыми нитками прореху обратил он внимание, когда Гавриленко вел его переодеваться в военное.

«Он что, убит?..»

Наклонился, перевернул Гавриленко лицом вверх, к небу. И лучше бы он этого не делал: лицо у Гавриленко все было залито кровью. В крови были и шея, грудь.

«Наверное, гранатой его, осколками…» – подумал Пилип и пожалел, что так и не сошелся с Гавриленко, не познакомился ближе.

«А хлопец был славный. И меня тогда встретил как своего, по-дружески. Кто он? Откуда родом? Женат или нет? Кто дома у него остался – мать, отец, жена, дети?..»

Слезы навернулись на глаза.

«Не расспросил я у Гавриленко… А теперь… Уже не расспросишь… Никогда не расспросишь…»

Бросил прощальный взгляд на товарища по походу и медленно пошел туда, где зеленели кусты, где журчал ручей. Заметил, между прочим, что ночь на исходе, что близится рассвет. С туманом у воды и на лугу, светлой багряной полосой на востоке, большой мерцающей звездою над лесом.

Уже не так мутилось в голове, не было тошноты. И боль в затылке словно бы поослабла. А может, он привык уже к боли? К тому же двигался с опаской, чтобы не потревожить рану.

Хотелось пить, и Пилип, дорвавшись до воды, черпал ее пригоршнями, подносил ко рту и пил, жадно пил, пока не утолил жажду. Потом обдал водою лицо, умылся.

«Может, и рану обмыть?..»

Прикоснулся холодными, мокрыми руками к затылку и прямо не поверил – так хорошо, легко вдруг ему стало. Достал из кармана платок, намочил в воде, приложил к ране. Холодная вода струйками потекла за шиворот, по спине. Так и встрепенулся, повел плечами Пилип.

«Легко я еще отделался…»

Снова не по себе стало Пилипу.

«Это же надо было нам напороться на немцев… И откуда они взялись на дороге? Если б не они – шли бы и шли дальше на восток. И я, и Гавриленко, и другие… А тут вон что получилось…»

Как никогда прежде, почувствовал вдруг Пилип, насколько коротка и уязвима человеческая жизнь. Раз – и нет ее, оборвалась, иссякла. Жив человек – все ему нужно. Мертв – ничегошеньки не нужно. Глух и нем. Как земля.

«Н я же… мог быть уже таким».

Поднялся на ноги, чтобы совладать с охватившим его ужасом.

«Не о том я думаю… Да и рано вперед загадывать. Долго ли самому-то жить?.. Может, через час, даже через минуту… Вот, пока я тут сижу, вдруг кто-то уже целится в меня…»

Холодом всего, с головы до ног, обдало Пилипа. Обернулся, осмотрел, ощупал взглядом кусты, черневшую вдалеке дорогу.

«Нет, кажись, никого поблизости нету. Один я…» «А немцы? Наши? Где они?..» – тюкнуло вдруг в голову.

Понял, спохватился – нельзя ему больше здесь оставаться.

«А куда идти?»

«Куда глаза глядят, только прочь отсюда…» Выбрался из кустов на открытый берег, пошел по-над рекой. Не к дороге, а к лесу, туда, откуда наступал рассвет…

* * *

С восходом солнца, изрядно прошагав лесом, Пилип вышел на поле. Поле было чистое, по нему тянулись длинные ровные рядки картофеля. Вдали, на пригорке, виднелась ветряная мельница, а за нею и деревня – большая, утопающая в зелени садов.

Не зная, куда дальше идти и что делать, долго в раздумье смотрел на деревню.

«Может, туда, к людям, податься?.. Рану перевязать, спросить про красноармейцев – куда, в какую сторону они отступили…»

«А если в деревне немцы?»

Затылок опять разламывался от боли. Снова хотелось пить. Вялость, безволие владели всем телом.

Приметив небольшую моховину на прогалине среди сосняка, не стал противиться соблазну – потащился к ней, опустился на зеленый ковер. И тут же глаза закрылись – то ли задремал, то ли впал в забытье…

Чудилось – он дома, в своем лесу. Только что кончили раскорчевывать поляну, и он присел отдохнуть. Рядом, тоже на траве, сидят отец, мать. Оба усталые, без сил – старались скорее покончить дело, чтобы пораньше пойти домой. Мать расстилает на траве белый платок, достает из полотняной торбы хлеб, сало, горлач простокваши. Отец придвигается ближе к платку, кроит ножом хлеб, сало. И тут же принимается, громко чавкая, есть. Берет ломтик хлеба, дольку сала и мать. А он, Пилип, сидит поодаль и вроде не смотрит на еду.

«Ты чего это есть не идешь?» – недоуменно поднимает на него глаза мать.

«Не хочется что-то», – признается Пилип.

«Почему это вдруг тебе не хочется?» – поворачивает к сыну обросшее лицо отец, и Пилип видит, как жирно блестят у него губы.

«Устал, потому, видать, и не хочется», – отвечает Пилип.

«Так, может, хоть молока бы кислого выпил?» – предлагает мать.

«Молока?.. Молока выпью…»

И Пилип встает, идет туда, где сидят мать с отцом. Наклоняется над платком, берет в руки горлач с простоквашей, подносит ко рту. Но не пьет – в горлаче не простокваша, а кровь. Свежая, теплая кровь.

«Мама! – леденеет от ужаса Пилип. – Это же не молоко, а кровь!»

«Кровь? – не верит мать. – Откуда там кровь?»

«Посмотри».

И Пилип приближается к матери, протягивает ей горлач. Мать подносит горлач ближе к глазам, смотрит внутрь.

«И правда кровь», – говорит она.

«Что вы там выдумали?» – злится отец.

«На, глянь», – отдает ему горлач мать.

Теперь уже отец подносит горлач к глазам, всматривается. И жирные отцовы губы расплываются в улыбке.

«Это не кровь».

«А что же?» – растерянно спрашивает мать.

«Х-хе, – смеется отец, – один выдумает, а вторая верит».

Любопытство разбирает и мать, и Пилипа. Они подходят ближе к отцу, снова смотрят в горлач и видят то же самое, что и прежде, – кровь.

«А что же, что это?» – спрашивает, добивается он, Пилип, у отца.

«Это, сынок, лихо…»

«Лихо-о?..»

… Пилип в ужасе открывает глаза и… цепенеет – прямо перед ним стоит с наведенным на него автоматом рослый, с закатанными рукавами, в каске немец.

– Хенде хох! – кричит, приказывает немец.

И Пилип, еще не отойдя от сна-кошмара, медленно-медленно встает, поднимает руки. И только теперь видит, что немец не один, их несколько, они со всех сторон обступили его и стоят, держа наизготовку автоматы, ждут, что он станет делать.

– Все, конец, – прошептал самому себе Пилип.

– Вас? – гаркнул немец и, не дожидаясь ответа, отдал новую команду: – Форвертс, шнель!

Пилип не понял, чего от него хотят, что приказывают делать.

– Шнель! – проорал немец и, подойдя ближе, ударил его носком сапога.

Пилип догадался, что он должен куда-то идти, и не заставил себя подгонять – двинулся в ту сторону, где открывалось поле.

За ним с наведенными ему в спину автоматами подались из лесу и немцы.

VII

Только в лесу, оставив позади многолюдные Ельники и голое, как бубен, поле, успокоился малость Евхим Бабай, уже не ждал, что его вот-вот окликнут, остановят, погонят снова в мрачный и зловонный подвал, поверил, что он свободен, может идти куда угодно, делать что вздумается.

«Надо же было мне так попасться! Сидел бы дома – и горюшка никакого бы не знал. А так… Слава богу, выпустили. А могли же…»

Холодным потом облился, представив себе, что могли с ним сделать немцы.

«И никто бы не заступился, слова в защиту не сказал. Кто я такой, чтоб за меня заступаться, кому я нужен?..»

Почувствовал, как не чувствовал никогда прежде, всю свою ничтожность, беспомощность.

«Много всюду людей, и я среди них как… букашка. Затопчут – и никто не заметит даже… Каждый о себе заботится, лишь бы ему было хорошо, вырвать бы что-то, заполучить, ухватить… А о том, кто где-то у него под ногами ползает, кто станет думать?.. Жена – и та не вспомнила, не пришла ни разу, передачи не принесла…»

Сознание одиночества как-то по-особому задело Евхима Бабая.

«И там, в Великом Лесе, я был один как перст… И тут, в Ельниках, то же самое. Советская власть не понимала меня, и немецкая не хочет понимать. Я к ней со всей душой, а она меня… Пинком прямо под дых. И что делать-то, как по-другому жизнь строить?..»

По привычке дернул локтем, чтобы крепче прижать к себе ружье, и только сейчас вспомнил, что ружья-то за плечами нет.

«Ай-я-яй! И как же это я запамятовал?..»

Постоял, подумал.

«Может… вернуться в Ельники?»

«Ну, вернешься, и что дальше?» – возник ехидный вопрос.

«К коменданту или к начальнику полиции пойду. Попрошу, чтоб отдали ружье…»

«Чудак человек! А они тебя снова в подвал…»

В подвал Евхиму Бабаю возвращаться не хотелось.

«И так хвала богу, что вырвался… А если еще раз посадят… Могу и не вырваться, там и концы отдать…»

Медленно пошел дальше по дороге.

«Но как же без ружья?.. Кто меня слушаться станет?.. Да и защититься в случае чего… Как защититься?»

Не привык Евхим Бабай обходиться без ружья. Без него – как без рук. С тех пор как лесником стал – эвон сколько лет! – куда бы ни пошел – за плечом ружье.

«Не везет… Так не везет… И с женой, и с детьми, и вообще в жизни… Что ни сделаю – боком вылазит… Думал, немцы придут – полегчает. Как бы не так! Избили, в тюрьму швырнули. А вдобавок еще и ружье отняли…»

Снова – в который уже раз! – задумался Евхим над своей жизнью.

«Кажись, и то, и это делаешь, мечешься туда-сюда, все хочешь, чтоб лучше было. А глядь – счастья как не было, так и нет. И кто ж в этом виноват? Власть? Так она ведь меняется. Была царская, стала советская. Теперь вот немцы пришли, а все едино… Как был я никто, так и остался. Люди, что ли, виноваты во всем? Вот опять же… Хотелось мне выпрямиться, голову поднять. И что – едва совсем без головы не остался. Так кто же, кто всем – счастьем и несчастьем человека – правит? От кого все зависит? Прежде говорили – от бога… Так ведь и бог… При советской, скажем, власти кто хорошо жил? Безбожники. Им все и всюду было доступно. А таким, как я, никогда ничего путного не перепадало».

Не знал, не догадывался Евхим Бабай, от кого счастье человеческое зависит. И не человеческое вообще, а его, Евхима Бабая, счастье.

«Знал бы – из кожи б вылез, чтоб угодить, молился бы день и ночь, травой стелился, служил бы верой и правдой… А так… Кинешься к одному, а он тебе… Ты с открытой, с чистой душой, ты надеешься, а он надсмеется, в дураках тебя оставит. И так все время, всю жизнь. Власть меняется, а жизнь моя если и меняется, то не к лучшему, а к худшему. То у «зеленых» голодал, то после женитьбы с Сонькой, с детьми мучаюсь. А теперь немцы пришли… В тюрьму засадили, едва живым выбрался. И надолго ли? Что меня ждет впереди – завтра, послезавтра?.. Ладно, если Советы сюда не воротятся… А если воротятся?.. От мобилизации удрал, бегал по деревне, подбивал людей, чтоб немцев хлебом-солью встречали… За это не похвалят. Не зря Иван Дорошка да Василь Кулага грозили, что за это и расстрелять можно…»

Вспомнив Ивана Дорошку и Василя Кулагу, даже ноздри раздул, засопел Евхим Бабай.

«Не приди они тогда ко мне в хату, я б, может, и не побежал в Ельники. И не били бы меня там, ружье бы не отобрали, в тюрьму не посадили. Все это из-за них, из-за них! Нет, я им этого не прощу. Выслежу, вынюхаю, куда они ходят, где ночуют, и в Ельники, немцам дам знать. Пускай делают с ними что хотят. А то больно уж разумные да хитрые. Сами на войну не пошли, а меня погнать хотели. Винтовку за спину и расхаживают, как паны».

Закипела, стала подниматься, глаза застилать злость на Ивана Дорошку, Василя Кулагу, на всех, кто живет себе и беды-горя не знает.

«Я то по лесу мыкаюсь, таюсь, точно зверь, то в тюрьме сижу, будто бандит какой, а они живут себе припеваючи. Спят в чистых, теплых постелях, вкусно едят да еще и другими командуют. Почему так?.. Кто им право такое дал? Присвоили это право и пользуются. А ты… как был бесправным, так и оставайся. Не-ет, надо что-то делать, хватит гнуться, прислуживать всем и каждому. Хоть несколько лет, да пожить бы… Пожить, как мне самому хочется. Чтоб Соньку, детей каждый день не видеть, не слышать ругани и крика. Одеваться в новое и теплое. Есть вкусно. И никого не слушаться, а самому бы командовать. А там… Видно будет, что делать…»

«Ну и живи так, кто тебе не дает?»

«Как кто? То Советы не давали, а теперь вот немцы…»

«С кем не случается?.. А ты… Ты, несмотря ни на что, служи немцам. Верно, честно служи. Глядишь, и выслужишься. Делай что прикажут».

«А если опять в тюрьму посадят, а? Хорошо, если удастся выследить Ивана Дорошку и Василя Кулагу. А если те обо всем узнают и поймают меня раньше, чем немцы их поймают?.. Приходили же, грозились – пристрелим… Да и немцы… Не вечно же они у нас будут. Прогонят их, снова Советы вернутся… Что тогда? Может, лучше залечь в нору, вообще не показываться на люди? Днем лес спрячет, а домой только вечером, как стемнеет, приходить…»

«А жить?.. На что жить? Жалованье кто платить будет?»

Не знал, никак не мог сообразить Евхим Бабай, как жить ему дальше, к кому идти на службу. То казалось – немцам надо служить, их держаться. То вдруг страшно становилось, хотелось бежать от немцев в лесную глушь, в самые дебри. В нелегком раздумье брел Евхим Бабай по дороге и уже не рад был, что он на свободе, на воле. Потому что знал, чуял: воля эта в любое время может неволей обернуться. И на воле быть или в неволе – зависит это не от него одного.

«А от кого же?» – спрашивал себя Евхим Бабай.

И не знал, не находил ответа – от кого это зависит.

* * *

Домой, в свою хату, Евхим пришел уже в сумерках – и не заметил, как минул, угас короткий осенний день. Отворил дверь, шагнул через порог – и тотчас с криком налетела на него жена, Сонька.

– Где ты таскаешься? Что за мода такая – не говорить, куда идешь? Я уже бог весть что думала!

Евхим ничего не ответил, медленно прошел к лавке, сел.

Пососкакивали, послезали с печи дети, окружили отца – думали, гостинцев, чего-нибудь вкусного принес. Но, увидев, что надежды их обмануты, позабирались снова на печь, в тепло.

– Вот пока тебя где-то там носило, у нас немцы побывали. Начальство новое назначили, – сообщила Сонька деревенские новости.

– Знаю, – устало ответил Евхим.

– А ты ж говорил, что тебя начальником поставят? – вытаращила на мужа глаза Сонька.

Вспомнил Евхим – что было, то было.

– Мало ли что сказать можно… – не хотелось Евхиму на этот раз ссориться с женой. – Не приставай, отцепись.

Но Сонька была настроена иначе.

– А ты… Чего не отцепился, когда я не хотела стол с хлебом-солью переть, немцев встречать? Толку-то с того? Все равно начальником тебя не поставили. Если бы дома, на месте, в то время… Так нет, все где-то шляешься…

– Чтоб тебе весь твой век так шляться, – обронил, как проклятие, Евхим.

Сонька не поняла мужа.

– А детей… Кто детей присмотрит? Они ж, поди, не святым духом живы. Ты об этом подумал?

– А почему это я один обо всем должен думать? А ты?..

– Я думаю, кто ж еще думает? Как война началась, все одна да одна. То ты чего-то боишься, сбегаешь из хаты, то черт знает где целыми неделями таскаешься. А в доме хоть шаром покати, ничего, кроме бульбы, нет. Впереди же зима, холода. Жить-то как?

– Другие живут, и ты проживешь.

– Другие из колхоза всего понатаскали. И хлеба, и бульбы, и даже худобу кое-кто привел.

– А что ж ты не натаскала?

– Потому что ты… ты… В колхоз не захотел, в лесники подался. По лесу с ружьем разгуливал. Был бы в колхозе, в поле бы работал – и нам бы что-нибудь перепало…

– Ежели я во всем виноват, жить вам не даю, так я… Ослобожу вас…

– Как это ты нас ослободишь?

– А так – уйду от вас. Живите, как вам будет охота, без меня.

– И куда ты уйдешь? – заинтересовалась Сонька.

– Найду куда.

– Так давай, уходи, – словно бы подзадорила Сонька мужа. – Только и их с собою забирай, – показала на печь, на детей. – Потому что одна я… такую ораву не прокормлю.

– А зачем тогда рожала, ежли не прокормишь?

– Это я одна рожала?.. Чуть только ночь, так и лезешь, что тот бугай…

Сонька заплакала. Захныкали, заревели на разные голоса и дети.

«Вот она, воля, свобода, – подумал, все еще сидя в одежде на лавке, Евхим. – Я так рвался из того подвала, так домой хотел. А тут… Чем тут лучше?»

Надвинул на самые глаза шапку и, ни слова никому не говоря, вышел из хаты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю