Текст книги "Великий лес"
Автор книги: Борис Саченко
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 45 страниц)
Еще там, под Гомелем и в самом Гомеле, когда начались первые бомбежки, Веру Семеновну стали брать сомнения, стоило ли, надо ли было покидать Великий Лес и пускаться в далекую дорогу. Поделилась с Тасей, дочерью, спросила ее совета: может, вернуться, пока не поздно? Но Тася («Известно, девчонка, дитя горькое…») и слышать не хотела о возвращении назад, в Великий Лес. В Минск, только в Минск, туда, где родной дом, где папка. Очень она истосковалась, соскучилась по отцу, очень хотела, рвалась поскорее его увидеть. И это горячее нетерпение дочери передалось Вере Семеновне.
Но чем дальше оставался Великий Лес, чем чаще дорогу обстреливали и бомбили немецкие самолеты, тем с большей определенностью приходила Вера Семеновна к убеждению, что она опять погорячилась, совершила ошибку. И единственное, из-за чего она не настояла на своем, не повернула назад, – это была надежда, страстное желание встретить, увидеть мужа, Тодора Прокофьевича.
Однако и она, эта призрачная надежда, растаяла, как только добрались они с Тасей до Минска. Оккупированный город жил уже новой – чужой и непонятной – жизнью. Те, кто остался в городе, были растеряны, каждый чего-то ждал, не зная, не сознавая – чего. Как звенит натянутая тетива лука перед тем, как выпустить стрелу, – так же звенело, готовое прорваться, людское терпение. Вот-вот должен был произойти взрыв народного гнева. Гневом и местью, казалось, было наэлектризовано в городе все – люди и дома, улицы и скверы. Это чувствовал едва ли не каждый. Чувствовала и Вера Семеновна.
«Что делать, куда кинуться? – неотступно терзал ее вопрос. – Оставаться здесь, в Минске?.. А если уходить – то куда?..»
Приближалась осень, а там, глядишь, придет и зима с ее холодами. Надо было без промедления на что-то решаться. Но никакой определенности ни в мыслях, ни в действиях Веры Семеновны не было. То казалось: некуда и незачем им идти, надо оставаться в городе, как-то обживаться, обосновываться. А иной раз охватывал страх. Зимовать в городе? Но где? Квартиры-то своей нет. Там, где они остановились, прижились?.. Вернется хозяин – хоть на улицу выматывайся. Да и есть что? Нигде же ничего не купишь – ничего не продается. А если б и продавалось, на что покупать?..
Однако и бросать Минск, уходить… Очень уж нелегко далась им дорога. Да и куда пойдешь? Снова на Полесье, в Великий Лес? Далеко это, ох как далеко! Конечно, знай они, что Тодор Прокофьевич там, что именно туда он направился, – и дня, и часа не оставались бы в Минске, на крыльях полетели бы к нему. А если его там нет? Если он совсем в другую сторону подался? И наконец, в том же Великом Лесе разве он станет сидеть сложа руки, дожидаться, когда они придут, разыщут его? Там же ему наверняка сказали, что их нет, что они ушли в Минск, едва началась война. Как он поступит? Останется там, в Великом Лесе, или будет назад, в Минск, пробираться?
«А я… что бы я на его месте сделала? Осталась бы или повернула назад?»
Думала, ночей не спала Вера Семеновна, делилась своими сомнениями с Тасей, с женой Петра Петровича Лапицкого Юлией Дмитриевной. Но ни та, ни другая ничего путного посоветовать не могли. Тася и в городе не хотела оставаться, и уходить… Вдруг они уйдут, а отец сюда вернется? Юлия же Дмитриевна вообще никуда не собиралась.
– Петр Петрович оставил нас здесь, здесь и искать будет. Да и куда пойдешь?
– А нам… Что нам делать? – спрашивала с отчаяньем в голосе Вера Семеновна.
Юлия Дмитриевна только пожимала плечами.
У Веры Семеновны голова раскалывалась, кругом шла, когда она пыталась представить себе, что ждет их с Тасей завтра, послезавтра, через месяц в этом вроде бы уже и не своем, а чужом, неуютном, голодном, холодном городе. И главное – хоть бы какой-нибудь просвет впереди, лучик солнца, искра надежды на будущее. А то ведь нигде ничего, черно, как в ночи. Сказала, призналась однажды, когда особенно тяжело было на душе, Тасе:
– Надо было нам с дороги тогда вернуться. Я ведь говорила… Не послушалась ты меня.
– Мамочка, кто же знал, что так получится? На лучшее же надеялись, – едва не заплакала Тася. – Да и что там, в Великом Лесе? Думаешь, лучше? Те же немцы, та же оккупация…
– Нет, доченька, может, и немцы там те же, и оккупация та же, но там бы мы не голодали, нашли бы, чем прокормиться.
– Так и здесь же находим.
Действительно, пока что они особо не голодали. Не то чтобы ели всласть, но и не голодали. Копали по брошенным дворам картошку, собирали на грядках огурцы, помидоры. Люди постепенно возвращались к обжитым углам, пустующих дворов оставалось все меньше и меньше. Да и приказы больно уж грозные были порасклеены всюду на стенах домов, на заборах и на столбах – все взрослые жители обязаны зарегистрироваться в немецких комендатурах, получить немецкие паспорта и устраиваться на работу. За непослушание немецким властям – расстрел.
– Эх, дочушка, дочушка, – пеняла мать Тасе. – Отцу мы ничем не помогли бы. А теперь, когда немцы здесь… Да не об отце нам думать надо, а о себе. Зима ведь близко, холода…
Тася уже была не маленькая, сама все понимала.
– А куда мы можем пойти? – спрашивала у матери.
– Да куда угодно, лишь бы здесь не оставаться.
– А вдруг папка придет? Юлия Дмитриевна ждет Петра Петровича, а мы…
– Да и мы же пока никуда не уходим, ждем, – сдавалась мать. – Какие-то невезучие мы с тобой…
И Вера Семеновна не выдерживала, принималась плакать. Уже открыто, не таясь от дочери.
Тася тоже была растеряна, куда девалась прежняя уверенность во всем, что она говорила, делала.
– Мама, – сказала она однажды, – давай обождем еще. А если не будет папки неделю… Ну две, три… тогда и пойдем.
– Хорошо, хорошо, доченька, – согласно кивала Вера Семеновна.
И, поскольку ничего другого, более надежного предложить не могла, все оставалось как есть…
IXОставив позади деревенские огороды, Николай юркнул в кусты, начинавшиеся сразу за лугом, и только тут вдруг сбавил шаг, остановился.
«Куда это я иду, куда меня гонит?» – подумал.
«Как куда? В лес».
«Что там делать?»
«Известно что. От немцев прятаться. От Евхима Бабая…»
Его так и передернуло, руки сжались в кулаки, когда вспомнил Евхима Бабая. «Гнида. И командовать будет, а мне – слушайся… Не-ет, не дождется, скорей подохнет, ноги протянет. Не на того нарвался…»
С этими мыслями двинулся дальше, незаметно для себя прибавляя и прибавляя шагу.
Тропинка вывела Николая на выцветшее, выбеленное дождями и солнцем ржище, за которым начиналась поросшие кострецом и лебедой картофельные загоны. А дальше, как окинуть глазом, простиралось болото с островками густого зеленого ольшаника и лозы, с возвышенностями – полянами; на них тут и там чернели приземистые, пухлые стога сена. Все здесь было знакомо Николаю, все исхожено и обласкано глазом – каждый кустик, каждый клочок луга и поля. Сюда в малолетстве бегал за желтой калужницей и щавелем, здесь пас свиней и коров, а позже, войдя в годы, корчевал пни, пахал, сеял, косил; здесь лежали одному ему известные тропки, по которым ходил в лес по грибы и ягоды, по орехи и желуди… И сейчас шел словно по своему подворью, по своей хате, даже не глядя, не опуская глаз под ноги – ноги сами помнили, знали на ощупь каждую рытвинку, каждый бугорок, нигде не могли споткнуться, Оступиться.
Показалось, выкатилось из-за леса солнце – и поле, луг, болото ожили, повеселели. Заблестела роса на траве и листьях, теплом и благостной испариной дохнула земля. Туман, дремавший кое-где в низинках, проснулся, пополз ближе к кустам. Промычала где-то в деревне корова, взвизгнула, залилась лаем собака. Целый табунок чеканов – старые и молодые – сыпанул из-под ног: не иначе, теребили спелый кострец.
«Никто так и не прополол ноне бульбу, – огорченно подумал Николай. – Рассеется сорняк – не выведешь. Годы нужны…»
Не так, не так, как должно бы, как хотелось, все шло и складывалось. То колхоз, а теперь… Война… «Немец, смотри ты, аж досюда добрался. Встречать извольте… И пускай бы пришел да и ушел… Не-ет, так сразу не уйдет. Сколько он тут пробудет? Если б неделю-другую, можно бы и спрятаться, в лесу отсидеться, переждать. А если затянется это? На всю осень, зиму… Как жить, если такие люди власть возьмут, как Бабай?..»
В жар бросило, затрясло всего Николая.
«От этого… добра не жди. От него разве что пакости какой дождешься. А борониться?.. Как от него оборонишься? Вот заявит, что, мол, приказывал немцев встречать, а я не пошел, отказался, – и концы мне, концы…»
«Хотя… Неужели на всю деревню один я такой, неужели остальные понесут из хат столы с хлебом-солью?»
«Что ты себя равняешь с остальными? У остальных сына такого нет, Ивана…»
«Все же знают, как я с Иваном жил…»
«Мало ли что. И все равно Иван не чей-нибудь, а мой, мой сын, и отвечать за него… мне, отцу».
«Но у меня же не один сын Иван. Есть же и дочь, Параска, и Костик, и Пилип…»
Полегчало, отлегло от сердца, когда вспомнил про Пилипа.
«Жив… Жив Пилип, – растекалась, обнимала всего радость. – А я же похоронил было его. Даже поминки справил. А он – жив. И гляди-ка, домой не захотел возвращаться. Дальше, дальше пошел. Хорошо это или худо?»
Задумался, глубоко задумался Николай.
С одной стороны… вроде и хорошо. Нет его тут – и заботы побоку. Немцев не надо встречать… С Клавдией грызться… К тому же Клавдии и самой нет… Как погнала коров, так и нет, не возвращается. Будь Пилип дома, известное дело, тревожился бы… А так нет его, и все тут. А с другой стороны… Был бы Пилип в деревне, на глазах, может, и ему, отцу, легче было бы. Не думал бы всякий час: «Где, где Пилип? Что с ним?» Чего думать, когда вот он, рядом. Да если что, и защитил бы его, отца… И от немцев, и от Бабая…
Не сдержался – плюнул под ноги, выругался:
– Паскудство! И надо же было ему на хронт не пойти, здесь, в Великом Лесе, остаться!..
В который раз мысль про Бабая словно стегнула его по ногам, погнала вперед.
«Иван… Иван мне не защитник. Хоть бы сам уцелел. Семью, вишь, куда-то сплавил, а самого, сказывают, видели люди, по лесу, как волк, рыщет. А где ест, где ночует?.. К Параске тоже не заходит. Попался Иван. Отвечать придется…»
«За что отвечать?»
«За все. И что в начальстве был, что коммунист, в партию вписался… Вот приедут немцы – и к ответу его…»
«Неужто… убьют?»
«А что? Кто он им – сват, брат? Как Хорикову мать, Софью, когда-то… Махнул ирод шаблей – и голова долой».
В глазах потемнело. Несколько минут шел, как в ночи, не видя ничего перед собой, не ощущая ног.
«Но ведь немцы могут и не приехать… сегодня».
«Бабай же сказал…»
«Сказал… Много он знает! Вернусь вот в деревню и узнаю».
«Когда вернешься-то?»
«Ну, вечером, как стемнеет».
«А если немцы не уедут, ночевать в деревне останутся?»
«И то правда, будь они прокляты…»
Какое-то время постоял в нерешительности, не зная, что делать.
«Может, не идти никуда, вернуться?»
«Но тогда же… тогда надо стол на улицу выносить, хлебом-солью чертей полосатых встречать… Бабаевы приказы выслушивать».
«Нет, лучше в лесу пересижу. А чтоб знать, приедут немцы или нет, подойду поближе к дороге. Залягу и буду глядеть. Меня не увидят, а я увижу… всех их увижу».
Ноги, казалось, сами свернули с тропинки, понесли по скошенному, по мягкой сочной отаве, – прямиком через луг Николай подался к лесу, ближе к дороге, ведущей из Ельников в Великий Лес.
XКак ни бегал, как ни старался Евхим Бабай, не удалось ему найти охотников встречать хлебом-солью немцев. Все, как есть все не то чтобы отказывались, а всячески хитрили, находили разные предлоги, чтобы остаться в стороне, не показываться на глаза чужакам, не лезть на рожон. Даже Адам Зайчик не поддался на уговоры.
– А с какой это стати их встречать? – спросил он, когда Евхим Бабай переступил порог его хаты и сказал, что его привело. – Ну, придут, и пускай приходят. А чтоб встречать… Да еще хлебом-солью…
– Сказали: кто не встретит – тому смерть, – выложил свою козырную карту Евхим Бабай.
– Ого! – усмехнулся Адам Зайчик. – Что ж, тогда ты один на весь Великий Лес в живых останешься. Радуйся.
И так посмотрел на Евхима Бабая, что тому ничего не оставалось, кроме как молча уйти, закрыть за собою дверь снаружи.
Домой, в свою хату, Евхим Бабай возвратился туча тучей. Крикнул еще с порога жене:
– Ну, где хлеб твой?
– В печи печется, – не слишком приветливо ответила Сонька. – Садись поснедай, а то мечешься, как пес шелудивый, по дворам…
– И ты бы металась! – взорвался, вызверился Евхим. – С этим народом разве что-нибудь сделаешь!
– А что ты хотел сделать? – вроде бы знать ничего не знала Сонька.
– Как – что?! Немцев же встречать надо.
– Встретишь. А не встретишь, тоже не беда. Не ахти какие паны.
– Что-о? – взревел, затопал ногами Евхим. – Да ты… ты понимаешь, что они сделают? Они же всех, до последнего человека, перестреляют.
– Смотри, как бы тебя первого не застрелили.
– С чего это им меня стрелять? Да еще первого? – насторожился, посмотрел в страхе на Соньку Евхим.
– А не лезь поперед батьки в пекло. Сиди тихо и не бойся никакого лиха.
– Умная больно, не мели языком чего зря.
Однако задумался, задумался Евхим над Сонькиными словами, к столу подсел. Сонька решила: есть будет. Похлебки картофельной в миску налила, прямо под нос мужу подсунула. Ложку, обтерши фартуком, на стол положила, ломоть хлеба от черствой буханки откроила. Но Евхим не ел, даже не притронулся к еде. Сидел, подперев рукой голову, и словно не видел миски с похлебкой.
– Сонька, – стряхнул вдруг с себя задумчивость Евхим, – доведется, пожалуй, нам с тобою вдвоем немцев идти встречать.
– Это почему же вдвоем? А люди где?
– Нету, – не поднимал головы Евхим.
– Дак поищи.
– Искал.
– И что?
– Каждый хитрит, каждому спрятаться охота.
– А я о чем? Сиди тихо и…
– Сонька! – громыхнул кулаком по столу – даже похлебка пролилась из миски – Евхим. – Не учи ученого!
– А я и не учу. Я советую, чтоб постерегся, – без малейшей робости ответила Сонька, привычная к мужнину гневу.
– Поздно советовать. Сейчас встречать надо. Понимаешь, встреча-а-ать! – подняв на жену глаза, уже чуть не плакал Евхим.
Не хотелось и Соньке, ох как не хотелось идти встречать немцев. Не только потому, что те были совсем незнакомые, чужие, но и потому еще, что не привыкла она соваться вперед других, мозолить людям глаза. Однако и ослушаться мужа, не сделать того, что он велит, приказывает… нет, не могла Сонька.
– А нельзя… ну, как-нибудь так, чтобы и нам в стороне быть? – спросила осторожно у Евхима.
– Нельзя.
– Почему?
– Сказано – нельзя, значит, нельзя, – грохнул кулаком по столу Евхим.
* * *
Вышли из хаты, когда солнце было уже высоко. Несли вдвоем стол, застланный чистой полотняной скатертью, на которой под рушником лежал круглый, только что вынутый из печи каравай еще теплого, душистого хлеба. Сонька была одета как на праздник: в белой вышитой кофте, в паневе с фартуком. Евхим тоже принарядился – выбрился, сапоги дегтем намазал, брюки черные, рубаху сатиновую, из магазина, надел. Шли с женою как на свадьбу. Видели, чуяли: за ними наблюдают, следят сельчане. Из окон, из подворотен, из-за заборов. Были у людей в глазах и простое любопытство, и страх, и ненависть, и отвращение.
– Ничего, – шептал Евхим Бабай Соньке. – Верх наш будет. Не давал еще промашки тот, кто к властям по-хорошему…
– Разберись, где она теперь, власть, – тихонько ворчала себе под нос Сонька.
– А что тут разбираться? Где сила, там и власть.
– Дак сила-то… И у тех, и у этих ёстека. И у большевиков, и, поди, у немцев.
– У большевиков была сила, да сплыла. Разбили немцы большевиков.
– Если немцы разбили большевиков, так почему ж тогда Иван Дорошка да Василь Кулага у нас командуют?
– Откомандовали свое Иван Дорошка да Василь Кулага. Кончилось, – гнул свое, убеждал жену Евхим Бабай. – Немцы придут – новое начальство поставят.
– Думаешь, тебя?
– Может, и меня.
– А если не тебя?
– Может, и не меня, – соглашался Евхим Бабай. – Найдут, кого поставить. Им не прикажешь.
– Выходит, из тех, кто их не встречает, – рассудила по-своему, на женский лад Сонька.
– Тоже может быть.
– Так зачем тогда нам… Сидели бы дома, как все. Куда лучше.
– Сам знаю, что лучше, а что хуже, – огрызнулся Евхим Бабай. – И заткнись, хватит зубы полоскать.
Сонька остановилась, опустила свой конец стола прямо на дорогу, в песок.
– Ты что это? – метнул исподлобья взгляд на Соньку Евхим.
– А то самое… Рука заболела…
– У-у, – просопел в нос Евхим.
Но ругаться, подгонять жену не стал. Тоже решил дать рукам роздых: стол был дубовый и вес действительно имел изрядный.
– А соль?.. Соль ты взяла? – спохватился вдруг Евхим.
– Соль? Не-е, я не брала, – покачала головой Сонька.
– Раззява! – накинулся на Соньку Евхим. – Вечно что-нибудь забудешь.
– Я забуду, так ты бы вспомнил. Ходишь только да орешь, командуешь. А чтоб самому что-нибудь сделать…
– С тобой сделаешь… Лахудра!
– А ты долбень тупой! – не осталась в долгу Сонька.
– Цыц! – прошипел Евхим. – Воротись лучше соль возьми. Да с солонкой.
Побежала, помела паневой Сонька назад, к своему подворью. Вот она уже за калиткой, скрылась на минуту в сенях, снова показалась с большой берестяной солонкой в руках. Теперь уже не бежала, а быстро-быстро шла, хватая ртом воздух. Наконец поставила на скатерть солонку – захватанную грязными руками, засиженную мухами.
– Хоть бы помыла, – покосился на жену Евхим.
– Командовать ты больно горазд, вот мне и делать ничего неохота, – огрызнулась Сонька. – Все бы проверял, стоял над душою.
Взяла со стола солонку, уже хотела было пойти назад.
– Куда ты?
– Солонку мыть.
– Не до этого! – остановил Соньку окрик мужа. – Торопиться надо. Не то приедут, а никого нигде нет, никто не встречает…
Взялись каждый со своей стороны, понесли стол дальше. Уже молчком, без разговоров, без перебранки.
XIТолько сейчас по-настоящему ощутил Хомка всю тяжесть ноши, которую взвалил себе на плечи, согласившись гнать в тыл колхозных коров. И как свалить с себя эту ношу, что делать, чтоб и самому живу остаться, и коров не бросить на произвол судьбы, не отдать в лихие руки? Не занозой, а уже гвоздем сидело в голове: что он, Хомка, Василю Кулаге скажет, как людям в глаза посмотрит, когда спросят: что с коровами, где они?
Немного распогодилось, выглянуло даже из-за туч солнце – теплое, искристое. Но не радовало, нисколечко не радовало оно Хомку.
«Вот уж попался так попался… Не выбраться… А тут еще Клавдия… С этим верзилой, Змитром…»
Так всего и передернуло Хомку, едва вспомнил Клавдию, Змитра.
«Еще ладно, что так обошлось… А то ведь и убить мог, калекой сделать. Этот не задумается, что захочет, то и сделает. Головорез… И нашла же… Подобрала, что на дороге валялось…»
Повернул голову, с ненавистью, с отвращением посмотрел в ту сторону, где стояла подвода, где совсем недавно пережил и унижение, и страх, где были они – Клавдия, Змитро. Остро, как никогда, почувствовал свое бессилие, неспособность найти управу, доказать, что нельзя так поступать, как они поступают, что это наглость, что за всякое зло и насилие нужно держать ответ.
«Пойти, что ли, какое-нибудь начальство или милицию поискать?»
Но тут же унял свой пыл, умерил гнев – вспомнил, что за времечко настало и где он, Хомка, находится.
«Не дома, нет… Ну, найду кого-нибудь из начальства. А захотят они вмешиваться, заниматься Рыжим?..»
И все же не мог, не мог Хомка простить недавнего своего позора, унижения.
«Чтоб какой-то бродяга, проходимец так измывался надо мною… Нет!»
Вскочил на ноги, заковылял, сам еще толком не зная куда.
– Дядька! Дядя-а-а! – услыхал он вдруг знакомый голос.
Остановился, огляделся.
«А-а, Надя… И как же это я забыл про нее?» – попрекнул себя Хомка.
– Чего тебе? – спросил вроде бы с раздражением.
– Куда вы?
– Я… – и поперхнулся, не знал, что ответить. – Я… на переправу.
– Чего?
«И правда, что я там потерял, на той переправе?» «А может, какой-нибудь начальник объявился? Не должно же быть, чтоб вот так, вовсе без начальства…»
– Начальника поищу. Спрошу, что дальше делать… И с коровами, и с этими…
С кем «с этими» – так и не сказал.
– А мне… где мне быть? – спрашивала вконец, видно, растерявшаяся Надя.
– Тебе? – задумался, растерялся и Хомка. – Ты, пожалуй, тут, при коровах, оставайся.
– Ас вами нельзя?
– Со мной? – Опять Хомка не знал, что сказать. – А зачем тебе со мной? – спросил.
– Боюсь я тут…
Надя, босая, в черной измятой юбке из сатина, в накинутой на плечи цветастой жакетке, стояла у разросшегося куста лещины и ежилась, дрожала – то ли со страху, то ли от холода. И была она такая маленькая, перепуганная – не девушка, а совсем дитя. Хомке стало жаль Надю.
«Да если с нею что случится – век каяться будешь, клясть себя… И перед Мальвиной, Матеем ничем не оправдаешься».
Хотя и злила, не раз выводила Хомку из себя Надя в дороге, он вдруг почувствовал: не было, ни капли не было у него на девчонку обиды. «Дитя неразумное, – подумал. – Если что и делала поперек, то не со зла и не потому, что нарочно досадить хотела, а потому, что Клавдия рядом была, учила ее не слушаться, подбивала…»
– Ладно, пошли со мной, – сказал Хомка примирительно.
Надя тотчас догнала Хомку, пошла с ним шаг в шаг. Немного погодя сказала:
– А я так напугалась… Еще и сейчас всю колотит…
– Чего ты напугалась? – посмотрел на Надю Хомка – она и правда не могла успокоиться, была бледная как полотно.
– Ну, когда Рыжий вас тряхнул, когда вы упали… Я думала, бить будет, ногами топтать. А тут еще Клавдия эта: «Дай, дай ему, Змитро». А он, этот Змитро, как есть не человек, а зверь. И лицо у него зверское, и сам…
Хомка втянул голову в плечи, ничего не ответил. Да и что было отвечать? Признаться, что и он испугался, и он думал о том же, о чем и Надя?
– Рыжий – это не самое страшное, – проговорил наконец Хомка.
– А что самое страшное?
– Самое страшное – война, – хмуро, как бы в раздумье ответил Хомка. – Будь она проклята, прячет с глаз хороших людей и выбрасывает на поверхность, на свет божий таких вот… И такие вот суд свой над людьми неправедный вершат, порядки свои наводят. И никто не заступится, негде защиты искать. Вот что самое страшное…
Вышли на луг, изрытый кротами, до черноты ископыченный лошадьми и коровами. Напрямик подались к Днепру, что широкой, неправильной формы подковой светлел, отливал серебром вдали.
Но до Днепра не дошли: откуда-то из-за леса неожиданно вынырнул самолет, за ним – второй, третий, четвертый. С оглушительным гулом и свистом самолеты пронеслись низко-низко над переправой, вернулись и давай кружить, как коршуны. Ухнуло где-то поодаль, и тут же все вокруг вздыбилось, огласилось взрывами, пулеметной пальбой.
Ноги не удержали Хомку, подкосились, и он, словно в изнеможении, осел на землю. Увидев вблизи себя Надю, которая все еще стояла и, как зачарованная, не сводила глаз с неба, с самолетов, крикнул истошно:
– Ложись, на землю ложись!
– Чего? – не поняла, а может, и не расслышала Надя.
– На землю, говорю, ложись!
И, не дожидаясь, пока Надя услышит, поймет, подполз к ней, схватил за ногу, потянул к себе. Надя как стояла, так и рухнула, распласталась на земле. И в самое время. Потому что в следующую секунду совсем, кажется, рядом вырос черный куст взрыва. Громыхнуло, а потом и тряхнуло так, что Хомка впился руками в траву, словно в гриву норовистого коня, который силится сбросить с себя седока.
– Боже, прости мои прегрешения! – простонал, торопливо осеняя себя крестом.
Что-то пролетело над головой, громко шмякнулось неподалеку.
– А-а-а! – взмыл в тот же миг отчаянный вопль Нади.
Хомку так и подбросило, вскочил, спрашивает:
– Что с тобой?
Надя была жива. Ее даже не ранило. Лежала с перекошенным от страха лицом и в ужасе смотрела на то, что секунду назад упало, шлепнулось рядом с нею.
Это была нога… Окровавленная человеческая нога…
У Хомки отнялся язык; несколько секунд он стоял и все смотрел, смотрел на окровавленную человеческую ногу, не в силах ни слова сказать, ни отвести глаз.
Ухнуло, тряхнуло землю снова, уже подальше, – не в том ли леске, где оставили коров?
– Дядька, дядя-а! – безумно кричала, не могла ничего с собою поделать Надя. – Бежим!.. Бежим отсюда!
– Куда, куда бежать? – уже овладев голосом, спросил Хомка.
– Куда-нибудь. Только подальше отсюда…
– А коровы?.. Как быть с коровами? – отвел наконец глаза от упавшей неизвестно откуда ноги, взглянул на Надю Хомка.
– С коровами?.. Да подохни они, коровы… Погибнуть из-за них м-м-можем…
Спорить с Надей, что-то доказывать Хомка не стал. Не до того было – самолеты могли с минуты на минуту вернуться и снова начать бомбить. Надо было, пока не поздно, бежать, спасаться. И Хомка, еще раз покосившись на оторванную, в старом, стоптанном ботинке человеческую ногу, чуть ли не бегом бросился прочь от переправы, туда, где, окутанный дымкой, синел вдали, тянул к себе спасительный лес.