355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Саченко » Великий лес » Текст книги (страница 3)
Великий лес
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:30

Текст книги "Великий лес"


Автор книги: Борис Саченко


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 45 страниц)

* * *

Перед самым обедом в боковушку к Ивану Дорошке вбежала заведующая магазином Лида Шавейко. Она была возбуждена, отчего большие черные глаза сделались еще больше, грудь так и ходила, – ей, тугой, спелой, тесно было в белой ситцевой кофточке, казалось, кофточка не выдержит, вот-вот полезет по швам.

– Иван Николаевич, – растерянно произнесла Лида, останавливаясь у порога, – не знаю, что и делать…

– А что? – вопросительно смотрел на Лиду Иван Дорошка.

– Просто беда, магазин со всех сторон люди осаждают. Соли по пуду, по два берут.

– Опять кто-нибудь слух про войну пустил?

– Цыгане. Вчера останавливались на лугу, и одноглазый Пецка напророчил войну. Вот и бросились люди соль хватать.

– А ты?

– Что я?.. Сначала по десять килограммов давала, потом по килограмму. А люди кричат, требуют. Я магазин закрыла: мол, на обед. И к вам вот… Посоветуйте, что делать.

Иван Дорошка и сам вчера видел, как ехали по Великому Лесу цыгане. Аккурат с работы домой, к семье возвращался. Но в березняк, к цыганским кострам, вместе с остальными не пошел. «А зря, – подумал Иван. – Во-первых, своими ушами бы услышал, что болтал этот старый враль Пецка. Во-вторых, если что, припугнул бы, а то и прогнал из березняка цыган: хватит людей дурачить да страху на них нагонять, прочь отсюда…»

«Гм», – пожалел теперь Иван Дорошка, что свалял дурака, не пошел к кострам. А Лиде сказал:

– Правильно сделала, что закрыла магазин. Иди обедай.

– А после обеда что делать?

– После обеда…

И то верно, что делать после обеда? Открыть магазин, продавать соль – значит потакать упадочническим, нездоровым настроениям. Если панике поддались единицы, отдельные люди, то поддадутся и остальные, те, кто до сих пор держался. «Выходит, не открывать магазин, не продавать соли. И вообще ничего не продавать, заставить людей разойтись».

– Может, ты на базу поедешь или еще куда?.. – с лукавством почесал затылок Иван Дорошка.

– Так оно мне и надо бы на базу съездить. Давно собиралась, да лошади нет, – как за соломинку ухватилась за предложение председателя сельсовета Лида Шавейко.

– Моего коня возьми, – не в силах был оторвать глаз от Лиды Иван Дорошка. («Славная, славная девушка. Смотри-ка, не растерялась, смекнула, в сельсовет прибежать. Значит, политически сознательная», – радовался за Лиду.) – Найди конюха, Кузьму, и поезжай с ним на базу.

– Ас людьми как же? Они же стоять будут у магазина, дожидаться, пока я вернусь…

– Не беспокойся, я сам с людьми поговорю, – пообещал Иван Дорошка.

– Ну, тогда большое вам спасибо, – И Лида ступила к двери, собираясь уходить.

– Это я тебя должен благодарить, – вставая из-за стола, сказал Иван Дорошка.

– За что? – так и залилась краской Лида.

– За то, что не растерялась. И впредь так: если что, в сельсовет приходи.

– Буду приходить! – И Лида легко, весело выпорхнула из сельсовета.

* * *

Пообедав, Иван Дорошка пошел снова на работу деревенской улицей: хотелось словно невзначай подойти к магазину – он помещался в старом бревенчатом доме бывшего кулака Степана Пехоты, – да и давненько уже не случалось Ивану вот так пройти по деревне. Разные спешные дела вынуждали искать тропинку покороче. Выйдешь из дому, и огородами, огородами напрямик – и в сельсовет. Быстро, а главное, идти хорошо, дорога твердая, не то что в деревне. В деревне всюду, куда ни ступи, песок. Сухой, сыпучий. Месишь, месишь его – и все равно как на одном месте стоишь. Машины буксуют, телеги по самые оси в песке тонут. Не однажды на сессиях высказывались депутаты, что надо бы сделать что-то с улицей, камнем замостить, что ли. Он, Иван, тоже много раз говорил об этом в районе. Но на такую реконструкцию улицы нужны были деньги. И немалые. Работа откладывалась из года в год. И теперь, держась вдоль заборов, где росла-плелась трава-мурава и ноги не так вязли, Иван думал, что отклад редко идет в лад, а в таком деле, как с их улицей, и подавно приносит ущерб. С каждым годом все больше и больше становится машин, и это расточительство – не иметь хорошей дороги. Буксуя в песке, машины прежде времени изнашиваются, без толку жгут бензин, да и там, где за час можно бы проехать, – теряется два-три часа…

«Надо будет письмо на имя председателя райисполкома подготовить, – решил Иван. – Подключить гудовский завод, окрестные колхозы… И добиваться всеми силами, чтобы строительство дороги все же поставили в план. Да и своих людей мобилизовать… Шевелиться надо, под лежачий камень вода не течет…»

Улица была пустынна. Возможно, потому, что день выдался теплый, погожий – светило, прямо жгло высокое полуденное солнце, на небе почти ни облачка, – и каждый в охотку работал: кто на колхозном поле, кто дома, на своем огороде. Пололи, мотыжили грядки, окучивали картошку. Вдоль забора плелась вперевалку, не иначе, искала дыру, чтобы залезть в огород, похрюкивая и сонно поводя туда-сюда грязным рылом, громадная, как гора, свинья, да трусил, торопился куда-то рыжий поджарый пес. Тут и там в песке возились, греблись куры. Деревня оставалась деревней, казалось, ее вовсе не тронули перемены – те же почерневшие, кое-где поросшие зеленым мохом воротные столбы, заборы, крытые камышом, соломой и дранкой хаты с маленькими, подслеповатыми оконцами, журавли колодцев почти у каждого двора… Но это лишь казалось, что в деревне нет перемен. Изменилось, за последние годы многое-многое изменилось! А прежде всего изменились, по-новому стали жить и думать люди. И кто-кто, а он, Иван Дорошка, это знал. Вот хотя бы та же Лида Шавейко. Батька бедняк из бедняков, никогда хлеба вволю не ел. А за годы советской власти хату новую отгрохал, дочка семь классов окончила, в магазине не первый год работает. Комсомолка, активистка. И видишь – в сельсовет прибежала, не куда-нибудь… Конечно, ничто само собою не меняется. Нужны определенные условия и силы, чтобы что-то изменить, особенно в таком заскорузлом укладе, как крестьянский. Советская власть, большевики нашли эти условия и силы. Вырвано с корнем кулачество, покончено с единоличным хозяйством. Новая, колхозная жизнь вошла в быт деревни. Эта жизнь порождает и новые отношения между людьми. Если прежде человек заботился и беспокоился только о себе, то теперь заботится и беспокоится обо всех. Душою болеет не только за соседей, за тех, кто живет рядом, но и за тех, кто далеко – в Испании, Германии, Китае… Следит за событиями, хочет как-то повлиять на них, помочь трудящимся всего мира. Конечно, новое не приходит без борьбы, без усилий. Нет-нет да и дает старое о себе знать, глушит, а то и убивает новое, рожденное советским строем… Вот хотя бы эта паника насчет войны. Стоило какому-то цыгану что-то сболтнуть, как люди с мешками и сумками ринулись в магазин. Намучились в недавнем прошлом без соли. Боятся, как бы не повторилось то, что было в пятнадцатом, да и в шестнадцатом, семнадцатом, восемнадцатом годах… Понять людей можно. Хотя… разбираться, кто говорит правду, а кто брешет, пускает разные сплетни, и пора бы уже. Да если только… пусть только осмелится Гитлер напасть на Страну Советов – враз обломаем рога… Это ему не Бельгия, не Польша, не Франция… И соль… всегда в магазине будет. Сколько надо, столько ее и привезут. Разве неоткуда и не на чем привезти?!

«Дурны мужык, як варона», – припомнились Ивану Дорошке слова поэта Франтишка Богушевича из школьного учебника.

«Хотя и оскорбительно, и не про нынешнего крестьянина, но… доля правды в словах Богушевича есть, есть, – твердил самому себе Иван Дорошка. – Вобьет что-нибудь себе в голову, что ни делай, как ни доказывай, – не убедишь. Упрямства, как у быка… И пугать, грозить неохота, и доказывать… пустая трата энергии и времени…» Кого-кого, а своего, великолесского крестьянина Иван знал, хорошо знал. Почти всю свою жизнь прожил тут, в деревне. И встречался с ними изо дня в день, и стычки были. По самым разным поводам стычки – и по важным, и подчас по совсем мелочным, И вот сегодня снова придется столкнуться. «Мда-а… Никуда не денешься – придется. Взялся за гуж, не говори, что не дюж…»

Магазина еще не было видно за пригорком, но по мере того как Иван Дорошка приближался к нему, все отчетливей слышались возбужденные голоса, выкрики. Неужели все, кто не в поле, к магазину побежали? Собрались там и горлопанят, страху друг другу поддают… Потому, верно, и на улице никого, ни человека…»

Не хотелось верить в это, но и не верить…

Скрипнула, отворилась калитка, на улицу вышла… Да кто ж это? А-а, Ковдрова Марья, мамаша Пилиповой жены, Клавдии. Сосредоточенная, с мешком в руке. Не оглядываясь, никого не замечая, помчалась, поплыла к магазину.

Из той же калитки немного погодя показалась девочка. В длинной, до пят, рубашке, босиком. Пошла навстречу Ивану.

«А это… чья же?»

Когда поравнялись, спросил:

– Чья же ты будешь, красавица?

– Демьянова, – ответила, останавливаясь, девочка.

– Демьяна Сучка?

– Ага.

– А к Ковдровым чего ходила?

– Сказать, чтоб за солью шли. А то если разберут, тогда ни за какие деньги нигде не достанешь…

– Кто тебя послал к Ковдровым?

– Мама.

Вспомнил Иван: Марья Ковдрова и жена Демьяна Сучка, Авдуля, – родные сестры.

Млели, не сгибались в коленях ноги – не столько от напряжения и жары, сколько от беспокойного ожидания, тревоги, когда поднимался Иван Дорошка на пригорок, за которым по левую сторону улицы, немного отступив от дороги, краснел жестяной крышей магазин. Криво усмехнулся, увидев толпу, бурлившую там, впереди, у крыльца магазина.

«Хоть милицию вызывай», – подумал про себя.

Иван знал: сейчас многое будет зависеть от него, председателя сельсовета. Даже от первого слова, с которым он подойдет к людям.

«Может, все же припугнуть… Сказать: «Те, кто сеет панику, ответят по закону…»

Сразу же прогнал прочь эти мысли – что угодно, только не пугать людей. Страх – плохой советчик. Страхом болезнь можно загнать вглубь, а не вылечить.

«Надо убедить людей, рассеять страх, – сделать все, чтобы они посмеялись над собой, над тем, что поддались панике, поверили этой залетной птахе – цыгану, и спокойно спали, спокойно работали. Если я этого не сделаю – цена мне, руководителю, ломаный грош».

«Но как это сделать?» – подкрадывалась, холодила сердце мысль.

И Иван брел, тащился по песку, в душе радуясь, что пока еще не разозлился, не впал в горячность.

Глаза стали выделять отдельные знакомые фигуры, мужские, женские лица… Люди, чувствовалось, были недовольны, что магазин закрыт, что не дают того, чего все так хотят, жаждут взять. Размахивали руками, что-то друг другу наперебой говорили, доказывали, чуть ли даже не грозили кому-то.

«Хм, – ухмыльнулся Иван Дорошка, – как же мне быть? Подойти к людям, пристыдить: чего, мол, поддались панике? Рассказать, где что происходит на свете… Постоять, обождать, пока люди разойдутся, а тогда уж и самому идти в сельсовет?»

Но какая-то подспудная, внутренняя сила противилась, не велела поступать так.

«Станут задавать вопросы. Смогу ли я на все ответить? Да еще так, как должно. А если… не послушаются меня люди, не разойдутся? Что тогда делать? Настроение толпы может передаться и мне. Я обозлюсь, начну брать на испуг, угрожать… А это… этого не хотелось бы…»

Получилось все неожиданно. И хорошо, просто, вовсе не так, как представлялось Ивану. Едва приблизившись к толпе, заприметил брата, Пилипа, – он так же, как и другие, толкался с пустым мешком около магазина. С отцом-то Иван порвал, а с Пилипом они по-прежнему здоровались, разговаривали, хотя в гости друг к другу и не ходили. Пилип держался немного в стороне от остальных, небритый, хмурый, в закорелой, давно не стиранной, выцветшей рубашке и полотняных, по колено в болотной ржавчине штанах. «Видно, за вьюнами ходил», – подумал Иван и молча направился к брату, подал ему руку. И лишь когда Пилип своей мозолистой ручищей, как клешней, сжал его руку, со смешком не то заметил, не то спросил:

– И ты поддался панике? – И, не дожидаясь, что ответит Пилип, чувствуя всем телом – толпа повернулась к нему, председателю, и застыла, затаилась, ловит каждое его слово, обращенное к брату, продолжал: – Ступай домой, Пилип. Все равно работать магазин сегодня не будет. Лида уехала на базу… – Перевел дух и уже громче, чтобы все слышали: – Да и… соли всем хватит, можешь не запасаться. Спи спокойно, войны не будет, не бойся…

«Что еще сказать? А может, ничего не говорить, пойти себе дальше?»

Повернулся к толпе, увидел настороженные, вопрошающие лица, взгляды. Знакомые и вместе с тем словно бы незнакомые, новые какие-то, тревожные.

«Нет, не сказать ни слова нельзя. Люди ждут этого слова, оно им нужно сейчас, как никогда, может быть, прежде».

– Разве не говорила Лида, что поедет на базу и работать сегодня не будет? – спросил вроде бы ни у кого и у всех.

– Говорила, – простонали несколько человек.

– Так что ж вы не верите, стоите?.. И вообще не верите нам, газетам нашим, а верите какому-то проходимцу-цыгану. О чем-нибудь другом, повеселее, думайте, а не о войне!..

Заставил себя улыбнуться и, уже не прислушиваясь, о чем будут говорить или спрашивать люди, медленно, медленнее даже обычного, как ему показалось, пошел, потащил ноги к сельсовету.

«Что-то дальше будет? – роились в голове беспокойные мысли. – Поверят мне люди, разойдутся?»

Хотелось повернуть голову, посмотреть, что там, возле магазина. Но он, Иван, поборол в себе это желание. «Нельзя оглядываться. Я уверен в себе, в том, что сказал. И пусть люди видят это. Не посеять ни тени сомнения, неверия. Так и только так…»

Почувствовал – откуда-то изнутри, подспудно, невольно его захватывает, переполняет радость: «Все-таки выдержал, не сорвался, не стал кричать, нагонять страху на людей».

Эта радость так и прорвалась тихим вздохом, когда через полчаса зашел в председательскую боковушку Апанас Харченя и доложил: у магазина ни души – все разошлись по домам.

«Поверили… Поверили мне. Да и не мне – власти нашей, ее слову…»

V

Костик не мог понять самого себя. Жил, учился, все шло ладом-складом, и вдруг… Словно черт какой в него вселился. И хотел бы не обидеть кого-то там, а обидишь, и хотел бы не делать глупостей, а наделаешь. Вот и вчера вечером… Слонялся вместе с остальными возле цыганских костров, рассматривал этих чудаковатых цыган и цыганок, их выстроившиеся табором кибитки, слушал веселые, разгульные песни, и на душе было безмятежно, немного даже грустно. А увидел Тасю – и словно подменил кто его, словно подзуживать начал, на ухо нашептывать: «Ну, утвори, утвори что-нибудь такое, чтоб на тебя смотрели, чтоб все говорили: «Вот это Костик так Костик!» Хорошо еще, что Тася на лугу долго не оставалась, домой пошла. А не то бы… упорол бы он, Костик, еще там, возле цыганского табора, какую-нибудь глупость. Потому что слишком она гордая, Тася, – и не глянула, глазом не повела… Прошла мимо, будто незнакомая. Не заметила, не узнала? Нет, заметила, узнала, просто притворилась. Обиделась, не иначе. А чего? Он же, Костик, ничего плохого сделать ей не хотел и не хочет. Наоборот – он желает только самого лучшего, только об этом думает и мечтает. «Эх, Тася, Тася! И за что ты меня так мучишь? – думал по дороге из лесу Костик. – Вроде и не человек я вовсе, а так, невесть что… Конечно, я не жил в городе, не какого-нибудь начальника сын. Да ведь… Может, я тоже не буду век сидеть в деревне… Вот призовут в армию – попрошусь в летчики. Или в моряки… Приеду – не узнаешь. И пожалеешь, что была со мною такой неприступной, гордой… И такой чужой…»

И снова, как обычно в последнее время, когда оставался наедине с самим собой, начал придумывать-представлять ту будущую встречу с Тасей. «Ах, это вы тот Костик? Мы с вами учились когда-то вместе. Помните? А я вас не узнала», – воскликнет Тася. А он пройдет мимо и даже не взглянет на нее. Потом, конечно, в нескольких шагах остановится. «Ах, это вы, Таиса… Здравствуйте, здравствуйте!» О чем и как они будут говорить дальше – этого Костик представить себе не мог. Многое, конечно, будет зависеть от того, как сложатся их отношения сейчас. «Сейчас…» Много размышлял он, Костик, насчет этого «сейчас» и всякий раз приходил к выводу – сейчас у него нет пока никаких надежд. Тася как была чужой, далекой, такой и оставалась. Училась хорошо, учителям на любой вопрос ответит, одевалась лучше, чем все остальные девчонки, и… при всем при этом не дружила, не сходилась близко ни с кем. Одна шла в школу, одна и из школы. Идет, гордо неся голову, статная, и ни на кого почти не смотрит, знай портфельчиком с блестящими пряжками помахивает. «Тася, Тася! Знала бы ты, как я жду каждое утро, когда пройдешь по улице мимо нашего дома! От окна не отхожу, пока не увижу… А потом жду, жду, когда будешь идти назад из школы… Жду и пишу, пишу тебе записки, объясняюсь в любви… Напишу, прочту и порву со зла. Не так, не так надо писать, слова не те, да и почерк какой-то корявый, сразу можно понять, что волновался, рука дрожала, когда буквы выводил…» И встречи с Тасей он, Костик, ждал, давно ждал. Ждал и готовился к ней. Рисовал в воображении эту встречу – не днем и не на людях. И каждый раз она, эта встреча, представлялась по-новому. Вот он подходит к Тасе, берет ее за руку и… Что таится за этим «и», Костик не знал. Только бы подойти, когда никто их не будет видеть, только бы взять за руку… А там, мечталось, будет что-то несказанно приятное, трепетное, хорошее. Конечно, всего, что на душе, не выскажешь. Во всяком случае, с первого раза. А высказать надо. Надо, чтобы Тася знала, чем он живет, что волнует его, почему он ведет себя не так, как остальные хлопцы. Вообще-то он уже высказал все это на бумаге и всегда-всегда носил с собою записку. Записку ей, Тасе. Записка изо дня в день переписывалась, менялись слова и фразы, оставалось неизменным одно – чувство. И вчера записка была при нем. И он попытался было передать записку ей, Тасе. Но…

Костик кусал губы от обиды, лицо его горело от стыда, когда он вспоминал вчерашнее. «Это ж надо, чтобы все так нелепо получилось!» – клял себя. Пока держался вместе с хлопцами, не смея приблизиться к Тасе, выжидая минуту, когда она останется одна, без девчонок-одноклассниц, с которыми пришла на луг, – та исчезла, словно растаяла. Когда – он и не заметил. Костик не стал ждать, что там скажет, о чем будет пророчествовать одноглазый лысый Пецка, – его это совсем и не интересовало – со всех ног бросился в деревню. И бежал, бежал, пока не догнал девчонок. Но присоединиться к ним не решился, что-то сдерживало его – поплелся следом, не теряя их из виду. И все же дождался, когда Тася осталась одна. Другие девчонки жили ближе, им не надо было идти во-он куда, аж на ту сторону гати. То одна, то другая, поравнявшись со своим двором, останавливалась, говорила: «Спокойной ночи» – и исчезала за калиткой. А последняя, Лиза Галушка, спросила у Таси: «Может, тебя проводить?» – «Нет, не нужно, одна дойду». – «Ну, как знаешь», – и Лиза свернула в свой двор, а Тася быстрым шагом направилась через гать на Замостье, где жили они с матерью у старого Ахрема Кулеша. Он, Костик, тоже прибавил шагу, а потом и побежал, потому что понял: иначе он Тасю не догонит. Тася, услыхав, что за нею кто-то гонится, припустила еще быстрее.

– Тася, не бойся, это я! – крикнул Костик вдогонку.

Но Тася не остановилась.

«Не услышала? Не узнала? Или не захотела остановиться?»

Костик хорошо бегал, может быть, лучше всех в школе. Поэтому Тасю он вскоре догнал. Сразу за гатью, возле первых хат Замостья.

– Что тебе нужно? – с одышкой спросила Тася и заплакала.

Он хотел было подойти, успокоить ее, но Тася неожиданно снова бросилась бежать.

Теперь уже догонять ее Костик не стал, пошел потихоньку следом, видя, как она все удаляется и удаляется: белая косынка какое-то время мелькала впереди, потом и вовсе пропала в темноте.

Поравнявшись с хатой старого Кулеша, Костик остановился, посмотрел на окна. В одном окне, в том, что на улицу, справа, была открыта форточка. И Костику тюкнуло: «А что, если… найти камень, привязать к нему записку и – в форточку? Тася поднимет камень, увидит записку и конечно же прочтет… Хоть будет знать о моих чувствах и в другой раз не станет убегать…»

Все остальное делалось само собой, помимо его воли. Нащупал ногою камень, поднял. Камень был холодный и от росы мокрый.

«А чем же привязать записку?»

Расшнуровал ботинок, достал из кармана записку, самую последнюю, ту, что написал под вечер, перед тем как пойти к цыганскому табору, на луг, привязал ее к камню. Сердце отчаянно билось, от волнения пересохло в горле.

Сделал шаг, другой к забору, размахнулся и… Почувствовал: записка и шнурок остались в руке, а камень… Прежде чем Костик успел подумать, где же камень, он услыхал, как дзинькнуло и посыпалось наземь разбитое стекло.

«Что я натворил?!»

Изо всех сил дал стрекача от хаты старого Кулеша. И бежал почему-то не на гать, не в ту сторону, где жил, где была отцовская хата, а в противоположную, где перед въездом в деревню стоял дубовый крест, увешанный вышитыми полотняными рушниками.

Долгая, упорная и жестокая борьба шла в Великом Лесе из-за этого немого деревянного креста. Несколько раз комсомольцы выкапывали его и сжигали. Но крест снова и снова, вроде того ваньки-встаньки, поднимался вблизи околицы – находились люди, которые не знали сна, если при въезде в деревню не было креста. Днем они шли в лес, валили дуб, обтесывали его, делали крест, а ночью то ли привозили, то ли приносили на старое место и вкапывали. Вот и сейчас крест стоял там, недалеко от околицы, хотя Костик знал – недели две или три тому назад комсомольцы в очередной раз выкопали тот, прежний, и сожгли.

«Есть же такие, кто не боится, делает наперекор», – подумал Костик.

Остановился в нескольких шагах от креста. Стоял, пока не занемели, не заболели ноги, настороженно поглядывая то на лес, смутно черневший вдали, то на деревню, где один за другим гасли в окнах огни, пых – и нет: люди, вернувшись от цыганского табора, укладывались спать. Глухо, таинственно было вокруг. И как-то жутковато, тревожно. Выплыл, неожиданно прорезался острым рогом из-за туч месяц и побежал, поплыл быстро-быстро над самым лесом. Загорались то здесь, то там звезды – веселые, искристые. Кажется, распогоживалось: обложная туча, что затянула было под вечер небо, таяла, расползалась.

Тишина и покой, царившие вокруг, незаметно передавались и ему, Костику. Крепла, обретала четкость мысль: ничего особенного не произошло. «Выбил стекло? Ну и что? Было бы из-за чего тревожиться, переживать… Да и… никто ведь не видел, что это я выбил. Куда хуже было бы, если б записка моя вместе с камнем в доме очутилась. Тогда бы… ясно было, кто камень бросил…»

Разжал кулак, разорвал в мелкие клочки записку. Потоптался еще немного около креста, потом медленно, нога за ногу, чутко вслушиваясь в тишину ночи, подался серединой улицы домой. Напротив хаты старого Кулеша остановился, посмотрел на окно, в которое хотел через форточку бросить записку. Одно из стекол зияло большой черной дырой. Удивился: «Как же это я?.. Не попал? Это… на меня не похоже. Нет, что-то со мною не так, что-то неладно. И Тасю видел с глазу на глаз и не поговорил, не сказал, как мучаюсь из-за нее… И в форточку не попал – стекло высадил…»

Снова стало не по себе, досадно и неприятно.

Неприятное чувство, досада и недовольство собой камнем лежали на сердце и когда ложился спать, и когда, проснувшись утром, умывался, завтракал, и когда шел в лес, яростно, будто со зла, валил подлесок, таскал жерди на поляну, городил забор. Лежали они тяжким камнем, не отступались и после, когда, закончив работу, сам того не желая, нечаянно разозлил не на шутку отца, и когда, притихший, возвращался домой, в деревню.

«Что я скажу Тасе, когда снова увижу ее?.. Сумею ли поднять глаза, посмотреть так, как смотрел совсем недавно, до вчерашнего? Взять, что ли, да уехать куда-нибудь из Великого Леса?»

Но последняя мысль спустя минуту показалась нелепой, Костик с гневом отогнал ее прочь.

«Как же я отсюда уеду, если здесь… Тася…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю