Текст книги "Александр Блок в воспоминаниях современников. Том 1"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц)
ли обнаружить у него ни голоса, ни музыкального
слуха. Веселился он вовсю. Мы заезжали в пять-шесть
домов, и всюду нам, после наших песен, набивали наши
мешки игрушками и сластями. А когда садились в «ку
кушку», начиналось «сражение»: перекидывались манда
ринами и яблоками, как мячами. Как сейчас вижу хохо
чущее, задорное лицо Саши, терявшего при этом всю
свою «солидность».
Однажды Ал. Блок привел к нам своего товарища,
Николая Васильевича Гуна, тоже студента университета,
который с тех пор тоже часто стал бывать у нас.
Он всегда казался мне загадочным: то веселый, то за
думчивый, с ярким румянцем и с болезненно худым ли
цом. Он, кажется, увлекся моей старшей сестрой, а по
том, в самом непродолжительном времени, застрелился.
92
От него у нас сохранились записи в наших с сестрой
альбомах. Ал. Блок тоже не раз писал нам в альбомы,
но, к сожалению, не свои стихи. Мне он написал в
1898 году «Песню Дездемоны» собственного перевода 2,
а в 1899 году – стихотворение Мея «Спишь ты, ангел
ночи веет над тобою...». Свои стихотворения по нашей
усиленной просьбе он иногда читал, но не придавал им
большого значения, и наши похвалы его всегда радовали.
Помню, как Саша в те ранние годы встречался у нас
со своим отцом. Отец любил его, расспрашивал об уни
верситетских делах, и они подолгу просиживали рядом
за столом. Саша, прямой, спокойный, несколько «навы
тяжку», отвечал немногословно, выговаривая отчетливо
все буквы, немного выдвигая нижнюю губу и подборо
док. Отец сидел сгорбившись, нервно перебирая часовую
цепочку или постукивая по столу длинными желтыми
ногтями. Его замечательные черные глаза смотрели из-
под густых бровей куда-то в сторону. Иногда он горя
чился, но голоса никогда не повышал.
Однажды Александр Львович, приехав из Варшавы,
сейчас же вызвал сына. «Ты должен выбрать себе ка
кой-нибудь п с е в д о н и м , – говорил он С а ш е , – а не подпи
сывать свои сочинения, как я: «А. Блок». Неудобно ведь
мне, старому профессору, когда мне приписывают стихи
о какой-то «Прекрасной Даме». Избавь меня, пожалуй
ста, от этого».
Саша стал подписываться с тех пор иначе 3.
В 1900 году умерли одна за другой сначала наша ба
бушка, а потом и мама. Отец серьезно захворал и
уехал для лечения в Ялту, куда в октябре 1901 года по
следовала за ним и я. Из Ялты я писала Ал. Блоку и,
между прочим, послала ему в письме огромную души
стую розу. Он сейчас же ответил мне пространным
письмом, описывал мне свое времяпрепровождение, наст
роение и в конце, как сейчас помню, прибавил: «А роза
твоя великолепна, особенно посреди нашей унылой,
грязной петербургской осени» 4.
В 1902 году в наш дом вошла мачеха, вечеринки па
ши прекратились, мы переехали с нашим Электротехни
ческим институтом на Аптекарский остров, и Ал. Блок
понемногу перестал бывать у нас.
Встретились мы с ним уже через много лет, когда
я после длительного пребывания в разных краях России
снова вернулась в Петербург.
93
Ал. Блок был в полном расцвете своего таланта, и
хотя мне очень хотелось видеть его, но я не решалась
быть назойливой и злоупотреблять нашим родством с
ним и старой дружбой, тем более что я слышала от
всех, что он живет совершенно уединенно, избегает но
вых знакомств и вообще «не любит людей».
Но вот мы, по случайному совпадению, оказались
однажды сидящими рядом в театре на представлении
оперы «Кармен». Надо было видеть, с какой теплотой,
сердечностью и простотой он, узнав меня, заговорил со
мной. Он, видимо, был искренно рад видеть меня, и его
интересовали все мелочи моей жизни. Вспоминали мы
без конца прежнюю жизнь, старые встречи, отсутствую
щих. Меня поразило, как мало он п е р е м е н и л с я , – тот же
прежний милый Саша Блок. Очень может быть, что под
влиянием детских и юношеских воспоминаний он ожи
вился и действительно помолодел. Верно лишь то, что в
следующую встречу мою с ним он совсем уже не пока
зался мне таким молодым. Между прочим, когда я про
сила его прийти ко мне, он мне прямо сказал с милой,
доброй улыбкой: «Не сердись, Сонечка, я вряд ли приду
к тебе, ведь я боюсь новых людей, я теперь дикий стал».
Конечно, я не стала настаивать. Новая встреча наша
произошла 1 января 1916 года. В тот момент я собира
лась вторично выходить замуж, но в виду многих об
стоятельств мы с мужем хотели устроить свою свадьбу
самым конфиденциальным образом, потихоньку от всех
многочисленных родных и знакомых, взяв только двух
самых необходимых свидетелей, но зато самых близких
нашей душе и из тех, которые умеют не болтать.
После встречи с Ал. Блоком я решила пригласить его
вторым свидетелем (первым был уже приглашен мой
родной брат H. Н. Качалов, горный инженер). С этой
целью я написала записку Ал. Блоку, прося его назна
чить мне свидание у него на квартире с тем, чтобы мы
могли с ним поговорить наедине. Я немедленно получи
ла ответ: «Приходи в такой-то час и день, сделаю все
так, чтобы нам никто не помешал».
Когда я пришла к нему в назначенное время,
Ал. Блок сам открыл мне дверь и сказал, что в кварти
ре, кроме нас, нет ни души. Он повел меня в свой ка
бинет, выходивший окнами на Пряжку, с удивительно
красивым и неожиданно для меня широким видом.
Узнав, с чем я пришла к нему, он очень был доволен.
94
Он радовался моему новому счастию, но больше все
го, по-моему, ему понравилась конспиративность, без
людность всего дела. Он сейчас же обещал приехать,
когда нужно, в церковь и благодарил за доверие, ему
оказанное. Затем мы около двух часов проговорили с
ним. Всем известно настроение Блока в ту эпоху. Помню
его фразу: «Как можно быть счастливым, когда кругом
такой ужас?» И когда я ему сказала, что оптимизм тем
и хорош, что всегда верит в выход изо всех самых
ужасных положений, он грустно сказал: «Я что-то из
верился». Между прочим, я рассказала ему, что недавно
была у А. А. Каменской, председательницы Спб. теософ
ского общества, и меня поразила обстановка ее прием
ной: все стены задрапированы какими-то голубыми
с серебром тканями, в конце комнаты стоит стол, покры
тый тоже голубой тканью, на столе стоят серебряные
тройные к а н д е л я б р ы , – вообще во всем чувствуется си
муляция красоты и какого-то нарочитого настроения.
Между тем, подойдя к окну этой приемной, я увидела
вывеску самой дрянной грязной мелочной лавчонки.
Ал. Блок с некоторым раздражением заметил: «Веч
ная глупость – искание красоты в каких-то искусствен
ных внешних формах, а между тем красота всюду, во
всех проявлениях повседневной жизни, надо только
уметь найти ее. Ты думаешь, в этой вывеске мелочной
лавчонки нет красоты? В ней гораздо больше красоты,
чем в этих голубых тканях, потому что в ней жизнь и
правда, а в голубых тканях – ложь».
Совершенно случайно, по болезни одного из моих
ребят, наше таинственное венчание пришлось отложить,
а за это время узнали о нем двое или трое из очень
близких нам людей, и потому, когда Ал. Блок приехал в
церковь, он был неприятно поражен, увидев еще несколь
ко лишних человек. Он даже кротко упрекнул меня за это.
После венчания он сразу уехал к себе и ни за что
не захотел принять участие в нашем маленьком ужине.
После ужина я имела смелость сочинить стихотворное
приветствие, подписанное всеми присутствующими, и мы
с мужем, захватив целую охапку цветов, завезли все это
Ал. Блоку на квартиру и передали ему через швейцара.
Это было 15 января 1916 года.
На другой же день я получила от него то прекрасное
письмо, которое напечатано ныне в сочинениях Блока 5.
Больше мы с Ал. Блоком не встречались...
95
Г. БЛОК
1
ИЗ ОЧЕРКА «ГЕРОИ «ВОЗМЕЗДИЯ»
Несмотря на кровное родство (наши отцы – родные
братья), ни родственной, ни другой какой-нибудь бли
зости между нами не было. Не было, собственно, даже и
того, что называется «знакомством». Был только один
очень длинный разговор незадолго до смерти поэта.
Мне хочется, тем не менее, рассказать то малое, что я
помню о нем. <...>
Разрыв Александра Львовича <Блока> с первой
женой произошел задолго до моего рождения. Отношения
ее со всей нашей семьей прекратились. Я увидел ее в
первый раз в 1920 году.
В раннем детстве мне приходилось слышать, что су
ществует где-то в Петербурге двоюродный брат Саша,
умный мальчик, издающий в гимназии журнал. Имя
Саша не нравилось, не нравилось и про журнал. Мне не
хотелось с ним знакомиться.
В конце девяностых годов наша встреча все-таки со
стоялась. Александр Александрович, оторванный до тех
пор от родственников, вдруг почему-то завязал с ними
сношения. Он появился в доме у тетки Ольги Львов
ны Качаловой, единственной сестры Александра Львови
ча и моего отца. Затем стал изредка бывать и у нас.
Семья Качаловых была большая, здоровая, веселая,
очень русская. В ту пору она по-весеннему шумела и
цвела. Этим цветением и шумом Александр Александро
вич (очень ненадолго) был, по-видимому, захвачен.
Мне было десять – двенадцать л е т , – я был «лицом без
речей». Насколько помню, с Александром Александровичем
96
мы не обменялись в эти годы ни одним словом. Поэтому
все относящиеся к этому времени воспоминания мои о
нем основаны исключительно на впечатлениях «молчали
вого зрителя снизу».
Он только что поступил в университет и увлекался
сценой. Всем было известно, что будущность его твердо
решена – он будет актером. И держать себя он старался
по-актерски. Его кумиром был Далматов, игравший в то
время в Суворинском театре Лира и Ивана Грозного.
Александр Александрович причесывался как Далма-
тов (плоско на темени и пышно на висках), говорил
далматовским голосом (сквозь зубы цедил глуховатым
баском).
Раз вечером у нас были гости. И. И. Лапшин, тогда
молодой еще доцент, читал какую-то пьесу Зудермана. 1
Чтение было прервано поздним приходом Александра
Александровича. Он приехал с репетиции спектакля, в
котором участвовал. Когда его спросили, какая у него
роль, он своим заправским актерским тоном ответил, что
небольшая: «тридцать страниц с репликами». Узнав, ка
кую пьесу читают, он тем же тоном небрежно заметил,
что Зудерман ему «не дается». Затем прочитал только
что написанную им юмористическую балладу про ры
царя Ральфа. Там, сколько помню, всё чередовались
рифмы: простужен, ужин, сконфужен, и он, читая, на
эти рифмы налегал 2.
Помню его в другой раз в театре. Он был в ложе с
Качаловыми. Играла модная в то время Яворская, только
что вышедшая замуж за князя Барятинского. Ее много
вызывали. После одного из вызовов, когда она, кланяясь,
отступала от рампы, занавес, слишком рано спущенный,
ударил ее нижней своей штангой по голове. Последовал
новый взрыв оваций. Александр Александрович неистов
ствовал. Помню – стоит, откинувшись, в глубине ложи,
вытянутыми руками хлопает и кричит не «Яворскую»,
как все, а почему-то: «Барятинскую! Барятинскую!»
Чаще всего в это время приходилось видеть его де
кламирующим. Помню в его исполнении «Сумасшедшего»
Апухтина и гамлетовский монолог «Быть или не быть».
Это было не чтение, а именно декламация – традиционно
актерская, с жестами и взрывами голоса. «Сумасшедше
го» он произносил сидя, Гамлета – стоя, непременно в
дверях. Заключительные слова: «Офелия, о нимфа...» —
говорил, поднося руку к полузакрытым глазам.
4 А. Блок в восп. совр., т. 1
97
Он был очень хорош собой в эти годы. Дедовское ли
цо, согретое и смягченное молодостью, очень ранней,
было в высокой степени изящно под пепельными курча
выми волосами. Безупречно стройный, в нарядном, ловко
сшитом студенческом сюртуке, он был красив и во всех
своих движениях. Мне вспоминается – он стоит, присло
нясь к роялю, с папиросой в руке, а мой двоюродный
брат показывает мне на него и говорит: «Посмотри, как
Саша картинно курить 3.
Близость его с семьей Качаловых продолжалась очень
недолго – кажется, около года. Он исчез так же внезап
но, как появился. Он написал им письмо о причинах
своего «ухода». Я этого письма не читал. Мне передава
ли, что в нем он говорил о вступлении на новое попри
ще, требующее разрушения старой житейской рамы 4.
Помнится, это совпало со временем его женитьбы.
На протяжении следующих двадцати лет были только
две мимолетные встречи. «Уход» его был в самом деле
решительный, «отеческие увещания» не действовали, и к
родственникам он так до самой смерти больше и не за
глядывал.
Раз весной (это было вскоре после его исчезновения)
мы ехали с отцом на Острова на пароходе. Недалеко от
штурвала, под трубой стоял Александр Александрович.
Он возвращался домой – в Гренадерские казармы. Когда
пароход подходил к Сампсониевскому мосту, он сказал
(как мне показалось, тревожно):
– Сейчас он засвистит.
Эти незначащие слова почему-то запечатлелись, и я
не раз вспоминал их потом, когда встречал в его пи
саниях знаки того же, никогда, по-видимому, не остав
лявшего его тревожного внимания к техническим ме
лочам.
Вторая встреча была в начале 1909 года, в большом
(гробоподобном) зале Консерватории, на гастроли Дузэ.
Шла «Дама с камелиями». Был «весь Петербург». Алек
сандр Александрович, в штатском, очень элегантный, за
шел к нам в ложу. К величайшему несчастью, почти
вслед за ним вошел еще некто – розовый, в золотом
pince-nez, один из тех неизбежных петербургских «мове
тонов», которые «считают долгом бывать на всех первых
представлениях». Узнав, что здесь перед ним «известный
98
п о э т » , – «моветон» к нему присосался и стал вонзаться
снисходительными вопросами, в которых фигурировала
и «ваша муза», и тому подобные ужасы (это было вре
мя буренинских фельетонов о «декадентах»). Александр
Александрович был сдержанно-учтив.
Затем почти двенадцать лет мы не видались вовсе.
Осенью 1911 года я переезжал на новую квартиру, на
Галерную, в дом Дервиза. Дворник удивился, когда услы
шал мою фамилию. Оказалось, что из этого дома только
что выехал Александр Александрович 5.
В Варшаве, на похоронах Александра Львовича, мой
отец встретился с обоими его детьми. Александр Алек
сандрович сказал:
– Вот знакомлюсь с сестрой 6.
Осенью и зимой 1920 года я был в разгаре работы
над Фетом и вместе с тем в периоде «первой любви» к
стихам Блока, которых до того не знал. Только что вы
шла его книжка «За гранью прошлых дней». Там в
предисловии было признание о Фете 7. Почти одновре
менно я прочел статью «Судьба Аполлона Григорьева»,
где призрак Фета встает во весь рост и таким именно,
как он мерещился тогда и мне. Мне настойчиво захоте
лось увидеться с Александром Александровичем.
С. Ф. Ольденбург, давно желавший нас познакомить,
предложил передать мое письмо. 23 ноября я получил
такой ответ:
22 XI 1920
Многоуважаемый Георгий Петрович.
Не звоню Вам, потому что мой телефон до сих пор
не могут починить, хотя и чинят. Рад буду увидеться с
Вами и поговорить о Фете. Да, он очень дорог мне, хотя
не часто приходится вспоминать о нем в этой пыли. Если
не боитесь расстояний, хотите провести вечер у меня?
Только для этого созвонимся, я надеюсь, что телефон
4*
99
будет починен, и тогда я сейчас же к Вам п о з в о н ю , —
начиная со следующей недели, потому что эта у меня —
вся театральная.
Искренно уважающий Вас Ал. Блок.
Я живу: Офицерская 57 (угол Пряжки), кв. 23,
тел. 6 1 2 – 0 0 .
Как всегда учтивый и точный, он сдержал обеща
ние – на следующей неделе позвонил. Заговорил голос —
чужой и очень знакомый, глуховатый, с деревянными,
нечеловеческими (о ком-то напоминавшими) нотами.
– Георгий Петрович, это вы? Говорит ваш брат.
Мы выбрали день и условились, что я приеду «с по
следним трамваем». Они в то время ходили до шести, но
в этот день почему-то остановились раньше. Пришлось
идти пешком, «звериными тропами».
Он сам открыл мне дверь и улыбнулся своей младен
ческой, неповторимо прекрасной улыбкой.
Огромная перемена произошла в его наружности за
двенадцать лет. От былой «картинности» не осталось и
следа. Волосы были довольно коротко подстрижены —
длинное лицо и вся голова от этого казались больше,
крупные уши выдались резче. Все черты стали суше —
тверже обозначались углы. Первое мое впечатление опре
делилось одним словом: опаленный, и это впечатление
подтверждалось несоответствием молодого, доброго склада
губ и остреньких, старческих морщин под глазами. Он
был в защитной куртке военного покроя и в валенках.
Мы сели в кабинете у письменного стола и стали го
ворить. Разговор вышел долгий. Часов в девять я со
брался уходить, но Александр Александрович настойчиво
стал меня удерживать («Оставайтесь до комендатуры» —
то есть до первого часа ночи), и я остался. Мы оба бес
прерывно курили, комната была синяя от дыма.
Мне очень трудно передать этот разговор. По свежим
следам я ничего не записал. Память многое стерла, а
кое-что, вероятно, исказила. Последнего боюсь больше
всего. Буду воспроизводить только те немногие «остро
ва», очертания которых запечатлелись твердо.
Он прежде всего подверг меня тщательному личному
допросу. Это не было «любезностью». Он упорно и вни
мательно выпытывал и большое и малое, проникал (по
100
терминологии его отца) и в «житейское» и в «мечтатель
ность». Вопросы были, например, такие:
– Проходили вы через марксизм?
– Вы какой – живой или вялый? и т. д.
Мне было трудно отвечать, потому что многие вопро
сы были мне новы. Но передо мной в серых, почти без
бровых глазах, в частой улыбке было так много кроткой,
приветливой простоты, что робость моя ушла.
Мы вспомнили наше последнее свидание на гастролях
Дузэ. Он сказал:
– Помню ваши красные обшлага 8.
Заговорили о Фете. Я сказал, что теперь, по-моему,
его пора. Он не согласился:
– Нет, пора Фета была раньше – двадцать лет тому
назад.
Он начал подходить к Фету рано – еще в доме ма
тери, сперва только к «Вечерним огням». Они так и
остались ближе, чем молодые стихи. Расцвет любви к
Фету был в пору пребывания в кружке Соловьевых
(семья Михаила Сергеевича – брата философа).
Я спросил, почему Тургенев боялся Фета (стачивая в
его стихах острые углы, то есть лучшие 9, и хвалил
так, как ревнивый мужчина хвалит соперников). Алек
сандр Александрович ответил:
– Это ясно: Тургенев боялся у Фета революции. Пом
ните, например. «Сладостен зов мне глашатая медного»? *
Я сказал, что общепринятое противоположение Фета
Шеншину, по-моему, вздор: очевидно, и в жизни и в сти
хах – корень один, и нужно его угадать. Он ответил:
– Да, корень один. Он – в стихах. А жизнь – это
просто «кое-как». Так бывает почти всегда.
Он подробно расспрашивал меня о жизни Фета. По
поводу чего-то заметил:
– По-моему, Фет был развратный. Только не такой
развратный, как Лермонтов. Когда я недавно редакти
ровал Лермонтова, я был поражен, до чего он раз
вратен.
Затем добавил – не то успокоительно, не то вопроси
тельно:
– Развратный – это не худо.
Заговорили о Майкове и Полонском. О Майкове он
* Из стихотворения Фета «Ель рукавом мне тропинку заве
сила...» ( Примеч. Г. Блока. )
101
отзывался сурово («декламационный»), а про Полонско
го сказал так:
– Разница между Фетом и Полонским такая, что Фет
дьявольски умен, а Полонский глуп, как пробка. Но оба
настоящие поэты.
Спросил, люблю ли я Апухтина, и сказал:
– Я люблю его цыганщину.
Кажется, тут же прибавил:
– Я ведь не люблю стихов читать. Взять книжку и
подряд читать – не могу.
Разговор «литературный» закончился упоминанием
об одном давно и весьма известном (и ныне здравствую
щем) писателе-прозаике, который в то время – в Петер
бурге 1920 года – был виден отовсюду. Александр Алек
сандрович сказал:
– Я продолжаю его любить, несмотря на то, что
знаком с ним вот уже несколько лет. Плохо только, что
у него всегда – надо, надо, надо 11.
И он, в такт этому «надо», потыкал пальцем куда-то
под стол. Потом засмеялся – отцовским, смущенным
смехом.
Еще в начале беседы я предупредил его, что плохо
умею говорить. Он ответил:
– Это ничего. Я тоже косноязычный.
После «литературы» опять начался допрос, уже более
сосредоточенный. Он стал спрашивать меня, живу ли я
современностью. Я отвечал отрицательно. Тогда он пока
зал на лежащие на столе бумаги и сказал:
– Вот я редактирую перевод Гейне. Как раз сегодня
читал место, где Гейне глумится над Августом Шлегелем
за то, что тот изучал прошлое 11. Гейне прав. Если не
жить современностью – нельзя писать.
Это составило содержание всего дальнейшего разгово
ра. Он стал говорить много, с жаром и мрачностью, все о
том же «нельзя писать».
– Вот вы собираетесь писать о Фете. Должны же вы
сказать, почему Фет нужен сейчас. А вы этого сказать
не можете.
– За последние три года, после «Двенадцати», я не
написал ни строчки. Не могу.
– «Двенадцать» – какие бы они ни были – это
лучшее, что я написал. Потому что тогда я жил современ
ностью. Это продолжалось до весны 1918 года. А когда
началась Красная Армия и социалистическое строитель-
102
ство (он как будто поставил в кавычки эти последние
слова), я больше не мог. И с тех пор не пишу.
К этому он был прикован. Временами мы отходили в
сторону, как бы отдыхали, потом опять возвращались к
прежнему.
Пришли его мать и жена. Он познакомил меня с ними.
Стали пить чай – как полагалось в то время: с сахари
ном, черным хлебом и селедкой. Он ел неохотно, с
капризным лицом.
За столом, над скатертью я мог лучше его рассмот
реть. Руки крепкие, мужественные, несколько узловатые
в пальцах, с крупными выпуклыми ногтями. Кожа на
лице нежная, темной расцветки. Когда он улыбался, от
крывались ровные юношеские зубы, на щеках весело
трепетали беспомощные ямочки, а глаза западали глуб
же и делались светлее.
Временами разговор опять налетал на Фета. Загово
рили о том, была ли у него религия. Перебирали его
стихи. Я вспомнил:
Вдруг – колокол, и все уяснено,
И, просияв душой, я понимаю,
Что счастье – в этих звуках: вот оно!.. 12
Александра Андреевна (мать) стала резко возражать:
«Это вовсе не религия. Колокол – это совсем другое».
Александр Александрович посмотрел на нее внима
тельно и сказал:
– Ты думаешь, это как у Соловьева? Пожалуй,
это так 13.
По-видимому, сына и мать связывали тесные узы по
нимания. Мне стало казаться даже (по тому, как он —
ученически – посмотрел на нее), что для сына это, мо
жет быть, зависимость.
– С тысяча девятьсот шестнадцатого г о д а , – говорил
Александр Александрович (он отчетливо помнил все
д а т ы ) , – мне все время приходится делать то, чего не
умею. Теперь я все председательствую в разных те
атральных заседаниях. А я не умею председательство
вать. На войне я был в дружине, должен был заведовать
питанием. А я не знал, как их питать.
Уходя, уже в передней, я сказал ему: «Разные мы с
вами».
Он ответил, улыбаясь той же ласковой, как при встре
че, улыбкой:
103
– Ну что же, и разные хорошо.
Помню – всю дорогу, и всю ночь, и много дней по
том я не мог выйти из смятения, внесенного в меня этим
вечером. Смущало и то, что он говорил, и то, как он
говорил.
Немыслимо передать характер его речи – изысканной,
стенографически сжатой, сплошь условной, все время
ищущей как будто созвучия с тем, что он называл «еди
ным музыкальным напором» 14 явлений. Мне, знавшему
его отца, было ясно, что мучительство, которому подвер
гал себя тот в своем беспримерном одиночестве, когда,
сгорая, душил язык своей диссертации 15, что это мучи
тельство с ним не умерло. Оно продолжало жечь и сына
и обжигало тех, кто хоть ненадолго – как я – к нему
прикасался.
Но страшен, конечно, был и смысл слов. И с этим
страшным смыслом мне хотелось спорить. Несколько
дней спустя я написал ему письмо. В нем были «возра
жения», которых я не сумел высказать в тот вечер. Пом
нится, я писал, что его мысль – это только мысль, а его
жизнь и моя жизнь – это факты, которые сильнее мыс
лей. И факт жизни дает право на жизнь. «В утешение»
я напомнил ему стихи все того же Фета:
И лениво и скупо мерцающий день
Ничего не укажет в тумане:
У холодной золы изогнувшийся пень
Прочернеет один на поляне.
Но нахмурится н о ч ь , – разгорится костер,
И, виясь, затрещит можжевельник,
И, как пьяных гигантов столпившийся хор,
Покраснев, зашатается ельник 16.
Он (очень скоро) ответил мне так:
10 XII 1920
Спасибо Вам за письмо, дорогой Георгий Петрович.
Оно мне очень близко и понятно. Да, конечно, все, что
мне нужно, это, чтобы у меня «нахмурилась ночь». Что
касается «нельзя писать», то эта мысль много раз пере
вертывалась и взвешивалась, но, конечно, она – мысль и
только покамест. А я, чем старше, тем радостнее готов
всякие отвлеченности закидывать на чердак, как только
они отслужили свою необходимую, увы, службу. И Вы
великолепно говорите о том, что все-таки живете, – сто
ронитесь или нет, выкидывают Вас или нет.
104
Не принимайте во мне за «страшное» (слово, которое
Вы несколько раз употребили в письме) то, что другие
называют еще «пессимизмом», «разлагающим» и т. д.
Я действительно хочу многое «разложить» и во многом
«усумниться», но это – не «искусство» для искусства, а
происходит от большой требовательности к жизни; отто
го, что, я думаю, то, чего нельзя разложить, и не разло
жится, а только очистится. Совсем не считаю себя пес
симистом.
Не знаю, когда удастся зайти к Вам, не могу обещать,
что скоро, но, очевидно, наша встреча была не послед
ней.
Всего Вам лучшего.
Ваш Ал. Блок.
Прошло несколько месяцев. Был, кажется, март.
Я стоял в очереди в Доме ученых, в достопамятном «се
ледочном» коридоре с окнами на унылый фонтан. В тем
ных дверях показался Александр Александрович. Он ко
го-то торопливо искал. Был в длинном пальто и в малень
ком, натянутом до ушей картузике. Он увидел меня,
приветливо улыбнулся, подошел и заговорил:
– Ищу жену. Сейчас иду наверх. Там заседание о
золотом займе за границей. Хочу послушать. Это очень
интересно.
Я спросил: «Ну, что же, теперь – лучше?»
Он подумал и, снова улыбаясь, пристально глядя мне
в глаза, ответил очень решительно:
– Лучше.
Мы расстались. Я посмотрел ему вслед. Он опять то
ропливо пошел по коридору, на ходу (холодно, как мне
показалось) поздоровался с Виктором Шкловским и ис
чез. Больше я его не видел.
Август 1923
2
ИЗ ОЧЕРКА «ИЗ СЕМЕЙНЫХ ВОСПОМИНАНИЙ»
При первой встрече с Блоком всех поражала непо
движность его лица. Это отмечено многими мемуаристами.
Лицо без мимики. Лицо, предназначенное не для живо
писи и не для графики, а только для ваяния. «Медаль
ный» профиль Блока.
105
Он держался всегда очень прямо, никогда не горбился.
Добавьте к этому спокойную медлительность движений
(он не жестикулировал ни при чтении стихов, ни в раз
говоре), молчаливость, негромкий, ровный, надтреснутый
голос и холодноватый взгляд больших светлых глаз из-
под темных, чуть приспущенных век.
Таким он бывал во все времена своей жизни: и в
самой первой юности, и в поздней молодости, и незадол
го до смерти. Но именно только «бывал»: это была завеса
или, точнее, забрало.
Блок внутренне находился в непрерывном движении.
Как поэт и как человек, он рос медленно, но безостано
вочно. Он все время менялся. И когда сейчас я стараюсь
воссоздать его в памяти, я вижу не один, а много после
довательных его образов, между собой несхожих, и не
знаю, который из них считать основным, каноническим.
Было в нем, впрочем, и кое-что, так сказать, постоян
ное, не зависевшее от возраста. Таков был его смех,
очень громкий, ребячливый и заразительный. Но он
раздавался редко и только в очень тесном кругу.
Такова же была его улыбка. Она несла другую, более
ответственную функцию, чем смех. Особенность блоков-
ской улыбки заключалась в том, что она преображала его
коренным образом. Лицо, обычно довольно длинное и уз
кое, тускловатое по расцветке, словно подернутое пеплом,
становилось короче и шире, пестрее и ярче. Глаза свет
лели еще более, вокруг них ложились какие-то новые,
глубокие, очень теплые тени и сверкал почти негритян
ской белизной ровный ряд крепких зубов. Улыбка, как и
смех, была очень наивная, ласковая и чистая. Видя ее, я
всегда вспоминал слова Льва Толстого о том, что прекрас
ным можно назвать только такое лицо, которое от улыб
ки хорошеет. <...>
Теперь мне до очевидности ясно, что он был патоло
гически застенчив. Это была тоже постоянная его черта,
не побежденная до смерти и причинявшая ему, вероятно,
много огорчений. Но она давала о себе знать только
в быту и мгновенно преодолевалась, как только он всту
пал в исполнение каких-нибудь художественных обязан
ностей, будь то декламация чужих произведений, игра
на сцене или чтение своих стихов. Так было у него и в
детстве, когда он нескрываемо боялся людей, когда из-за
этого даже хождение в гимназию было для него на пер
вых порах мучительно и когда тем не менее дома, на
106
елке, нарядившись в костюм Пьеро, он без всякого стес
нения показывал гостям фокусы и читал французские
стихи *. <...>
Передо мной возникает другой его образ, отделенный
от первого целым десятилетием.
Это было в 1907 или в 1908 году. Он был уже широко
известен как поэт. Когда говорили о «декадентах», не
пременно упоминали и его, но не на первом месте, а
большей частью на третьем: Бальмонт, Брюсов, Блок.
Славы еще не было, всеобщего признания тоже пока не
было: в широких читательских и писательских кругах
была именно только известность, немного скандальная
известность слишком дерзкого новатора. Почетное поло
жение было завоевано к этому времени Блоком лишь в
очень узком поэтическом кружке.
Помню такую сцену: отец читает нам с сестрой сти
хотворение Блока «Обман» («В пустом переулке весенние
воды бегут, бормочут...»). Дойдя до стиха «Плывут со
бачьи уши, борода и красный фрак...», отец вскинул го
лову, вызывающе посмотрел на нас сквозь сильное
пенсне, пожал плечами и захлопнул книгу. Это означало,
что Саша на ложном пути. Собачьим ушам нет места в
поэзии. Модернизм нравился отцу, как и большинству его
сверстников, только в живописи, в архитектуре и в
прикладном искусстве. Поколение наших отцов не при
няло Блока.
В жизни Блока это был период наибольшей его
замкнутости. На нем лежало клеймо одиночества.
Он много пил в это время, но на его внешности это
никак не сказывалось. Портрет Сомова – это дешевая,
упадочная стилизация. Блок никогда не был таким. Ху
дожник ничего не понял: не уловил ни формы, ни харак
тера лица 1. Блок был и теперь все тем же сильным,
здоровым, степенным и опрятным человеком, даже креп
че прежнего и мужественнее. От каратыгинских замашек
не осталось и следа. Сдержанность манер стала грани
чить с некоторой чопорностью, но была свободна от
всякой напряженности и ничуть не обременяла ни его,
ни других. Основная особенность его поведения состояла
в том, что он был совершенно одинаково учтив со
* В числе гостей был дальний родственник Блока, будущий
поэт и переводчик Данта, М. Л. Лозинский, от которого я и узнал
об этом выступлении Блока. ( Примеч. Г. Блока. )
107