Текст книги "Александр Блок в воспоминаниях современников. Том 1"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 38 страниц)
к нашей группе. Потом он говорил, что, придя в Дворян
ское собрание, сразу же направился сюда, хотя прежде
на хорах я и мои подруги никогда не бывали. Дальше я
уже не сопротивлялась судьбе; по лицу Блока я виде
ла, что сегодня все решится, и затуманило меня какое-то
странное чувство: что меня уже больше не спрашивают
ни о чем, пойдет все само, вне моей воли, помимо моей
воли.
Вечер проводили как всегда, только фразы, которыми
мы обменивались с Блоком, были какие-то в полтона, не
то как несущественное, не то как у уже договорившихся
людей. Так, часа в два он спросил, не устала ли я и не
хочу ли идти домой. Я сейчас же согласилась. Когда я
надевала свою красную ротонду, меня била лихорадка,
как перед всяким надвигающимся событием. Блок был
взволнован не менее меня.
Мы вышли молча, и молча, не сговариваясь, пошли
вправо по Итальянской, к Моховой, к Литейной – нашим
местам. Была очень морозная, снежная ночь. Взвивались
снежные вихри. Снег лежал сугробами, глубокий и чис
тый. Блок начал говорить. Как начал – не помню, но
когда мы подходили к Фонтанке, к Семеновскому мосту,
он говорил, что любит, что его судьба – в моем ответе.
Помню, я отвечала, что теперь уже поздно об этом гово
рить, что я уже не люблю, что долго ждала его слов и что
если и прощу его молчание, вряд ли это чему-нибудь по
может. Блок продолжал говорить как-то мимо моего ответа,
и я его слушала. Я отдавалась привычному вниманию,
привычной вере в его слова. Он говорил, что для
168
него вопрос жизни в том, как я приму его слова, и еще
долго, долго. Это не запомнилось, но письма, дневники
того времени говорят тем же языком. Помню, что я
в душе не оттаивала, но действовала как-то помимо воли
этой минуты, каким-то нашим прошлым, несколько авто
матически. В каких словах я приняла его любовь,
что сказала – не помню, но только Блок вынул из кар
мана сложенный листок, отдал мне, говоря, что если б
не мой ответ, утром его уже не было бы в живых. Этот
листок я скомкала, и он хранится весь пожелтевший, со
следами снега.
Мой адрес: Петербургская сторона, Казармы
Л. Гв. Гренадерского полка, кв. полковника Кублиц-
кого, № 13.
7 ноября 1902 года
Город Петербург.
В моей смерти прошу никого не винить. Причины ее
вполне «отвлеченны» и ничего общего с «человеческими»
отношениями не имеют. Верую во Единую Святую Собор
ную и Апостольскую Церковь. Чаю Воскресения мертвых.
И Жизни Будущего Века. Аминь.
Поэт Александр Блок, 41.
Потом он отвозил меня домой на санях. Блок скло
нялся ко мне и что-то спрашивал. Литературно, зная, что
так вычитала где-то в романе, я повернулась к нему и
приблизила губы к его губам. Тут было пустое мое лю
бопытство, но морозные поцелуи, ничему не научив, ско
вали наши жизни.
Думаете, началось счастье? Началась сумбурная пу
таница. Слои подлинных чувств, подлинного упоения
молодостью – для меня, и слои недоговоренностей – и
его и моих, чужие в м е ш а т е л ь с т в а , – словом, плацдарм,
насквозь минированный подземными ходами, таящими в
себе грядущие катастрофы.
Мы условились встретиться 9-го в Казанском соборе,
но я обещала написать непременно 8-го. Проснувшись на
другое утро, я еще вполне владела собой, еще не подда
лась надвигавшемуся «пожару чувств», и первое мое
смешливое побуждение было – пойти рассказать Шуре
Никитиной о том, что было вчера. Она иногда работала
169
за отца корректором в газете «Петербургский листок».
Я подождала ее выхода, провожала домой и со смехом
рассказывала: «Знаешь, чем кончился вечер? Я целова
лась с Блоком!..»
Отправленная мной записочка совершенно пуста и
ф а л ь ш и в а , – уже потому, что никогда в жизни не назы
вала я Блока, как в семье, «Сашурой» 42.
Но на этом мои конфиденции Шуре Никитиной и
прекратились, потому что 9-го я расставалась с Блоком
завороженная, взбудораженная, покоренная. Из Казан
ского собора мы пошли в Исаакиевский. Исаакиевский
собор, громадный, высокий и пустой, тонул во мраке
зимнего вечера. Кой-где, на далеких расстояниях, горели
перед образами лампады или свечи. Мы так затерялись
на боковой угловой скамье, в полном мраке, что были бо
лее отделены от мира, чем где-нибудь. Ни сторожей, ни
молящихся. Мне не трудно было отдаться волнению
и «жару» этой «встречи» 43, а неведомая тайна долгих
поцелуев стремительно пробуждала к жизни, подчиняла,
превращала властно гордую девичью независимость в
рабскую женскую покорность.
Вся обстановка, все слова – это были обстановка и
слова наших прошлогодних встреч; мир, живший тогда
только в словах, теперь воплощался. Как и для Блока,
вся реальность была мне преображенной, таинственной,
запевающей, полной значительности. Воздух, окружав
ший нас, звенел теми ритмами, теми тонкими напевами,
которые Блок потом улавливал и заключал в стихи. Если
и раньше я научилась понимать его, жить его мыслью,
тут прибавилось еще то «десятое чувство», которым влюб
ленная женщина понимает любимого.
Чехов смеется над «Душенькой». Разве это смешно?
Разве это не одно из чудес природы – эта способность
женской души так точно, как по камертону, находить но
вый лад? Если хотите, в этом есть доля трагичности, по
тому что иногда слишком легко и охотно теряют свое, от
ступают, забывают свою индивидуальность. Я говорю это
о себе. Как взапуски, как на пари, я стала бежать от все
го своего и стремилась тщательно ассимилироваться с то
ном семьи Блока, который он любил. Даже почтовую
бумагу переменила, даже почерк. Но это потом. Пока под
жидало меня следующее.
На другой день мы опять встретились у Исаакиевско
го собора, но лишь мимолетно. Блок сказал, что пришел
170
только предупредить меня, чтобы я не волновалась, что
ему запрещено выходить, надо даже лежать, у него жар.
Он только умолял меня не беспокоиться, но ничего боль
ше сказать не мог. Мы условились писать друг другу
каждый день, он ко мне – на Курсы. <...>
<6>
Конечно, не муж и не жена. О, господи! Какой
оп муж и какая уж это была жена! В этом отношении и
был прав А. Белый, который разрывался от отчаяния, на
ходя в наших отношениях с Сашей «ложь». Но он оши
бался, думая, что и я и Саша упорствуем в своем «бра
ке» из приличия, из трусости и невесть еще из чего.
Конечно, он был прав, говоря, что только он любит и це
нит меня, живую женщину, что только он окружит эту
меня тем обожанием, которого женщина ждет и хочет.
Но Саша был прав по-другому (о, насколько более суро
вому, но и высокому!), оставляя меня с собой. А я все
гда широко пользовалась правом всякого человека выби
рать не легчайший путь.
Я не пошла на услаждение своих «женских» (бабьих)
претензий, на счастливую жизнь боготворимой любов
ницы. Притом – жизнь богатую, по сравнению с на
шей почти нищетой в условиях широко звучащей дво
рянской обстановки. Об ней расскажу в другом месте,
и упоминаю о деньгах, лишь примеряя свое поведе
ние на образ мыслей современных девушек или моло
дых женщин. Не знаю такой, которая бы отказалась от
двух-трех десятков тысяч, которые сейчас же хотел
реализовать А. Белый, продав уже принадлежащее ему
именье.
В те годы на эти деньги можно было объехать весь
свет, да еще и после того осталось бы на год-другой удоб
ной жизни. Путешествия были всегда моей страстью, а
моя буйная жажда жизни плохо укладывалась в пятьде
сят рублей, которые мне давал отец. Саша не мог ничего
мне уделить из тех же пятидесяти, получаемых от его
отца: тут и университет, и матери на хозяйство, и т. д. 44.
И тем не менее все это я регистрирую только теперь.
В ту пору я не только не взвешивала сравнительную ма
териальную сторону той и другой жизни: она просто во
все не попадала на весы.
171
Помню, как раз, сидя со мной в моей комнате на
маленьком диванчике, Боря в сотый раз доказывал, что
наши «братские» отношения (он вечно применял это
слово в определении той близости, которая вырастала
постепенно сначала из дружбы, потом из его любви ко
м н е ) , – наши братские отношения больше моей любви к
Саше, что они обязывают меня к решительным поступ
кам, к переустройству моей жизни, и как доказатель
ство возможности крайних решений – рассказывал свое
намерение продать именье, чтобы сразу можно было
уехать на край света. Я слышала все, что угодно, но
цифра, для меня, казалось бы, внушительная, не задела
в н и м а н и я , – я ее пропустила мимо ушей. Во всех этих
разговорах я всегда просила Борю подождать, не то
ропить меня с решением.
Отказавшись от этого первого серьезного «искуше
ния», оставшись верной настоящей и трудной моей люб
ви, я потом легко отдавала дань всем встречавшимся
влюбленностям, – это был уже не вопрос, курс был взят
определенный, парус направлен, и «дрейф» в сторону не
существен.
За это я иногда впоследствии и ненавидела А. Белого:
он сбил меня с моей надежной самоуверенной позиции.
Я по-детски непоколебимо верила в единственность моей
любви и в свою незыблемую верность в то, что отно
шения наши с Сашей «потом» наладятся.
Моя жизнь с «мужем» (!) весной 1906 года была уже
совсем расшатанной. <...>
Той весной – вижу, когда теперь о г л я д ы в а ю с ь , – я
была брошена на произвол всякого, кто стал бы за мной
упорно ухаживать. Если бы я рассудком отстранилась от
прошлого, чужого, то против Бори я почти ничего не
мог<ла> противупоставить: все мы ему верили, глубоко
его уважали и считались с ним, он был свой. Я же, повто
ряю, до идиотизма не знала жизнь и ребячливо верила
в свою непогрешимость.
Да по правде сказать, и была же я в то время и се
мьей Саши, и московскими «блоковцами» захвачена, пре
вознесена без толку и на все лады, мимо моей простой
человеческой сущности. Моя молодость таила в себе
какое-то покоряющее очарование, я это видела, это чуяла;
и у более умудренной опытом голова могла закружиться.
Если я пожимала плечами в ответ на теоретизирования
о значении воплощенной во мне женственности, то как
172
могла я удержаться от соблазна испытывать власть сво
их взглядов, своих улыбок на окружающих? И прежде
всего – на Боре, самом значительном из всех? Боря же
кружил мне голову, как самый опытный Дон-Жуан, хотя
таким никогда и не был. Долгие, иногда четырех– или ше
стичасовые его монологи, теоретические, отвлеченные,
научные, очень интересные нам, заканчивались неизбеж
но каким-нибудь сведением всего ко мне; или прямо, или
косвенно выходило так, что смысл всего – в моем суще
ствовании и в том, какая я.
Не корзины, а целые «бирнамские леса» появля
лись иногда в г о с т и н о й , – это Наливайко или Влади
слав 45, смеясь втихомолку, вносили присланные «моло
дой барыне» цветы. Мне – привыкшей к более чем скром
ной жизни и обстановке! Говорил <А. Белый> и речью
самых влюбленных напевов: приносил Глинку («Как
сладко с тобою мне быть...», «Уймитесь, волнения стра
сти...», еще что-то). Сам садился к роялю, импровизируя;
помню мелодию, которую Боря называл: «моя тема»
(т. е. его тема). Она хватала за душу какой-то близкой
мне отчаянностью и болью о том же, о чем томилась и я,
или так мне казалось. Но думаю, что и он, как и я,
не измерял опасности тех путей, по которым мы так не
осторожно бродили. Злого умысла не было и в нем, как
и во мне.
Помню, с каким ужасом я увидала впервые: то един
ственное, казавшееся неповторимым моему детскому не
знанию жизни, то, что было между мной и Сашей, что
было для меня моим «изобретением», неведомым, непо
вторимым, эта «отрава сладкая» взглядов, это проникнове
ние в душу даже без взгляда, даже без прикосновения
руки, одним присутствием – это может быть еще раз и с
другим? Это – бывает? Это я смотрю вот так на «Борю»?
И тот же туман, тот же хмель несут мне эти чужие, эти:
не Сашины глаза?
Мы возвращались с дневного концерта оркестра гра
фа Шереметева, с «Парсифаля», где были всей семьей и
с Борей. Саша ехал на санях с матерью, я с Борей. Дав
но я знала любовь его, давно кокетливо ее принимала и
поддерживала, не разбираясь в своих чувствах, легко укла
дывая свою заинтересованность им в рамки «братских»
(модное было у Белого слово) отношений. Но тут (помню
даже где – на набережной, за домиком Петра Великого)
на какую-то фразу я повернулась к нему лицом – и
173
остолбенела. Наши близко встретившиеся взгляды... но
ведь это то же, то же! «Отрава сладкая...» Мой мир, моя
стихия, куда Саша не хотел возвращаться, о, как
уже давно и как недолго им отдавшись! Все время ощу
щая нелепость, немыслимость, невозможность, я взгляда
отвести уже не могла.
И с этих пор пошел кавардак. Я была взбудоражена
не менее Бори. Не успевали мы оставаться одни, как
никакой уже преграды не стояло между нами, и мы бес
помощно и жадно не могли оторваться от долгих и не-
утоляющих поцелуев. Ничего не предрешая в сумбуре, я
даже раз поехала к нему. Играя с огнем, уже позволяла
вынуть тяжелые черепаховые гребни и шпильки, и воло
сы уже упали золотым плащом (смешно тебе, читатель
ница, это начало всех «падений» моего времени?)... Но
тут какое-то неловкое и неверное движение (Боря был
в таких делах явно не многим опытнее меня) – отрезвило,
и уже волосы собраны, и уже я бегу по лестнице, начи
ная понимать, что не так должна найти я выход из со
зданной мною путаницы.
(Дорогой читатель, обращаюсь теперь к вам. Я пони
маю, как вам трудно поверить моему рассказу! Давайте
помиримся на следующем: моя версия все же гораздо
ближе к правде, чем ваши слишком лестные для А. Бе
лого предположения.) То, что я не только не потеряла
голову, но, наоборот, отшатнулась при первой возможно
сти большей близости, меня очень отрезвило. При сле
дующей встрече я снова взглянула на Борю более спо
койным взглядом, и более всего на свете захотелось мне
иметь несколько свободных дней или даже недель, чтобы
собраться с мыслями, оглядеться, понять, что я соби
раюсь делать. Я попросила Борю уехать.
В гостиной Александры Андреевны, у рояля, днем,
вижу эту сцену: я сидела за роялем, он стоял против
меня, облокотившись на рояль, лицом к окнам. Я проси
ла уехать, дать мне эту свободу оглядеться, и обещала
ему написать сейчас же, как только пойму. Вижу, как он
широко раскрытыми глазами (я их называла «опрокину
т ы м и » , – в них тогда бывало не то сумасшествие какое-
то, не то что-то нечеловеческое, весь рисунок «опрокину
тый»... «Почему опрокинутые?» – пугался всегда Боря)
смотрит на меня, покоренный и покорный, и верит мне.
Вот тут-то и был тот обман, на который впоследствии же-
174
стоко жаловался Боря: я ему не показала, что уже отхо
жу, что уже опомнилась. Я его лишала единственного
реального способа борьбы в таких случаях – присутствия.
Но, в сущности, более опытному, чем он, тот оборот дела,
который я предлагала, был бы достаточно красноречивым
указанием на то, что я отхожу. Боря же верил и одурма
ненным поцелуям, и в дурмане сказанным словам («да,
уедем», «да, люблю») и прочему, чему ему приятно было
верить.
Как только он уехал, я начала приходить от себя в
ужас: что же это? Ведь я ничего уже к нему и не
чувствую, а что я выделывала! Мне было и стыдно
за себя, и жаль его, но выбора уже не было. Я написала
ему, что не люблю его, и просила не приезжать. Он не
годовал, засыпал меня письмами, жаловался на меня
всякому встречному. Это было даже более комично, чем
противно, из-за этого я не смогла сохранить к нему даже
дружбу.
Мы уехали в Шахматово рано. Шахматово – тихое
прибежище, куда и потом не раз приносили мы свои
бури, где эти бури умиротворялись. Мне надо было о
многом д у м а т ь , – строй души перестраивался. До тех пор
я была во всем покорной ученицей Саши; если я дума
ла и чувствовала не так, как он, я была не права. Но тут
вся беда была в том, что равный Саше (так все считали
в то время) полюбил меня той самой любовью, о которой
я тосковала, которую ждала, которую считала своей сти
хией (впоследствии мне г о в о р и л и , – не раз, увы! – что я
была в этом права). Значит, вовсе это не «низший» мир,
значит, вовсе не «астартизм», не «темное», недостойное
меня, как старался убедить меня Саша. Любит так, со
всем самозабвением страсти – Андрей Белый, который
был в те времена авторитет и для Саши, которого мы всей
семьей глубоко уважали, признавая тонкость его чувств
и верность в их анализе. Да, уйти с ним – это была бы
действительно измена.
У Л. Лесной есть стихотвореньице, которое она часто
читала с эстрады в те годы, когда я с ней играла в одном
театре (Куоккала, 1914 год). «Японец» любил «япон
ку одну», потом стал «обнимать негритянку»; но ведь
«он по-японски с ней не говорил? Значит, он не изменил,
значит, она случайна...» 46. С Андреем Белым я могла бы
говорить «по-японски»; уйти с ним было бы сказать, что
я ошиблась, думая, что люблю Сашу, выбрать из двух
175
равных. Я выбрала, но самая возможность такого выбо
ра поколебала всю мою самоуверенность. Я пережила в
то лето жестокий кризис, каялась, приходила в отчаяние,
стремилась к прежней незыблемости. Но дело было сде
лано; я видела отчетливо перед глазами «возможности»,
зная в то же время уже наверно, что «не изменю» я ни
когда, какой бы ни была видимость со стороны. К сожа
лению, я глубоко равнодушно относилась к суждению и
особенно осуждению чужих л ю д е й , – этой узды для меня
не существовало.
Отношение мое к Боре было бесчеловечно, в этом я
должна сознаться. Я не жалела его ничуть, раз отшат
нувшись. Я стремилась устроить жизнь, как мне нужно,
как удобней. Боря добивался, требовал, чтобы я согласи
лась на то, что он будет жить зимой в Петербурге, что
мы будем видеться хотя бы просто как «знакомые». Мне,
конечно, это было обременительно, трудно и хлопотли
в о , – бестактность Бори была в те годы баснословна.
Зима грозила стать пренеприятнейшей. Но я не думала
о том, что все же виновата перед Борей, что свое кокет
ство, свою эгоистическую игру я завела слишком далеко,
что он-то продолжает любить, что я ответственна за это...
Обо всем этом я не думала и лишь с досадой рвала и бро
сала в печку груды писем, получаемых от него. Я дума
ла только о том, как бы избавиться от этой уже ненуж
ной мне любви, и без жалости, без всякой деликатности
просто запрещала ему приезд в Петербург. Теперь я
вижу, что сама доводила его до эксцессов; тогда я счита
ла себя вправе так поступать, раз я-то уже свободна от
влюбленности.
Вызов на дуэль 47 был, конечно, ответ на все мое от
ношение, на мое поведение, которое Боря не понимал, не
верил моим теперешним словам. Раз сам он не изменил
чувств, не верил измене моих. Верил весенним моим по
ступкам и словам. И имел полное основание быть сбитым
с толку. Он был уверен, что я «люблю» его по-прежнему,
но малодушно отступаю из страха приличия и тому подоб
ных глупостей. А главная его ошибка – был уверен, что
Саша оказывает на меня давление, не имея на то мораль
ного права. Это он учуял. Нужно ли говорить, что я не
только ему, но и вообще никому не говорила о моем горе
стном браке. Если я вообще была молчалива и скрытна, то
уж об этом... Но <А. Белый> совершенно не учуял основ
ного Сашиного свойства. Саша всегда становился совер-
176
шенно равнодушным, как только видел, что я отхожу от
него, что пришла какая-нибудь влюбленность. Так и тут.
Он пальцем не пошевелил бы, чтобы удержать. Рта не
открыл бы. Разве только для того, чтобы холодно и же
стоко, как один он умел, язвить уничтожающими насмеш
ками, нелестными характеристиками моих поступков, их
мотивов, меня самой и моей менделеевской семьи на
придачу.
Поэтому когда явился секундант Кобылинский, я мо
ментально и энергично, как умею в критические минуты,
решила, что сама должна расхлебывать заваренную мною
кашу. Прежде всего я спутала ему все карты и с само
го начала испортила все дело.
А. Белый говорит 48, что приехал Кобылинский в день
отъезда Александры Андреевны, т. е. 10 августа (судя по
дневнику М. А. Бекетовой). Может быть, этого я не по
мню, хотя прекрасно помню все дальнейшее. Мы были с
Сашей одни в Шахматове. День был дождливый, осенний.
Мы любили гулять в такие дни. Возвращались с Мали
новой горы и из Прасолова, из великолепия осеннего зо
лота, промокшие до колен в высоких лесных травах.
Подымаемся в саду по дорожке, от пруда, и видим в
стеклянную дверь балкона, что по столовой кто-то ходит
взад и вперед. Скоро узнаем и уже догадываемся.
Саша, как всегда, спокоен и охотно идет навстре
чу всему х у д ш е м у , – это уж его специальность! Но я
решила взять дело в свои руки и повернуть все по-свое
му, не успели мы еще подняться на балкон. Встречаю Ко-
былинского непринужденно и весело, радушной хозяй
кой. На его попытку сохранить официальный тон и по
просить немедленного разговора с Сашей наедине, шутя,
но настолько властно, что он тут же сбивается с тона,
спрашиваю, что же это за секреты? У нас друг от друга
секретов нет, прошу говорить при мне. И настолько в
этом был силен мой внутренний напор, что он начинает
говорить при мне (секундант-то!). Ну, все испорчено.
Я сейчас же пристыдила его, что он взялся за такое
бессмысленное дело. Но говорить надо долго, и он устал,
и мы, давайте сначала пообедаем!
Быстро мы с Сашей меняем наши промокшие платья.
Ну, а за обедом уж было пустяшным делом пустить в
ход улыбки и «очей немые разговоры» 4 9 , – к этому вре
мени я хорошо научилась ими владеть и знала их дей
ствие. К концу обеда мой Лев Львович сидел уже
177
совсем прирученный, и весь вопрос о дуэли был решен...
за чаем. Расстались мы все большими друзьями.
Пришедшая зима 1906—1907 года нашла меня совер
шенно подготовленной к ее очарованиям, ее «маскам»,
«снежным кострам» 50, легкой любовной игре, опутавшей
и закружившей всех нас. Мы не ломались, нет, упа
си господь! Мы просто и искренно все в эту зиму жили
не глубокими, основными жизненными слоями души, а ее
каким-то легким хмелем. Если не ясно для постороннего
говорит об этом «Снежная маска», то чудесно рассказана
наша зима В. П. Веригиной в ее воспоминаниях о Бло
ке. <...>
Не удивляйтесь, уважаемый читатель, умилению и ли
ризму при воспоминании об этих нескольких зимних ме
с я ц а х , – потом было много и трудного и горького и в
«изменах» и в добродетельных годах (и такие были!). Но
эта зима была какая-то передышка, какая-то жизнь вне
жизни. И как же не быть ей благодарной, не попытаться
и в вас, читатель, вызвать незабываемый ее облик, что
бы, читая и «Снежную маску», и другие стихи той зимы,
вы бы развеяли по всему нашему Петербургу эти снеж
ные чары и видели закруженными пургой всех спутни
ков и спутниц Блока. <...>
<ОТДЕЛЬНЫЕ НАБРОСКИ>
<1>
Послушать критиков, даже самых умных, выходит
так: не Блок, а какой-то насупившийся гимназист VIII
класса, мрачно ковыряя в носу, решает свое «мировоззре
ние»: с народниками он или с марксистами... Они
как будто забывают, что когда – в науке ли, в искус
стве ли – находит ученый или поэт новое, оно неведомо
и ему самому, как и всем. Думал об одном, решал что-
то из знакомого, из уже существующего, а вышло небы
валое, новое. И приходит это новое путями далеко
еще не исследованными, вовсе не укладывающимися
в концепцию «умного восьмиклассника», решающего
удачно труднейшие задачи, в которую наперебой стремят
ся критики засунуть всякого поэта, желая его «по
хвалить». Творческие пути используют подсознательное
178
в той же мере, как и сознательное м ы ш л е н и е , – даже
в науке.
Мне не надо выходить из семейных воспоминаний,
чтобы вспомнить разительный пример. Да, созданию Пе
риодической системы предшествовала десятилетняя рабо
та, сознательные поиски в нащупывания истины... Но
вылилась она в определенную форму в момент подсоз
нательный. Отец сам рассказывал: после долгой ночи за
письменным столом, он уже кончил работу, голова была
утомлена, мысль уже не работала. Отец «машиналь
но» перебирал карточки с названиями элементов и их
свойств и раскладывал их на столе, ни о чем не думая.
И вдруг толчок – свет, осветивший все: перед ним на
столе лежала Периодическая система. Научный гений
для решительного шага в новое, в неведомое должен был
использовать момент усталости, момент, открывший шлю
зы подсознательным силам.
Критики меня смешат: через шестнадцать лет после
смерти Блока, через тридцать с лишним лет после первого
десятилетия деятельности, конечно – возьми его книжки,
ч и т а й , – и если ты не вовсе дурак, поймешь из пятого в
десятое, о чем они, какой ход мысли от одного этапа к
другому, к настроениям и идеологии каких социальных
или литературных группировок можно эти мысли отнести.
Критик и думает, рассказав эти свои наблюдения, что
он что-то сообщит или узнает о творчестве Блока. Как
бы не так! Уж очень это простенько, товарищ критик, уж
очень «гимназист VIII класса»! А получается так про
стенько потому, что вы берете уже законченное; говоря
о начале, вы уже знаете, каков будет конец. Теперь уже
ведомо и школьнику, что «Двенадцать» венчает творче
ский и жизненный путь Блока. Но когда Блок писал пер
вое свое стихотворение, ему неведомо было и второе,
а то, что впереди...
А вы попробуйте перенестись в конец девяностых го
дов, когда Блок уже писал «Стихи о Прекрасной Даме»,
конечно и не подозревая, что он что-либо подобное пишет.
Ловит слухом и записывает то, что поется около него, в
нем ли – он не знает. Попробуйте перенестись во время
до «Мира искусства» и его выставок, до романов Мереж
ковского, до распространения широкого знакомства с
французскими символистами, даже до первого приезда
Художественного театра 51. Помню чудный образчик
«уровня» – концерт на Высших курсах уже в 1900 году:
179
с одной стороны, старый, седой, бородатый поэт Поздня
ков читает, простирая руку под Полонского, «Вперед без
страха и сомненья... 52, с другой – Потоцкая жеманно вы
жимает сдобным голоском что-то Чюминой: «...птичка
мертвая лежала» 53.
Пусть семья Блока тонко литературна, пусть Фет,
Верлен и Бодлер знакомы с детства, все же, чтобы на
писать любое стихотворение «Ante Lucem» – какой про
рыв, какая неожиданность и ритма, и звуковой инстру
ментовки, не говоря об абсолютной непонятности в то
время и хода мыслей, и строя чувств.
Помню ясно, как резнули своей неожиданностью пер
вые стихи, которые показал мне Блок в 1901 году. А я
была еще к новому подготовлена, во мне самой назрева
ло это новое – совершенно в других слоях души, чем по
казные, парадные. Может быть, именно благодаря тому,
что я пережила этот процесс рождения нового, мне ясно,
где и как искать его корни «в творчестве» у великих.
С показной стороны я была – член моей культурной
семьи со всеми ее широкими интересами в науке и искус
стве. Передвижные выставки, «Русская мысль» и «Север
ный вестник», очень много серьезной музыки дома, все
спектакли иностранных гастролеров и трагических акт
рис. Но вот (откуда?) отношение мое к искусству обост
рилось, разрослось совсем по-другому, чем это было
среди моих.
Это и была основа всего идущего нового – особое вос
приятие искусства, отдавание ему без остатка святого
святых души. Черпать в нем свои коренные жизненные
силы и ничему так не верить, как тому, что пропоет тебе
стих или скажет музыка, что просияет тебе с полот
на картины, в штрихе рисунка. С Врубеля у меня и на
чалось. Было мне тогда лет четырнадцать – пятнадцать.
Дома всегда покупали новые книги. Купили и иллюстри
рованного Лермонтова в издании Кнебеля. 54 Врубелевские
рисунки к «Демону» меня пронзили. Но они-то как раз
и служили главным аттракционом, когда моя просвещен
ная мама показывала не менее культурным своим прия
тельницам эти новые иллюстрации к Лермонтову. Смеху
и тупым шуткам, которые неизменно, неуклонно порож
дало всякое проявление нового, конца не было. Мне было
больно (по-новому!). Я не могла допустить продолжения
этих надругательств, унесла Лермонтова и спрятала себе
под тюфяк; как ни искали, так и не нашли. Так же по-
180
трясла душу и взгромоздила в ней целые новые миры
Шестая симфония Чайковского в исполнении Никиша.
Все восхищались «прекрасным исполнением», я могла
только, стиснув зубы, молчать.
Я знаю, что понять меня современному читателю
трудно, т. е. трудно представить себе, что это романти
чески звучащее «высокое» восприятие искусства, сейчас
порядочно-таки старомодное, в свое время было передо
вым двигателем искусства, и двигателем большой мощ
ности. Не только осознать умом, но и ощущать всеми
жизненными силами, что самое полное, самое ощутимое
познание основ мироздания несет и с к у с с т в о , – вот форму
ла, упуская из виду которую трудно разобраться не толь
ко в творчестве Блока, но и многих его современников.
Одно дело – писать стихотворение на обдуманную
тему, подыскивая ей талантливо нужную ф о р м у , – кри
тики, по-видимому, полагают, что этим занимался Блок.
Другое – вслушиваться в запевающий (в душе или из
вне – этого Блок никогда не знал) отголосок, отзвук
мира, в певучей своей стихии открывающегося поэту.
Ведь, в конце концов, чем-то поэт отличается от нас
с вами, товарищ критик? И отличается он от самого лов
кого, самого виртуозного стихослагателя?
<2>
Как странно теперь вспоминать то общество, среди
которого я росла и среди которого провела жизнь заму
жем. Все люди очень не денежные и абсолютно «внеде-
нежные». Приходят деньги – их с удовольствием тратят,
не приходят – ничего не делается для их умножения.
Деньги – вне интересов, а интересы людей – вне их са
мих, вне того тонкого слоя навозца, который покрывает
кору земного шара. Чтобы жить, надо стоять ногами в
этом навозце, надо есть, надо как-нибудь организовать
свой быт. Но голова высоко-высоко над ним.
Никогда не слыхала я дома или у нас с Александром
Александровичем за обеденным столом или за чаем (ко
торые очень редко протекают без гостя; всегда кого-ни
будь да задержит отец или Александр Александрович на
обед), никогда не слыхала вульгарно-житейских или тем
более хозяйственных разговоров. Тему разговора дает
181
актуальное событие в искусстве или науке, очень ред
ко – в политике. Отец охотно и много рассказывает из
виденного и всегда обобщает, всегда открывает широкие
перспективы на мир. У нас зачастую обеденный раз
говор – это целый диспут Александра Александровича с
кем-нибудь из друзей или случайным гостем. Казалось
бы, немыслимое времяпрепровождение: пяти-шестичасо-
вой разговор на отвлеченную тему. Но эти разговоры —
творческие; не только собеседник, и сам Блок часто на
ходил в них уточнение мыслей, новые прорывы в назре
вающие темы.
Даже ненавистные «семейные обеды» – и те звучат
не вульгарно. Мама любит говорить и рассказывать и
часто говорит остроумно, хотя и парадоксально. Она лю
била сразиться с интересным собеседником, а такие сре
ди наших родных были нередки, и остроумная словесная
дуэль заполняет общее внимание. Александра Андреевна