Текст книги "Александр Блок в воспоминаниях современников. Том 1"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 38 страниц)
ные стороны, а на самом деле: с разных сторон мы встре
тились снова. Период с 1904-го до 1908 года был для
А. А. периодом «Нечаянной Радости», драмы «Снежная
маска», а для меня – «Пепла», «Кубка метелей»
* «Untergang des Abendlandes», «Socialismus Preussentum».
( Примеч. А. Белого. )
266
и «Урны». Его интересы к земле и к реализму, к пи
сателям-реалистам *, народнический стиль моего «Пепла»,
его «Снежной маски», моего «Кубка метелей» (лейтмо
тив – распыление прежнего, именно розово-золотого воз
духа) вели нас путем расхождения и подготовляли нас
к новой встрече в теме – Россия. (Тема стихов его
третьего тома и тема моих романов «Серебряный голубь»
и «Петербург».) Россию мы с ним любили особой лю
бовью. Одинаково начинаем мы с ним период времен
ного угасания зорь (ощущение «Пепла» и «болотного ту
мана», «Нечаянной Радости»), как одинаково начался у
нас период их возжигания.
Помню, что мне, и стихийно и биографически пере
жившему с болью период подмены зорь медиумизмом,
на письма мои и стихи к А. А., начинающиеся с крика
боли («Багряницу несут и четыре колючих венца...
не оставь меня, друг, не забудь»), А. А. ответил: «И ты
задул яркий факел, изнывая в душной тьме». Это —
«и ты задул» характерно. А. А. констатирует факт:
факелы задувались. И оттого-то впоследствии я с такой
необузданной злобою (не делающей чести мне) встретил
«Факелы» – сборник мистических анархистов: самое за
главие мне казалось пародией на задутые факелы уже
отошедшей, неповторимой, но и не прочитанной до сего
дня эпохи. Характерны строки из письма А. А., получен
ного мною именно в то время, 7 апреля 1904 года: «Мы
поняли слишком многое и потому перестали понимать.
Я не добросил молота, но небесный свод сам расколол
ся **. Я вижу, как с одного конца ныряет и расползается
муравейник, полный расплющенных сжатым воздухом
в каютах, сваренных заживо в нижних этажах, закручен
ных не остановленной машиной 78, а с другой стороны
нашей воли, свободы, просторов. И так везде расколо-
тость, фальшивая для самого себя двуличность, за кото
рую я бы отмстил, если бы был титаном, а теперь только
заглажу ее. Как видишь, я пишу несвязно, я окончатель
но потерял последнюю внутреннюю возможность точно
сти в окончательном. Не знаю ничего, но просто ясно
вижу розовую пену и голубой гребень волны, которая
меня несет, поэтому пронесет, а что дальше, опять
* См. статьи в «Золотом руне» 1907—1908 годов. ( Примеч.
А. Белого. )
** Намек на строчки из моих стихов 77. ( Примеч. А. Белого. )
267
не знаю... Мне кажется, я могу сказать тебе окончатель
но о тебе самом – ты не умрешь. Представь себе, я,
должно быть, знаю это всегда. Иногда я вдруг сознаю
в твоем существовании большую поддержку. Письмами,
подобно твоему последнему, ты схватываешь меня за
локоть и кричишь: не попади под извозчика, а из
возчик – В. В. Розанов – едет, едет день и ночь с тря
сущейся рыженькой бороденкой, с ямой на лбу (как
у Розанова). Выйдя вчера ночью от Мережковских, я по
думал: мы с Борисом Н и к о л а е в и ч е м , – но все-таки я не
знаю, что же с тобой теперь, и едва ли пойму». Этот не
уверенный тон письма точно отображает неуверенность
наших тогдашних переживаний.
Помнится мне, что последним моим стихотворением
этого периода было стихотворение «Безумец» («Я не
болен, нет, нет»), а через короткое время я написал
«Тройку», «Аргонавтов», «Я бросил грохочущий город
на склоне палящего дня» 7 9 , – т. е. реалистические стихо
творения, где встает серенькая природа средней России.
А. А. писал, что «фиолетовый запад гнетет, как пожатье
десницы свинцовой» 80, и ряд стихотворений, открываю
щихся его знаменитой «Осенью» – «Битый камень лег
по косогорам, скудной глины желтые пласты...» 81 (сти
хотворение, написанное в период «Нечаянной Радости»
и сперва там напечатанное). В стихотворении есть строч
ка: «нищий, распевающий псалмы». Вот подлинный лейт
мотив, соединивший нас в ощущении, что-то недопонято,
что-то не введено в жизнь, что-то обмануло: «Арго»,
взмахнув золотыми крылами, опустился с «безумцем»
в сумасшедший дом («я не болен, нет, нет»), откуда
безумец бежал («я бросил грохочущий город»), забродил
по России с ворами и босяками, совершенно нищий (тема
« П е п л а » ) , – но эта тема весной 1904 года еще лежит
в подсознании.
Помнится, в апреле 1904 года я проводил время
с Э. К. Метнером в Нижнем-Новгороде; там встречались
с А. П. Мельниковым * и много беседовали на темы
о сектантских и религиозно-философских интересах рус
ского общества. Э. К. восхищался стихами Блока, но не
раз мне говорил, что некоторые стихотворения эпохи
«Прекрасной Дамы» носят в себе стихию хлыстовства,
* Сын Мельникова-Печерского, знатока русского северного
сектантства. ( Примеч. А. Белого. )
268
что я опровергал. Метнер мне выдвигал психологическую
опасность в поэзии тем теургизма и соловьевства, оста
вляющих в душе яд врубелевской зелено-лиловой сирени
(или «Ночной фиалки»), что и А. А. и мне по-разному
грозит привкус врубелевской темы, т. е. грозит демон ис
кусства за попытку выйти из сферы чистого искусства.
Это Демон, о котором в «Добротолюбии» говорится, что
это – Демон Печали: «символом этого духа служит
ехидна, которой яд, в малом количестве даваемый, уничто
жает другие яды, а принятый неумеренно – убивает»
(«Добротолюбие», т. I – из Антония Великого «О различ
ных порочных помыслах»). После смерти А. А. мне
показали этот текст, подчеркнутый рукой А. А., с
припиской – «Этот демон необходим для художника». Дру
гую духовную характеристику сопровождает А. А. помет
кой: «Знаю, все знаю» 82. Это показывает, как А. А.
в своем молчании, в скрытой своей глубине, под факта
ми биографической жизни, наблюдал и изучал факты
состояния сознания, а не только слепо отдавался им,
т. е., будучи по природе мистиком, силился преодолеть
эту свою мистику в сторону «духовного веденья». Это
преодоление мистики без «школы опытного знания»
(духовной науки 83) возможно, но опасно, мучительно,
длительно и обставлено бывает тяжелыми ударами и раз
очарованиями в жизни, ужасным томлением. В период:
этих испытаний вступил А. А. в 1904 году после перио
да мистического подъема. Испытание для нас, «мисти
ков» 1900—1902 гг., было необходимо. В том же томе
«Добротолюбия» сказано: «Впрочем, всякий, кто, подра
жая Аврааму, изшел из земли своей и народа своего,
стал через то сильнее». Все эти места я привожу пото
му, что они подчеркнуты рукой А. А. Лейтмотивом ски
таний, блужданий и бесприютности – «нищий, распеваю
щий п с а л м ы » , – завершается период, следующий за
эпохой «Стихов о Прекрасной Даме». В жизни А. А. вну
тренне ищет пути, выходя из дому на дорогу: «Выхожу
я в путь, открытый взорам...» И внешне: в его жиз
ни кончается период. В 1906 г. А. А. кончает универси
тет, переселяется с женой из дома матери. Все это лишь
эмблемы другого переселения, другого ухода, начавшего
ся еще раньше, ухода из атмосферы 1900—02 годов,
после выжидательного периода 1903 г., сопряженного
даже с уходом от лучших друзей мистического периода.
А. А. расходится в 1905 году с С. М. Соловьевым.
269
В 1906 году происходит временное отхождение нас друг
от друга. У него иные друзья, иные интересы (В. Ива
нов, Г. Чулков, театр Коммиссаржевской и т. д.).
О прежних друзьях пишет приблизительно в 1905 году
в «Ночной фиалке» с грустью он: «Ибо что же приятней
на свете, чем утрата лучших друзей». Зная верность
к друзьям А. А. и его доброту, его глубокую душу, ис
полненную и размахом моральной фантазии, и глубочай
шей элементарной честностью, самая легкость этого
заявления – показатель глубины страдания и печали, ле
жащей под ней. Эта-то глубина боли, связанная с само
познанием и попытками чтения стихии собственной ду
шевной подосновы, есть начало выхода в путь. А. А.
становится путником, «нищим, распевающим» на доро
гах мира, в то время когда мы, «мистики», тщимся за
держать неизбежный ход духовного развития, сохра
няя стихию для себя («мистик», осознавший неизбеж
ность преодоления мистики и продолжающий искус
ственно себя питать суррогатами «подъемов», есть
буржуа).
Чувствую себя так: бессознательный буржуа, жажду
щий мистического комфорта, в то время, в начале
1904 года, в чувствую А. А. видящим это мое раздвое
ние и рвущим для себя компромиссы. В эпоху 1904 года
я этого еще не мог понять в нем, ибо его «боли» не ви
дел, видел свою боль и сознательно тянулся к А. А., как
к старшему брату, ища найти в нем или вокруг него
причины, исцеляющие крах моего того переходного вре
мени.
В начале лета 1904 года я получаю приглашение
от А. А. приехать к нему в Шахматово погостить вместе
с С. М. Соловьевым. Приехав в Москву в июле 1904 года
перед смертью Чехова и застряв в ней недели на две,
частью по делам, частью потому, что мне как-то непо
вадно было одному без С. М. ехать к Блоку, ибо я знал,
что в Шахматове проживает, кроме А. А. и Л. Д.,
его мать Александра Андреевна и две его тетки – Мария
Андреевна и София Андреевна с семейством. Но С. М.
опаздывал. Блоки ждут меня: и я решаюсь ехать один.
Но неожиданно мы едем с А. С. Петровским, приглаше
ния не получившим, но почему-то поехавшим со мной.
Ему очень хотелось в то время поближе узнать А. А.,
которого он и любил, и ценил. Не помню, как он решил
ся на эту поездку, но помню, что, сидя в вагоне, мы вдруг
270
почувствовали конфуз: я от чувства, что еду в чужой
дом и везу товарища, который не приглашен, а А. С.
от того, что как будто сам напросился на эту
поездку. Помнится, нам было как-то не по себе. Стояла
прекрасная солнечная погода. И мы говорили, мне по
мнится, о спиритизме, которому отдались некоторые из
знакомых в Москве и который я считал вредным и не
состоятельным. Так приехали мы на станцию Подсолнеч
ную, где вышли и наняли какую-то неудобную и тря
скую бричку, в которой чувствовали себя плохо, а дорога
(восемнадцать верст от станции) была неудобная, ухаби
стая. Приходилось много ехать лесом. Я осматривал окре
стности Подсолнечной и устанавливал разницу в стиле
пейзажей между Крюковом и Подсолнечной. До Крюкова
тянется один стиль: мягких лугов, березовых лесов,
балок, оврагов и гатей. Между Крюковом и Подсолнеч
ной пейзаж резко меняется, становится красивее, менее
уютным, более диким, лесным и одновременно более
гористым, леса угрюмее, дороги, деревни меньше и бед
нее (подмосковные деревни обслуживают Москву). Ми
стическое настроение окрестностей Шахматова таково,
что здесь чувствуется как бы борьба, исключительность,
напряженность, чувствуется, что зори здесь вырисовыва
ются иные среди зубчатых вершин лесных гор, чувству
ется, что и сами леса, полные болот и болотных окон,
куда можно провалиться и погибнуть безвозвратно, насе
лены всякой нечистью («болотными попиками» и бесеня
тами). По вечерам «маячит» Невидимка, но просияет
заря, и Она лучом ясного света отражает лесную болот
ную двойственность. Я описываю стиль окрестностей
Шахматова, потому что они так ясно, четко, реалистично
отражены творчеством А. А. Пейзажи большинства его
стихотворений («Стихов о Прекрасной Даме» и «Нечаян
ной Радости») – шахматовские. Мне кажется, что я знаю
место, где могла стоять «молчавшая и устремившая руки
в зенит» 84 – неподалеку от церкви, на лугу, около пру
да, где в июле цветут кувшинки. Мне кажется, что высо
кую гору, над которой Она «жила» («Ты горишь над
высокой горою»), я тоже знаю: над ней, над возвышен
ностью за Шахматовом, бывает такой ясный закат, куда
мчались искры от костра поэзии А. А. в 1901 г. А доро
га, по которой пошел «нищий, распевающий псалмы»
(«битый камень лег по к о с о г о р а м » ) , – московское шоссе
по направлению к Клину, где есть и косогоры и где
271
битый камень, которым трамбуют шоссе, находится
в изобилии. По этому шоссе около Клина (следующая
станция) я гулял ребенком восьми лет, проживая
в Демьянове (Касьяново Котика Летаева 85) и бывая
в Нагорном, которое прекрасно знакомо было и А. А. и
Л. Д., ибо оно лежит как раз посредине между Шахмато-
вом и Клином около этого же шоссе. Конечно, я импро
визирую: разумеется, в то время я не мог смотреть оком
биографа на места, где протекало детство, юность и мо
лодость А. А.
Помнится лишь, что, подъезжая к Шахматову и от
мечая связь пейзажей с пейзажами стихотворений А. А.,
мы с А. С. Петровским впали в романтическое настрое
ние, вспомнив, что мы все, которые должны были вместе
провести эти дни в дружественной атмосфере, выросли
и провели детство в этих же местах: я под Клином,
С. М. Соловьев в Крюкове, А. С. Петровский, если
не ошибаюсь, в Поваровке (полустанок между Крюковом
и Подсолнечной), А. А. под Подсолнечной и Л. Д. Блок
тоже (имение Менделеевых Боблово, если память не из
меняет, находится на расстоянии восьми верст от Шах
матова).
В таком настроении мы вплотную приближались
к Шахматову, усадьба которого, строения и службы вы
растают почти незаметно, как бы из леса, укрытые де
ревьями. Тут мы попросту «по-мальчишески перепуга
лись», когда бричка въехала во двор и мы очутились
у крыльца деревянного, серого цвета, одноэтажного доми
ка с мезонинной надстройкой в виде двух комнат второ
го этажа, в которых мы с А. С. и жили потом. Помню,
что в передней нас встретила А. А. Кублицкая и
М. А. Бекетова (тетка А. А.). Обе были несколько рас
теряны нашим приездом до впечатления неприязненно
сти. Так мне показалось тогда, и это впечатление сохра
нялось во мне в первые часы нашей встречи, но уже
к вечеру рассеялось. Мне показалось, что А. А. Кублиц-
кая чуть не ахнула, увидав меня таким, каков я есть,
предполагая увидеть какого-то «лебедя», а встретив «гад
кого утенка» (все от эгоизма, замкнутости, маски, кото
рую я в себе ощущаю, при всей своей внешней подвиж
ности и говорливости). А. С. Петровский тоже свял.
Помню, что нас провели через столовую в гостиную,
и мы уселись вчетвером, не зная, что сказать друг другу.
Странно: я удивился Александре Андреевне почти так же,
272
как удивился А. А. при первом свидании с ним. Я не по
дозревал, что мать Блока такая. Какая? Да такая тихая
и простая, незатейливая и внутренне моложавая, одно
временно и зоркая, и умная до прозорливости, и вместе
с тем сохраняющая вид «институтки-девочки», что при
ее летах и внешнем облике было странно. Впоследствии
я понял, что причина этого впечатления – подвижная
живость и непредвзятость всех ее отношений к А. А.,
к его друзьям, к темам его поэзии, которые привели
меня в скором времени к глубокому уважению и любви
(и если осмелюсь сказать, и дружбе), которые я питал
и питаю на протяжении восемнадцати лет к А. А. Куб-
лицкой-Пиоттух. Но в эту первую минуту мне было
трудно. Я не мог ни за что уцепиться, и мы суетливо ме
тались словами. Узнав, что А. А. и Л. Д. ушли на про
гулку в лес, я окончательно впал в уныние, и А. С. – то
же. Помнится мне, что впечатление от комнат, куда мы
попали, было уютное, светлое. Обстановка комнат распо
лагала к уюту; обстановка столь мне известных и столь
мною любимых небольших домов, где все веяло и скром
ностью старой дворянской культуры и быта, и вместе
с тем безбытностыо: чувствовалось во всем, что из этих
стен, вполне «стен», т. е. граней сословных и временных,
есть-таки межи в «золотое бездорожье» нового в р е м е н и , —
не было ничего специфически старого, портретов пред
ков, мебели и т. д., создающих душность и унылость
многих помещичьих усадеб, но не было ничего и от «раз
н о ч и н ц а » , – интеллектуальность во всем и блестящая
чистота, всюду сопровождающая Александру Андреевну.
Помнится, что после неловкого сидения вместе, во время
которого появились молодые люди небольшого роста
с вылощенными манерами и были представлены нам как
дети Софии Андреевны (один из них правовед), после
появления Софии Андреевны, которая мне очень понра
вилась, мы вышли на террасу в сад, расположенный на
горе с крутыми дорожками, переходящими чуть ли не
в лесные тропинки (лес окружал усадьбу), прошлись
по саду и вышли в поле, где издали увидали возвраща
ющихся с прогулки А. А. и Л. Д. Помню, что образ их
мне рельефно запечатлелся: в солнечном дне, среди цве
тов, Л. Д. в широком, стройном розовом платье-капоте,
особенно ей шедшем, и с большим зонтиком в руках,
молодая, розовая, сильная, с волосами, отливающими
в золото, и с рукой, приподнятой к глазам (старающая-
273
ся, очевидно, нас разглядеть), напомнила мне Флору,
или Розовую А т м о с ф е р у , – что-то было в ее облике
от строчек А. А.: «зацветающий сон» и «золотистые пря
ди на лбу»... и от стихотворения «Вечереющий сумрак,
поверь». А А. А., шедший рядом с ней, высокий, стат
ный, широкоплечий, загорелый, кажется без шапки,
поздоровевший в деревне, в сапогах, в хорошо сшитой
просторной белой русской рубашке, расшитой руками
А. А. (узор, кажется, белые лебеди, по красной кайме),
напоминал того сказочного царевича, о котором вещали
сказки. «Царевич с Царевной» – вот что срывалось не
вольно в душе. Эта солнечная пара среди цветов поле
вых так запомнилась мне (А. С. Петровский вечером,
раздеваясь, сказал мне: как они подходят друг к
другу).
И помнится, А. А., увидев нас, сразу узнал и приба
вил шагу, чуть ли не побежал к нам и с обычной, спо
койной, неторопливой, важной и вместе милою лаской
остановился, не удивившись: «Ну, вот и приехали». Это
было обращение к А. С. Петровскому, которому он сразу
же подчеркнул всем своим видом: «очень хорошо, что
и он приехал». А ведь А. А. мог естественно удивиться
и сконфузить А. С. Мы все вместе неторопливо пошли
в дом, разговаривая о причинах замедления сережиного
приезда, о моих московских друзьях, с которыми позна
комился А. А., о милых, так себе, пустяках, смысл кото
рых может меняться, выражая скуку, натянутость, лас
ку, молчание просто. И мне показалось, что все это
«ласковое молчание», гласящее: торопиться н е к у д а , – согре
тое солнцем, и такое легкое, приглашало к комфорту.
Я почувствовал себя в Шахматове как дома. Эту атмо
сферу создавал А. А., который незначащими признаками
и тончайшей хозяйской внимательностью рассеял тотчас
же между нами последние оттенки принужденности
(о, насколько я был неумелым хозяином при первой на
шей встрече в Москве!). В А. А. чувствовалась здесь
опять-таки (как не раз мною чувствовалось при разных
обстоятельствах) не романтичность, а связанность с зем
лею, с пенатами здешних мест. Сразу было видно, что
в этом поле, саду, лесу он рос и что природный пей
заж – лишь продолжение его комнаты, что шахматов-
ские поля и закаты – вот подлинные стены его рабочего
кабинета, а великолепные кусты никогда мною не видан
ного ярко-пунцового шиповника с золотой сердцевиной,
274
на фоне которого теперь вырисовывалась молодая и креп
кая эта п а р а , – вот подлинная стилистическая рама его
благоухающих строчек: в розово-золотой воздух душев
ной атмосферы, мною подслушанный еще в Москве, те
перь вливались пряные запахи шахматовских цветов и
лучи июльского теплого с о л н ы ш к а , – «Запевая, сгорая,
взошла па крыльцо», это написанное им тут, казалось
мне, всегда тут всходит.
Ловлю себя опять на конфузящем меня казусе. Прошу
извинения у читателей этих воспоминаний, наверное ли
тературных поклонников покойного А. А.: им хочется
услышать от меня подлинные слова А. А. о том или ином
подлинном их интересующем ходе его мыслей, о том или
ином предмете, о том или ином литературном явлении,
а я, точно нарочно, избегаю приводить подлинный кон
текст его слов, мыслей, характеристик и вместе с тем
рисую внешний облик его и стиль держаться со мною,
сопровождая это изображение моими психологическими
характеристиками. Я слышу: устраните себя, дайте вме
сто себя покойного. И – нет, не могу. Не могу по раз
ным причинам. Во-первых, на расстоянии восемнадцати
лет невозможно восстановить слова и даже внешнюю
линию мысли, не п р и в и р а я , – а привирать не хочу. Во-
вторых, особенность моей памяти в том, что она более
всего устремляется на фон разговора, на жесты общения,
на молчание, питающее его, и запоминает точно, руча
ется точно за них. Фотографический снимок с жестов,
с переживаний – верен. А слова и мысли я вечно путаю
(и по сие время не могу привести точно никакой цитаты
из поэтов, перевираю всех и прежде всего себя самого).
В-третьих, А. А. всегда говорил особенным своим языком,
метким и четким, как напряженная стихотворная строч
ка, языком, поворачивающим вдруг на такой ритм мысль,
что, в процессе уловления этого ритма, забывались
трудно запоминаемые, как стихи, тексты его фраз. Нако
нец, у нас был свой жаргон, и многие словечки этого
жаргона требовали чуть ли не историко-литературных
комментарий. Еще: действовала между нами главным
образом атмосфера, слова подстилающая, переживаемая
коллективно – то как тишина, то как образование облака,
которое в молчании прослеживали: как оно возникло
из словесного жеста, куда плыло, куда уходило. Словом,
мы часто вызывали между собой невольные ландшафты
переживаний, где невозможно было выключить слово
275
из подстилающего его ландшафта, полного неожиданных
метеорологических явлений, вызванных нами, на которых
и сосредоточивалось наше внимание и где само приве
денное слово, мнение, вне «атмосферы» и «жеста не
мого», было бы ложью. В этом смысле мое описание при
чин невозможности приводить мне слова А. А. больше
слов А. А. характеризует его молчаливую глубину, кото
рая присуща лишь гениальному человеку, независимо
от того, сколько томов записанных разговоров осталось
после него. У пас есть две пары ушей: одни слу
шают внешнее слово, текст слов, другие слушают вну
треннее. Когда бодрствуют одни уши, то неизбежно по
гружаются в сон другие. Эккерман оставил два тома раз
говоров Гете, и мы благодарны ему за это, но можно
с уверенностью сказать, что образ самого Эккермана,
встающий хотя бы из слов, обращенных Гете к нему,
есть образ милого очень и удобного собеседника, с кото
рым не церемонятся, который не ведает «внутреннего
языка», глух к нему, не слышит «темного смысла» в сло
вах дневных («Die Nacht ist tief und tiefer, als der
Tag gedacht» * – Ницше 86), и оттого можно с уверен
ностью сказать: при написании двух своих томов Эккер
ман не написал главного, третьего тома, рисующего
Гете, выговаривающего изречения Гете. «Внутреннего
уха» у Эккермана не было: это был ограниченный «моло
дой ч е л о в е к » , – таким его видел Гете и так с ним гово
рил, что на всем протяжении двух томов Гете, автор
«Фауста», встает лишь в одном или двух местах (напри
мер, в возгласе, обращенном к собаке: «Я знаю тебя,
Ларва»). Таких «молодых людей» любят нежно: они уют
ны, с ними не церемонятся, но, во-первых, с ними не го
ворят по существу, а, во-вторых, они не слышат по суще
ству, даже когда с ними з а г о в о р я т , – оттого-то они так
запоминают текст слов и не запоминают «музыку» слов,
а ведь в музыке все дело.
«Музыка» жеста, глубина, ширина, невыговоренность,
чреватость большими-большими и жизненными мысля
ми – вот главное в непередаваемом тексте речи А. А.,
которого я, не «молодой человек Эккерман», пытаюсь
уразуметь, слушая «вторыми ушами». И оттого-то теперь,
когда хочу воспроизвести слова А. А., я с глубоким уди
влением, досадой, отчаянием даже вижу, что они все
* Ночь глубока и глубже, чем думал день ( нем. ) .
276
канули в безгласную бездну забвения. Зато итог сказан
ного, жест сказанного – передо мною стоят, как живые
отчетливые фотографии, я не имею даже права сказать
себе: «Отчего я не записал этих слов тогда еще»; если
бы я их записывал, вытаскивая исподтишка книжечку,
как это делали иные из посетителей Л. Толстого, то
никогда между мной и А. А. не произошло бы тех не
забываемых жизненных минут, взгляд на которые с био
графической точки зрения был бы с моей стороны в то
время действительно кощунством. И остается восклик
нуть: «Отчего я не Эккерман!» После этого детального
разъяснения о стиле моих воспоминаний я уже без
зазрения совести продолжаю описывать А. А. так, как:
умею.
Да и умей я записывать, немногое я записал бы
в этот первый день нашего пребывания в Шахматове,
не много бы я записал «текстов» речи и в последующие
дни: их почти не было со стороны А. А. (с моей очень
много!). Была очень уютная, теплая, проникнутая до
последних мелочей, не обращающая на себя внимания
ласковость хозяина дома, которому хочется, чтобы гость
чувствовал себя в его доме как бы во «внутреннем доме
своем», хозяин которого не всякого просит к себе, но кого
пригласит, тому уж распахивает дверь совсем до конца,
до готовности поделиться последним, включая сюда и
«душу» свою, но который в «духе» остается один, нераз
деленный, непонятый. Так снеговая гора, питая на теле
своем все растения всех климатических зон (и поднож
ную розу, и приснежный эдельвейс) – вершиной своей,
отделенной туманами, ясно блистает лишь в небо свое —
одинокой вершиной. И подобно тому как вершина —
источник рождения ключей, зеленеющих надгорья, так
ключи, оцветившие нас с А. А. в нашем шахматовском
ж и т ь е , – та же медленная ласковость хозяина: «одиноче
ство» чувствовалось в нем, но оно так грело п р и в е т о м , —
и я его слушал. Оттого-то так мало было между на
ми обычных «литературных» тем, обычных абстрактно-
философских мысленных выявлений, и оттого-то так
часто мы просиживали – «просто», «ни о ч е м » , —
«в Г л а в н о м » , – как говорили мы тогда на нашем языке.
И эта главная нота моего общения с А. А. возника
ла тогда, когда он посиживал передо мной за чаем в своей
белой рубашке и, ласково улыбаясь какой-нибудь безо
бидной болтовне, заведенной мною и часто смешной,
277
аккомпанировал разговору. Как он любил добродушные
шаржи, рисующие В. Я. Брюсова, «великого человека»,
или Г. А. Рачинского в «чине Мельхиседека» 87, рисую
щие С. М. Соловьева крестом в знак его рукоположения
или восклицающего из тучи папиросного дыма на нас
«Урима и Тумина» 88 (знак еврейского первосвящен
ника). А. А. выслушивал мои шаржи на общих знако
мых, сиял глазами, содрогаясь грудью от смеха, и в рас
сеянности покрывал стаканом кружащуюся над вареньем
осу. И это Главное веяло от него на меня, когда он вел
меня в огород и показывал, взяв в руки тяжелый заступ:
«А знаешь, Боря, этот ров копал я всю весну» (ров
вокруг огорода). И мне казалось, что в копании этого рва
и в огородных занятиях А. А. по утрам такое большое-
большое необходимое дело, что от него зависит, быть
может, судьба поэзии Блока, связанная с судьбой всего
будущего. Серьезно же, мне это казалось порой тогда!
И хорошо, что так казалось. И под всем этим поднима
лось опять тонкое, неуловимое веяние его строк: «Молча
свяжем вместе руки, отлетим в лазурь». Мы руки и свя
зывали, становились как бы братьями. И этот обряд по
братимства происходил непрерывно в те дни в наших
тихих совместных сидениях за чаем, в прогулках, в не
торопливом: «еще успеем наговориться». Мне впослед
ствии, уже как воспоминание о шахматовских днях, на-
веялись строчки: «Пью закатную печаль – красное вино,
знал, забыл, забыть не жаль, все забыл давно»; и далее:
«Говорю тебе одно, а смеюсь в другом» 89. И точно: эти
дни первого моего шахматовского житья отозвались во
мне, да и не во мне лишь только (и в А. А.), как будто
все тяжелое, прежнее, которое «забыть не жаль», кануло
(оно и было, это тяжелое, с которым покончил я в Шах
матове, давшем мне силу в своем покое). И когда я ри
совал перед А. А. свои шуточные и легкие картины
из московской хроники, мне казалось: «Говорю тебе одно,
а смеюсь в другом». Смеялся же я от легкой радости, что
у меня есть такой милый брат и такая добрая сест
ра (да простит мне супруга покойного) и такая хорошая
родственница (да простит мне Александра Андреевна),
что к нам спешит Сережа, которого все мы любим,
с которым мы все вместе (и А. С. тоже) когда-нибудь
«отлетим в лазурь»... А в какую лазурь? Где она? —
В лазурь стези: «Не поймешь синего ока, пока сам не
станешь как стезя» 90.
278
Ну не были ли мы, несмотря на всю сложность вопро
сов, глубинность восприятий, на всю, едва слышимую,
грусть закатной печали наших будущих расхождений
(до ужаса, до невозможности даже выносить факт бытия
друг друга) – ну не были ли мы все же немного деть
ми: мы, мечтающие в то время о подвиге м о н а ш е с т в а , —
А. С. Петровский, живший в посаде в одной комнате
с Флоренским, я – «декадентский ломака», А. А. —
«болезненный мистик» и, наконец, Л. Д. – взрослая, трез
вая замужняя женщина. И да – мы умели еще быть
глупыми детьми, смешными, о, до чего смешными (вот
удивились бы газетные рецензенты нам, и, как знать,
может быть рука их, вооруженная пером, чтобы про
ткнуть нас в фельетоне, опустилась бы, и они вычеркнули
бы не одну злую фразу!). И как хорошо, что мы были
такими. И какое же спасибо за это Шахматову и хозяи
ну нашему, ныне «великому русскому поэту», что он нас
сумел так обласкать. А вот чем? Бывало, встанет,
подойдет, скажет просто свое: «Пойдем, Боря» – немного
шутливо, чуть в нос, немного с насмешкой, приглашая
во что-то такое «хорошее» поиграть или что-то свое, осо
бенное, показать. Отойдет – и скажет простое: «Нет,
знаешь, ничего, так», т. е. – «все так», «благополучно»,
«Главное» есть, а там развертывай это Главное. Пожа
луй, действительно, будущему историку русской культу
ры в двадцать втором веке, французу Lapan, изображен
ному в шарже С. М. Соловьева, придется писать толстый
том по вопросу о том, что это было – «детская игра» или
«секта блоковцев», а в последнем случае: какова же бы
ла философия «блоковцев». А философию-то нужно было
еще написать; до сих пор она не написана. Существуют
лишь случайные проекты проспектов тогдашней загадан
ной ф и л о с о ф и и , – и в моей «Эмблематике смысла», и
в статьях тома «Луг зеленый», где аромат «зеленого лу
га» – лирические отзвуки шахматовских минут: в абзаце
о душевных спорах, неуловимых переживаниях и в рас
сказе о том, что жива Катерина, душа русской жизни,
жива, и что не убит пан Данило старым колдуном: 91
Россия – большой «луг зеленый» – яснополянский, шах-
матовский. И ароматом этим жив я доселе. И семена
этих трав, как знать, быть может, еще прорастают
в Вольфиле, как прорастали они здесь – там на протя
жении этих шестнадцати л е т , – но пана Данилы уж нет:
нет А. А. с нами!..
279
Возвращаюсь к фактам: они скудны. Помню, как
в первый день нашего пребывания в Шахматове водво
рилась эта уютная обстановка меж нами, немного сму
щенная за обедом, когда семейство Софии Андреевны,
в виде молодых людей, очень светских и, может быть,
слишком корректных, вносило некоторую натянутость.
Помню, что А. А. мне жаловался в тот день, что его