Текст книги "Александр Блок в воспоминаниях современников. Том 1"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 38 страниц)
никла под давлением все растущей в нем ненависти к
различным теориям прогресса». Предисловие было напи
сано в июле 1919 года, а первая глава начата в
1911 году.
Век девятнадцатый, железный,
Воистину жестокий век!
Тобою в мрак ночной, беззвездный
Беспечный брошен человек.
В ночь умозрительных понятий,
Материалистских малых дел,
Бессильных жалоб и проклятий
Бескровных душ и слабых тел.
С тобой пришли чуме на смену
Нейрастения, скука, сплин,
Век расшибанья лбов о стену
Экономических доктрин,
Конгрессов, банков, федераций,
Застольных спичей, красных слов;
Век акций, рент и облигаций,
И малодейственных умов,
И дарований половинных
349
(Так справедливей – пополам!),
Век не салонов, а гостиных,
Не Рекамье, а просто дам...
Век буржуазного богатства
(Растущего незримо зла!);
Под знаком равенства и братства
Здесь зрели темные дела...
Эта внутренняя характеристика XIX века вполне со
звучна характеристике «внешней» того же века, которая
всегда на устах наших марксистов.
Двадцатый век... Еще бездомней,
Еще страшнее жизни мгла
(Еще чернее и огромней
Тень Люциферова крыла)...
И отвращение от жизни,
И к ней безумная любовь,
И страсть, и ненависть к отчизне...
И черная, земная кровь
Сулит нам, раздувая вены,
Все разрушая рубежи,
Неслыханные перемены,
Невиданные мятежи...
«Неслыханные перемены» (например, карта Европы
после всемирной войны) и «невиданные мятежи»
(Октябрьская революция) не заставили себя долго ждать.
Поэты предугадывали события. Лирика, как лакмусовая
бумажка, тотчас меняет свой цвет, когда еще простым
глазом не увидишь в пробирке совершившуюся химиче
скую реакцию. В воздухе носился сладостный и смерто
носный запах, как будто запах горького миндаля – так
чудилось поэту 8. Эпитет «предсмертный» стал привычным
и внутренне необходимым.
В какой среде жил в это время Блок? 1904 год был
весь под знаком Мережковского – Гиппиус. Дом Мурузи
на Литейном проспекте был своего рода психологическим
магнитом, куда тянулись философствующие лирики и
лирические философы.
«Дом Мурузи» играл ту же роль, какую впоследствии
играла «Башня» Вяч. Ив. Иванова.
Новейшее поколение того времени искало и находило
в Мережковском связь с ушедшим поколением. Каждый
из нас, встретив Мережковского в Летнем саду на утрен
ней ежедневной прогулке, думал, глядя на его малень
кую фигурку, узенькие плечи и неровную походку, что
этот человек связан какими-то незримыми нитями с Вла-
350
димиром Соловьевым, значит, и с Достоевским – и далее
с Гоголем и Пушкиным. Пусть Соловьев относился к
Мережковскому недружелюбно, но у них, однако, была
общая тема, казавшаяся нам пророческой и гениальной.
Блок так это чувствовал. Правда, он то и дело «уходил»
от Мережковских, но потом опять неизбежно к ним тя
нулся. Впрочем, тогда все «символисты» и «декаденты»
изнемогали в любви-вражде. Все, как символисты, хотели
соединиться, и все, как декаденты, бежали друг от друга,
страшась будто бы соблазна, требуя друг от друга «во
Имя», этим знанием «Имени», однако, не обладая.
В доме Мережковских был особого рода дух – я бы
сказал, сектантский, хотя они, конечно, всегда это отри
цали и, вероятно, отрицают и теперь. Но такова судьба
всех религиозных мечтателей, утративших связь с духов
ной метрополией. Иногда казалось, что Мережковский «ру
бит сплеча», но когда он, бывало, уличит какую-нибудь
модную литературную «особу» в тупеньком мещанстве
и крикнет, растягивая своеобразно гласные: «Ведь это
пошла-а-асть!», невольно хотелось пожать ему руку. Как
бы ни относиться к Мережковскому, но отрицать едва ли
возможно ценность его книг о Достоевском и Толстом и
особенно о Гоголе. А в то время эти книги были приняты
символистами, и в том числе Блоком, как события.
Мережковский с б ольшим основанием мог бы сказать,
как сказал про себя В. В. Розанов: «Пусть я не талант
лив: тема-то моя гениальна!» 9
К историческому христианству предъявлены были
огромные неоплаченные векселя. Мережковский закри
чал, завопил, пожалуй, даже визгливо и нескладно, но с
совершенною искренностью, о правах «натуры и куль
туры», о том, что ведь должна же история иметь какой-
то смысл, если она тянется после Голгофы две тысячи
лет. Холодный, но честный пафос Мережковского и тон
кая, остроумная диалектика З. Н. Гиппиус гипнотически
действовали на некоторых тогда еще молодых, а ныне
уже вполне сложившихся людей, из коих некоторые по
кинули даже наш бренный мир.
Кружок Мережковских, где бывал и Блок по
стоянно, состоял из людей двух поколений – старшее
было представлено В. В. Розановым, H. М. Минским,
П. С. Соловьевой и др., младшее – А. В. Карташевым,
В. В. Успенским, Д. В. Философовым, А. А. Смирновым,
Е. П. Ивановым, Д. Н. Фридбергом, Леонидом Семеновым,
351
В. А. Пестовским (Пястом) и мн. др. Не все в равной
мере находились под влиянием Зинаиды Николаевны Гип
пиус и Дмитрия Сергеевича, но почти все были в них нем
ного «влюблены».
Полулежа на мягком диване и покуривая изящно
тоненькую душистую папироску, З. Н. Гиппиус чаровала
своих юных друзей философическими и психологическими
парадоксами, маня их воображение загадками и намека
ми. Несмотря на соблазнительность салонного стиля,
в этих беседах была значительность и глубина, и нет
ничего удивительного, что Блок был в сетях Мережков
ских – ускользал из этих сетей и вновь в них попадал.
Как же Мережковские относились к Блоку? В последнем,
декабрьском, нумере «Нового пути» за 1904 год появи
лась статья о книге поэта, подписанная буквою «X» 10.
Она, кажется, выражает довольно точно отношение к
Блоку обитателей дома Мурузи. «Автор стихов о Пре
красной Д а м е , – сказано было в с т а т ь е , – еще слишком
туманен, он – безверен: сама мистическая неопреде
ленность его недостаточно определенна; но там, где в
стихах его есть уклон к чистой эстетике и чистой мис
тике – стихи нехудожественны, неудачны, от них веет
смертью. Страшно, что те именно мертвее, в которых
автор самостоятельнее. Вся первая ч а с т ь , – посвященная
сплошь Прекрасной Д а м е , – гораздо лучше остальных
частей. А в ней чувствуется несомненное – если не под
ражание Вл. Соловьеву, не его в л и я н и е , – то все же тень
Вл. Соловьева. Стихи без Дамы – часто слабый, легкий
бред, точно призрачный кошмар, даже не страшный и не
очень неприятный, а просто едва существующий; та не
понятность, которую и не хочется понимать...»
Несправедливо было бы понять этот отзыв как прос
тое брюзжание «отцов» на «детей». В нем была действи
тельно честная требовательность, справедливое желание
подчинить туманную неопределенность какому-то выс
шему смыслу. И все же Мережковские «влюбились» в
Блока и каждый раз страдали от его «измен».
В салоне Мережковских беседы велись на темы «цер
ковь и культура», «язычество и христианство», «религия
и общественность». Тема политики в точном смысле стала
занимать Мережковских значительно позднее, когда у
них завязались противоестественные отношения с социа
листами-революционерами. Тогда Мережковские до этого
еще не дошли.
352
Центром внимания в доме Мережковских нередко был
В В. Розанов, впоследствии ими изгнанный из Религиоз
но-философского общества за политические убеждения и
юдофобство. А в то время Мережковский, провозгласив
ший Розанова гением, увивался вокруг него, восхищался
каждым его парадоксом. Я помню, в тот вечер, когда я
в первый раз увидел у Мережковских Розанова, этот
лукавый мистик поразил меня своею откровенностью.
В ответ на вопрос Мережковского: «Кто же, по-вашему,
был Христос?», Розанов, тряся коленкою и пуская слю
ну, просюсюкал: «Что ж! Сами догадайтесь! От него
ведь пошли все скорби и печали. Значит, дух тьмы...»
Юные поэты, окружавшие З. Н. Гиппиус, как пажи
королеву, говорили тихо, многозначительно, все чаяли
новых откровений и верили, что наступила эпоха «Треть
его Завета». Блок среди них был «свой» и «чужой», веч
но ускользающий – так же как и «Боря Бугаев» (Андрей
Белый), о чем хорошо рассказано в его воспоминаниях о
Блоке. Тут же бывал В. А. Тернавцев, тогда еще не писа
тель, однако влиявший весьма на мировоззрение Мережко
вских. Впрочем, впоследствии Мережковские от него отре
клись, как отреклись от своего ближайшего друга Розанова.
Был в это время – я говорю про 1904 год – еще один
дом, который посещал нередко А. А. Блок. Это – дом
Федора Кузьмича Тетерникова (Федора Сологуба).
Федор Кузьмич жил на Васильевском острове в доме го
родского училища, где он служил в качестве инспекто
ра. Собрания у Сологуба были иного характера. Преоб
ладали не чаяния нового откровения, а поэзия по преиму
ществу. В доме с холодноватою полуказенною обстановкою
жил Федор Кузьмич с своею сестрою Ольгою Кузь
миничною, тихою, гостеприимною, уже не молодою де
вушкою. Гостей сажали за длинный стол, уставленный
яствами, угощали радушно вкусными соленьями и ка
кими-то настойками. А после угощенья поэты переходили
в кабинет хозяина, где по требованию мэтра покорно чи
тали свои стихи, выслушивая почтительно его замечания,
чаще всего формальные, а иногда и по существу, сдоб
ренные иронией. Все было с внешней стороны по-провин
циальному чопорно, но поэты понимали, что за этим услов
ным бытом и за маскою инспектора городского учили
ща таится великий чародей утонченнейшей поэзии.
Но близилась другая эпоха. Декадентские «кельи» и
«тайные общины», под напором внешних событий, должны
13 А. Блок в восп. совр., т. 1 353
были утратить свой замкнутый конспиративный характер.
Мережковские первые возжаждали «общественности». Од
нако новые люди, приглашенные в редакцию «Нового пу
ти», прожили мирно всего лишь три месяца. После редак
ционного кризиса журнал прекратил свое существование.
На развалинах «Нового пути» возникли «Вопросы жизни».
Этот 1905 год ознаменовался для меня сближением с
Блоком, но в этот же год у меня с ним был спор о Влад.
Соловьеве. Поводом была моя статья «Поэзия Владимира
Соловьева». Печатные возражения на эту статью
С. М. Соловьева и С. Н. Булгакова имели свои основания.
Возражения Блока были другого порядка. Ему, в сущно
сти, не было надобности спорить со мною в этом пункте,
но он все-таки спорил и, как мне казалось тогда, ломился
в открытую дверь. Блок спорил не со мною, а с самим
собою. Он боялся тех выводов, на которые я решался,
исходя из тех же представлений о Соловьеве, как и он.
Драма моих отношений с Блоком заключалась в том, что
я всегда старался обострить темы, нас волновавшие, по
ставить точку над «i», а он предпочитал уклоняться от
выводов и обобщений. Это с его стороны не было просто
робостью. Он был насквозь лиричен, а из лирики нет
исхода. Блок был в заколдованном кругу. А я спешил
пройти все этапы тогдашних мыслей и переживаний, ин
туитивно чувствуя, что лучше все это романтическое
зелье выпить до дна и, может быть, впредь уж не искать
жадно опасной чаши. Блок медлил ее испить, боясь по
хмелья. Как поэт, пожалуй, он был прав. Если в самом
деле «слова поэта суть уже его дела» 11, Блок испол
нил свой подвиг до конца. Таково, должно быть, было
его предназначение. Но и я не сожалею о том, что пото
ропился тогда броситься навстречу опасности. Лично и
биографически я был за это жестоко наказан, но зато я
преодолел в конце концов и последний соблазн, так на
зываемый «мистический анархизм», сначала принятый
Блоком, а потом им отвергнутый – увы! – только на
словах. Жизненно, реально, он так и остался «мистиком-
анархистом» до конца своих дней, в чем я убедился из
беседы с ним в Москве незадолго до его кончины.
Историческую декорацию 1905 года легко себе пред
ставить, но мы, участники тогдашней трагедии, пережи
вали события с такою острою напряженностью, какую
едва ли можно сейчас выразить точными и убедитель
ными словами. Возможно ли передать, например, ночь
354
с 8-го на 9-е января в помещении редакции «Сына оте
чества»? Тогда все петербургские писатели сошлись здесь,
чувствуя ответственность за надвигающиеся события. Са
мые противоположные люди толпились теперь в одной ком
нате, сознавая себя связанными круговою порукою. Здесь
были все, начиная от Максима Горького и кончая Мереж
ковским. В течение всей ночи велись переговоры с прави
тельством. Наши депутаты уезжали и приезжали. Там, за
оградою правящей бюрократии, все ссылались друг на дру
га. Как будто никто не был повинен в том, что изо всех
казарм шли солдаты и что готовится расстрел безоруж
ных рабочих. Вот эти залпы и трупы несчастных, «поверив
ших в царя», были вещим знаком – особливо для поэтов.
И когда в ту страшную ночь там, в редакции «Сына
отечества», Мякотин предложил немедленно захватить
типографии для выпуска газет явочным порядком, без
цензуры, мы все почувствовали, что началась революция.
Блок принял революцию, но как? Он принял ее не в
положительных ее чаяниях, а в ее разрушительной сти
х и и , – прежде всего из ненависти к буржуазии. Я не могу
не напомнить одного стихотворения поэта, которое почему-
то не часто вспоминают:
СЫТЫЕ
Они давно меня томили:
В разгаре девственной мечты
Они скучали, и не жили,
И мяли белые цветы.
И вот – в столовых и гостиных,
Над грудой рюмок, дам, старух,
Над скукой их обедов чинных
Свет электрический потух.
К чему-то вносят, ставят свечи,
На лицах желтые круги,
Шипят пергаментные речи,
С трудом шевелятся мозги.
Так негодует все, что сыто,
Тоскует сытость важных чрев:
Ведь опрокинуто корыто,
Встревожен их прогнивший хлев.
Теперь им выпал скудный жребий:
Их дом стоит неосвещен,
И жгут им слух – мольбы о хлебе
И красный смех чужих знамен.
Пусть доживут свой век п р и в ы ч н о . —
Нам жаль их сытость разрушать.
Лишь чистым детям неприлично
Их старой скуке подражать.
13*
355
В ту эпоху, однако, я был ближе к революции, чем
Блок. Правда, я никогда не был в партии, дорожа воль
ностью лирика и скитальца, но связь моя с революцией
была реальна еще со студенческой скамьи, а Блок в
университете так был равнодушен к общественности, что
по рассеянности как-то даже скомпрометировал себя в
глазах товарищей во время студенческого движения. Мне
кажется, что именно на мою долю выпало «научить»
Блока «слушать музыку революции». Правда, впослед
ствии мы стали различать разные мотивы в этой музыке
и иногда расходились в их оценках.
Впрочем, наше отношение к революции не всегда
могло удовлетворить трезвых политиков. Я помню паша
скитальчества с Блоком в белые петербургские ночи и
долгие беседы где-нибудь на скамейке Островов. В этих
беседах преобладали не «экономика», «статистика»,
не то, что называется «реальной политикой», а совсем
другие понятия и категории, выходящие за пределы так
называемой «действительности». Чудились иные голоса,
пела сама стихия, иные лица казались масками, а за
маревом внешней жизни мерещилось иное, таинственное
лицо. Вот в эти дни слагалась у меня в душе та,
по слову Вячеслава Иванова, одегетика 12, которую я на
звал «мистическим анархизмом». Мои тогдашние мани
фесты и брошюры (опубликованные после закрытия
«Вопросов жизни») вызвали, как известно, всеобщую
брань и насмешки. В самом деле, все эти тогдашние мои
публикации были весьма незрелы, неосторожны и само
надеянны, но все же в них заключалась некоторая правда,
никем до меня не высказанная. Первоначально Блок по
чувствовал эту правду, т. е. что «уж если бунтовать, так
бунтовать до конца», не останавливаясь на половине пути,
но потом – под влиянием всеобщей травли – смутился и
отступил. Это случилось спустя два года после первых на
ших ночных бесед о «перманентной революции».
Все эти метаморфозы наших отношений в связи с те
мою мистического анархизма читатель найдет в письмах
Блока ко мне. <...>
В это же время произошло мое духовное сближение
с Вячеславом Ивановым, который на своих знаменитых
«средах» на «Башне» (он жил в то время на Таврической
улице) объединял самых разнообразных людей, начиная
с Блока и кончая многими из теперь всему миру изве
стных большевиков. Его концепция «неприятия мира»
356
встретилась с моим «мистическим анархизмом», и мы
в 1906 году под этим названием выпустили одну книгу
в издательстве «Факелы» 13. Три сборника «Факелов»
стали излюбленною мишенью для обстрела критиков
всех сортов и качеств. Яростнее всего восстали против
«Факелов» те, кому, казалось бы, менее всего надлежало
против них восставать. Тут уж было дело не в иде
ях, а совсем в ином, о чем говорить сейчас невозможно,
да и впоследствии едва ли понадобится 14.
Помимо идей, параллельно с теорией, шла тогда весь
ма сложная запутанная жизнь. Чувство «катастрофично
сти» овладело поэтами с поистине изумительною, ничем
не преоборимою силою. Александр Блок воистину был
тогда персонификацией катастрофы. И в то время, как
я и Вячеслав Иванов, которому я чрезвычайно обязан,
не потеряли еще уверенности, что жизнь определяется
не только отрицанием, но и утверждением, у Блока
в душе не было ничего, кроме все более и более расту
щего огромного «нет». Он уже тогда ничему не говорил
«да», ничего не утверждал, кроме слепой стихии, ей
одной отдаваясь и ничему не веря. Необыкновенно точ
ный и аккуратный, безупречный в своих манерах и жиз
ни, гордо-вежливый, загадочно-красивый, он был для
людей, близко его знавших, самым растревоженным,
измученным и в сущности – уже безумным человеком.
Блок уже тогда сжег свои корабли.
Великое свое отрицание Блок оправдал своими под
линными страданиями. Размножившиеся тогда декаденты
в большинстве случаев из-за моды «эпатировали буржуа»,
и с их легкой руки до наших дней возникающие «школы»
продолжают свое легкомысленное занятие, даже не дога
дываясь, какою ценою купили себе право на это отрица
ние старшие декаденты.
2
Мои отношения с Блоком всегда были неровны. То
мы виделись с ним очень часто (однажды случилось,
что мы не расставались с ним трое суток, блуждая
и ночуя в окрестностях Петербурга), то нам не хотелось
смотреть друг на друга, трудно было вымолвить слово
и прислушаться к тому, что говорит собеседник. На то
были причины.
357
Иногда наши разногласия достигали какого-то преде
ла и находили даже внешнее себе выражение. Эти оттал
кивания случались именно около тех тем, которые каза
лись каждому из нас самыми заветными. Таких «взры
вов» в наших отношениях было три. Первый – это пись
мо Блока о Соловьеве; второй – отречение Блока от
«мистического анархизма»; третий – спор наш об интел
лигенции и народе.
Вот это последнее столкновение произошло в 1908 го
ду по поводу доклада Блока «Интеллигенция и народ»,
прочитанного им сначала в Религиозно-философском об
ществе, а потом в Литературном обществе. Содержание
этого доклада теперь всем известно, потому что в 1919 го
ду «Алконост» издал его вместе с другими статьями
Блока отдельной книжкой.
Доклад Блока был весьма примечателен своим про
роческим духом. Поэт в самом деле с необычайной остро
тою предчувствовал стихийный характер надвигавшейся
революции. Он был сам сейсмографом, свидетельствую¬
шим, что близко землетрясение. Чувство катастрофич
ности всегда было присуще и м н е , – и не эти предчув
ствия вызвали мое возражение Блоку. Мне был неприя
тен в его докладе тот невыносимый, удушающий песси
мизм, которым веяло от всего этого мистического косно
язычия. Я тогда же устно и печатно возражал Блоку 15.
Теперь, конечно, я бы иначе возражал ему, но от
сущности моего тогдашнего возражения я и теперь не
отказываюсь. Я и теперь думаю, что, приписывая нашей
интеллигенции такие свойства, как «индивидуализм,
эстетизм и отчаяние», Блок глубоко ошибался. Я не отре
кусь от моих тогдашних слов: «Неужели не ясно, что
все три темы, влюбившие в себя п о э т а , – индивидуализм,
эстетика и о т ч а я н и е , – все эти темы являются предметом
ненависти нашего интеллигента? Неужели Блок не пони
мает, что влюбленность в эти темы есть крайнее
декадентство? И неужели не очевидно, что декадентство
полярно по отношению к интеллигенции? Интеллигенция,
со времени Белинского утверждавшая идею обществен
ности и народолюбия, со времени Писарева провозгласив
шая парадоксальное разрушение эстетики и, наконец, в
лице своих революционеров объявившая войну апатии и
косному о т ч а я н и ю , – что общего имеет эта интеллиген
ция с тем орхидейным интеллигентом, который расцветает
в декадентской оранжерее! Образ двойника заслонил Бло-
358
ку образ интеллигенции, и печать смерти на лице это
го двойника Блок принял на печальный знак гибели
всего нашего общества...»
Иные пессимисты, пожалуй, готовы будут признать
пророчества Блока исполнившимися с буквальной точ
ностью, но я и теперь не склонен к такой мрачности.
Я и теперь готов подписаться под тогдашними моими
строками: «Поэт был несправедлив к нашей интелли
генции: он слишком умалил ее добродетели и, с другой
стороны, слишком польстил ей, предположив, что она
стоит на той высокой ступени культуры, откуда видны
последние противоречия нашей жизни и где у слабых
кружится голова над раскрывшейся бездной...»
«У Глеба Успенского есть очерк «Овца без стада».
В этом очерке фигурирует «балашовский барин», который
непрестанно печалуется о народе и вечно к нему стре
мится, но из его хождения в народ ничего не выходит.
«Мешает мне мое в высшей степени ложное положение,
положение б а р и н а . . . – признается он; – заметьте, что я
говорю – мешает положение не интеллигентного челове
ка, а просто барина»... Я боюсь, что Блок попал в это
«ложное положение», как выражается герой Глеба Успен
ского. И это вовсе не значит, что у Блока нет связи с
народом, с Россией. Охотно верю, что такая связь име
ется, но не там она, где думает Блок. Любовь к народу
и родной стране вовсе не требует тех самообличений,
которыми так увлекся поэт, и того хождения в народ,
которым занялся «балашовский барин»...»
Блок был задет моими возражениями, и во втором
своем докладе – «Стихия и культура», прочитанном в
том же 1908 году в Религиозно-философском обществе,
говорил, между прочим: «Георгий Чулков заявил печат
но, что вся моя тема в сущности совсем не об интелли
генции, а о декадентах...» Блок настаивал на том, что «во
всех нас заложено чувство болезни, тревоги, катастрофы,
разрыва...». Это было сказано 30 января 1908 года. Я на
печатал тогда статью «Лицом к лицу» 16. Там я писал:
«Мы все предчувствуем катастрофу. Но эти предчувствия
не должны, однако, угашать в нас разума. И если наш
внутренний опыт подобен динамиту или той бомбе, о ко
торой живописно рассказал Блок, то все же нет надобно
сти бросать эту бомбу так, зря, как была она брошена
или – что еще хуже – забыта по рассеянности на сто
лике Café de Paris. Блок однажды заявил, что он ниче-
359
го общего не имеет с мистическим анархизмом. Это
верно. Зато он имеет нечто общее с анархическим мисти
цизмом, с тем подозрительным мистицизмом, который
лишен знания и определяется лишь настроением и ли
рикой...»
Так мы с Блоком пугались друг друга, чувствуя, что
с одною катастрофой в душе не проживешь. Меня удив
лял и раздражал тогда обличительный тон выступлений
Блока. Я не видел и сейчас не вижу, «во имя» чего, соб
ственно, поэт восставал против интеллигенции. Его цита
та из «Переписки с друзьями» 17 была для меня не убе
дительна, ибо у Блока еще менее было прав на учитель
ство, чем у Гоголя. Наша общая беда была в том, что ни
какого «имени» не было в то время ни у него, ни у
меня. А у Блока даже до последних его дней. Я тогда
еще бормотал нескладно, что я «ночной ученик», что я
«Никодим» 18. Блок даже этого не мог сказать.
Но, несмотря на все наши размолвки, я любил Бло
ка. Я понимал до конца весь тот волшебный мир, в ко
тором жила и пела его душа. А поэт ценил во мне то,
что со мною можно было говорить не по-интеллигентски,
что я с полуслова понимаю его символический язык.
Но надо признаться, что тот дурной анархический
мистицизм, в котором я упрекал Блока, был и мне свой
ствен, если не идейно, то «житейски», биографически.
Это уж была болезнь эпохи. И первым ее проявлением
была ирония. Александром Блоком в 1908 году была на
писана статья с таким же названием – «Ирония». «Са
мые живые, самые чуткие дети нашего в е к а , – писал
о н , – поражены болезнью, незнакомой телесным и ду
ховным врачам. Эта болезнь – сродни душевным неду
гам и может быть названа иронией. Ее проявления —
приступы изнурительного смеха, который начинается с
дьявольски-издевательской, провокаторской улыбки, кон
чается – буйством и кощунством».
«И все мы, современные п о э т ы , – у очага страшной
заразы. Все мы пропитаны провокаторской иронией
Гейне. Тою безмерною влюбленностью, которая для нас
самих искажает лики наших икон, чернит сияние ризы
наших святынь...» «Кто знает то состояние, о котором го
ворит одинокий Гейне: «Я не могу понять, где оканчива
ется ирония и начинается небо». Ведь это – крик о спа
сении...» 19
360
Эта жуткая ирония, которая всегда присутствует в
романтической поэзии, была культивируема всеми нами
в ту петербургско-декадентскую эпоху. Эта ирония
казалась необходимой, как соль к трапезе. Без нее нель
зя было написать стихотворения, прочесть доклад, пого
ворить за ужином с приятелем. Даже влюбляться без
иронии казалось многим чем-то вульгарным и неприлич
ным. Это была эпоха петербургского альманаха «Белые
ночи», иронического пролога к «Трагедии смерти» Федо
ра Сологуба, где есть пародия на Блока 2 0 , – это была
эпоха бесконечных каламбуров и мистических двусмыс
ленностей. Каламбуры любил Блок, но иногда он защи
щался от них шутками и эпиграммами. Я помню, как
однажды на мой каламбур Блок ответил эпиграммой:
Чулков и я стрелой амура
Истыканы со всех концов,
Но сладким ядом каламбура
Не проведет меня Чулков.
К сожалению, это была эпоха, когда мы все злоупо
требляли словами, и при этом «слово не расходилось с
делом». Многие из нас «для красного словца» не жале
ли заветного. Это были дни и ночи, когда мы нередко
искали истины на дне стакана.
Однажды, когда я писал рассказ «Одна ночь», а Блок
только что написал стихи «Белая ночь» (а в это вре
мя Андрей Белый яростно бранил в «Весах» и меня и
Блока), Александр Александрович сочинил шутливое
четверостишие:
Чулков «Одною ночью» занят,
Я «Белой ночью» з а н я л с я , —
Ведь ругань Белого не ранит
Того, кто все равно спился...
В старинных учебниках истории всегда можно было
найти главу «Распущенность нравов накануне револю
ции». В этой исторической обстановке Александр Блок
писал свой «Балаганчик», «Незнакомку» и позднее
«Снежную маску». В апреле 1912 года на третьей книге
своих стихов, переизданной «Мусагетом», Блок сделал
мне надпись: «Милому Георгию Ивановичу Чулкову на
память о пережитом вместе». Так это и было: самое
страшное и опасное, что в те дни соблазняло души, во
истину нам пришлось пережить вместе с ним.
Однажды Блок, беседуя со мною, перелистывал томик
Баратынского. И вдруг неожиданно сказал: «Хотите, я
361
отмечу мои любимые стихи Баратынского». И он стал
отмечать их бумажными закладками, надписывая на них
названия стихов своим прекрасным, точным почерком.
Закладки эти почти истлели, и я хочу сохранить этот
список любимых Блоком стихов. Вот эти три стихотво
рения: «Когда взойдет денница золотая...», «В дни без
граничных увлечений...», «Наслаждайтесь: все прохо
дит...» Этот выбор чрезвычайно характерен для Блока —
смешение живой радости и тоски в первой пьесе, «жар
восторгов несогласных», свойственных «превратному ге
нию», и присутствие, однако, в душе поэта «прекрасных
соразмерностей» – во второй и, наконец, заключительные
строки последнего стихотворения, где Баратынский ут
верждает, что «и веселью, и печали на изменчивой земле
боги праведные дали одинакие криле»: все это воистину
«блоковское». Быть может, задумавшись над этими сти
хами, Блок впервые замыслил ту тему, какая впоследст
вии стала лейтмотивом его «Розы и Креста»:
Сердцу закон непреложный —
Радость-Страданье одно...
Радость, о, Радость-Страданье,
Боль неизведанных ран...
Впрочем, надо с большой осторожностью говорить о
«замыслах» Блока. Он всегда исходил не от замысла, а
от образа-символа. Поэт «мыслит вещами», уподобляясь
иному, безмерно более высокому источнику бытия, ко
торому приписано это свойство мудрецами. Так и Блок,
даже впадая в парадоксальные крайности, всегда стре
мился освободиться от «смысла». Он сам придумал иро
нический термин: «священный идиотизм». Однажды он
воистину злоупотребил этою двусмысленною доброде
телью. В один прекрасный вечер он объявил, что у него
в душе возникла тема драматического произведения. На
вопрос: «Какая же это тема?», Блок ответил очень
серьезно: «Аист на крыше и заря». На шутливое замеча
ние, что это, пожалуй, маловато для трагедии, Блок стал
уверять, что ничего другого у него нет в душе, но что
«заря и аист» вполне достаточны для пьесы. Однако из
этого «аиста» ничего не вышло.
Верленовские nuances * не исключали в Блоке любви
к точности. Только блоковская точность была иного по-
* Нюансы ( фр. ) .
362
рядка, чем точность внешних и трезвых душ. Правда,
Блок не достигал «математического символизма» Эдгара
По, однако в его поэзии, особенно в эпоху «Ночных ча
сов», стали преобладать ямбы – кристаллы прозрачной
ясности и строгой чеканки.
Но Блок никогда не был способен к прочным и твер
до очерченным идейным настроениям. «Геометризм»,
свойственный в значительной мере Вл. Соловьеву, был
совершенно чужд Блоку. Поэт любил не самого Соловье
ва, а миф о нем, а если и любил его самого, то в не
которых его стихах, и в его письмах, и даже в его ка
ламбурах и шутливой пьесе «Белая лилия». Едва ли
Блок удосужился когда-либо прочесть до конца «Оправ
дание добра». Блок не хотел и теократии: ему надобен
был мятеж. Но чем мятежнее и мучительнее была внут
ренняя жизнь Блока, тем настойчивее старался он устро
ить свой дом уютно и благообразно. У Блока было две
жизни – бытовая, домашняя, тихая и другая – без-
бытная, уличная, хмельная. В доме у Блока был поря
док, размеренность и внешнее благополучие. Правда,
благополучия подлинного и здесь не было, но он доро
жил его видимостью. Под маскою корректности и педан
тизма таился страшный незнакомец – хаос 21.
В прекрасных анапестах стихотворения «К Музе»,
написанных уже в 1912 году, Блок сам еще раз подво
дит итоги своей жизненной судьбы. Кто была его Муза?
Зла, добра ли? – Ты вся – не отсюда.
Мудрено про тебя говорят:
Для иных ты и Муза, и чудо,
Для меня ты – мученье и ад.
Недавно я перечитал его «Розу и Крест». Это – одна
из немногих попыток Блока выйти из магического кру
га иронии и отрицания. В жертве Бертрана поэт меч
тал найти наконец оправдание и смысл нашей жизни.
Но, должно быть, не положительное утверждение бы
тия, а его переоценка до конца свойственны были хмель