355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Знаменский » Красные дни. Роман-хроника в 2-х книгах. Книга первая » Текст книги (страница 8)
Красные дни. Роман-хроника в 2-х книгах. Книга первая
  • Текст добавлен: 27 апреля 2017, 02:30

Текст книги "Красные дни. Роман-хроника в 2-х книгах. Книга первая"


Автор книги: Анатолий Знаменский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 44 страниц)

5

Ясно, ничем иным и не могло закончиться, как «тронной» речью атамана Каледина: «Вольный, свободолюбивый Дон, верный своим традициям, российскому порядку – раньше говорилось «российскому престолу»! – с верой в бога уповает на доблестных сыновей своих. Собрания, манифестации с красными знаменами, беспорядки на шахтах, рудниках, железнодорожном транспорте запрещаются!» С одной стороны, политика после февральских и мартовских событий в Петрограде проникла во все нынешние заботы и разговоры, – думал Ковалев. – Но с другой стороны, какая разноголосица, сколько мнений, сколько противоречий даже, казалось бы, в одной ссыльнопоселенческой среде! Пока ехал из Сибири, вагоны гудели не столько от наружных ветров, сколько от фракционных споров и разногласий, шелеста слов, наводнения реплик и взаимных уколов: уроки чему учат? Не пора ли понять! Какие уроки? Ах, вы снова об этом?.. Но – позвольте, это же элементарно! Да? Смотря для кого, скажем... И тем не менее, тем не менее! Надо же иметь понятие если уж не о марксизме, то о «гражданском обществе» Гегеля, о «естественном праве и общественном договоре»...

Словно весеннее наводнение, хлынули на Россию словесные потоки, в которых и при политической подкованности не сразу разберешься, а где же простому люду?

Поздно вечером возвращался Ковалев из чайной, невольно остановился около длинных коновязей и подвод. Большая группа казаков сумерничала после ужина и небольшой выпивки. Дальний свет из высоких стрельчатых окон освещал обступивших одну подводу, а на подводе громко спорили. До того увлеклись, что не обратили на подошедшего никакого внимания. Речь-то шла о новом, только что избранном атамане Каледине – первом за двести лет выборном, а не наказном. Революция, сказано было, освободила народ, а споры не прекращались – будет ли толк от этой «свободы»?

Один сказал так, что свобода, она больше безземельных касается, и чтобы в мире жить и дальше, то неплохо бы поделиться и землей, и угодьями с местным крестьянством, с каким свыклись уж за долгие годы, а многие и переженились, мол. Другой кинулся на него чуть ли не в драку:

– Ты соображаешь, дурья твоя башка, что за нашим мужиком, исконным, и вся остальная Расея полезет? Ты как это думаешь?

Третий, желая примирить, размашисто почесал под рубахой, прогудел усмешливо:

– Не-е, братцы... То, што вокруг революция... Это пущай, и Советы – пущай, мы в них тоже кого надо выберем, и не супротив народной власти. А што касаемо земли обождать малость надо. Разделят помещикову да монастырскую земли, а потом и за наши наделы примутся. А с чего кормиться-то?

– Ну вот втолкуй ты ему!

– Да нечего с нас брать-то, – выкрикнул первый. – Подумаешь, казаки! Паны – на троих одни штаны!

– Гляди, продешевишь так-то! – проник откуда-то из-за подводы, как будто из-под колеса, сиплый басок. – Прокидаешься кровным, дура! Чужого на квартеру впустишь, так он тя в один оборот голым оставит, да ишо и насмеется над тобою: какой ты неказистай да богу противнай, шалава.

– Чего эт ты? – удивился такой озлобленности казачок, предлагавший справедливый паритет с иногородними.

– А то што – темный, неумытый мы народ. Не про станичный юрт надо думать, а про то, как от врага смертного избавиться. Какой на самый горб может залезть вроде Гришки Самозванца. Жиды да явреи всякие, какие Европией завладели, крутят-вертят, как хотят, и к нам тожа норовят!

Казаки замолкли, оторопев, потом добродушный, продолжая чесать под рубахой, хмыкнул в недоумении:

– Какие жиды, откуль? Чего ради?

– Откупщики, процентщики, монополии разные! Не слыхал? Не одну державу уж по ветру пустили!

Какой-то моложавый, длинный, под стать Ковалеву, казак весело присвистнул и кинул подальше от подводы и мелко растрясенного сена заискривший окурок:

– Конец свету подходит, братцы! Жиды да монополии! Монополька водкой торгует, тебе-то какая беда!

– «Конец!» Да у тя и начала-то в башке не было, ветряк чертов! – опять сипло отозвался голос из тьмы. – Тут, можно сказать, в петлю голову просовываешь, а он – про водку. Монополия это, брат, не трактир тебе, это уздечка покрепче!

– Так ведь и слыхом не слыхали про таких!

– Ну, так послухай. А не сбивай с ума других. Глаголь дурной, ты погляди по городам, кто у нас жирует-то!

– Да ты-то чего мелешь, умная голова? И ты ведь дальше хутора носа не показывал!

– Я – от людей! Чего слыхал, то и говорю! Они, иуды, давно уж на христианской крови свои пышки замешивают, а нам и байдюже, нам бы в кабак да к Анисье под сарафан! Было дело, и в тюрьму за такое подобное их сажали, так выкупились ведь, аспиды, откупились! Золота у них возами, лопатой гребут, всей Европией крутят-вертят, как хотят, вот ты тут и почеши в затылке!

Не туда уходил разговор, затеянный на ночной площади Новочеркасска про генерала Каледина, революцию и свободу. Ковалев подошел ближе и попросил закурить, хотя табака старался, по обыкновению, избегать. И, улучив паузу в разговоре, заметил как бы между прочим:

– Не о том толкете воду, станичники... В сторону уходите. Насчет христианской крови в чужом тесте – это жандармы тогда придумали, чтобы народ по городам стравить. Точно. Чтоб не сговорился народ по правде, надо его ожесточить изнутри, один на другого. Вот и придумали затравку про христианскую кровь. Об этом тогда ж и газеты писали, и приговор был оправдательный.

– Ха, га-зеты! – не согласился казак. – Так газеты у нас ими ж все и закуплены! Газетам верить, так совсем голым окажешься!

– Поверь тогда генералу Каледину, раз больше некому, – сказал Ковалев с вызовом.

– Что ж, генерал-то хоть свой, природный казак, – сказал тот, что соглашался на «народную власть», но – без передела земли. – А эти книжные доброхоты да сицилисты поналезут во все щели, вот тоды и закашляешь, милый, хуже прошлогоднего!

– И самого тебя на колбасу пустят, и ни один аблакат посля концов не найдет! – засмеялся кто-то сторонний.

– Из меня колбаса не получится, – сказал Ковалев, посасывая цигарку с легкостью, без затяжки. – Я из костлявых, станичники. И насчет социалистов сам здравое понятие имею.

Заинтересовались, и один спросил не без подковыра:

– А ты, дядя, случаем, сам-то... не из Европии? Али, может, этот, как его – паритет?

– Нет, братцы, я свой. Только дальний, с Медведицы, – сказал Ковалев.

– Какого полка?

– Атаманского. Лейб-гвардии.

– Хо?

– Девятьсот четвертого года призыва, при чем тут «хо»? Урядник, делегат круга.

Возникло замешательство, потом кто-то предложил служивому место, Ковалев вкратце разъяснил все, что считал уместным в данное время, про социал-демократов, но беседа что-то не пошла. С одной стороны, на этот съезд подбирались по станицам только старые казаки, преимущественно из состоятельных, а то и завзятые нагаечники из старослужилых, кроме того, и устали люди за время съезда, утомили их длинные и непонятные доклады, пустые толки и перетолки. Не докурив горькой цигарки, Ковалев встал с мягкого воза, отряхнул солому со старых суконных шаровар с лампасами, сказал под самый уход:

– Советую, братцы, зорче глядеть кругом да проникать в корень трудовых интересов. А дурные толки и слухи не перемалывать, а то они вас не в ту сторону уведут. Не надо распри по России, также и у нас нужна справедливость.

– Это, конечно, так... – уклончиво вздохнул кто-то.

Разговора не вышло, думал Ковалев, также, впрочем, как и на самом съезде. Там на трибуну тоже выпускали только угодных Каледину, а здравые голоса шли только от фронтовиков, да и то в самом малом числе. Автономов да еще, к примеру, войсковой старшина Миронов – эти будто с «Окопной правды» брали тезисы, да еще молодой подхорунжий Кривошлыков поддержал их от души. Возмущенный и по-детски чистый голос его до сих пор еще звучал в ушах («...трудовое казачество пойдет одной дорогой с пролетариатом России! Я не допускаю мысли, что старое вернется – лучше тогда умереть!») – но сил было явно маловато.

Ковалев вообще-то не собирался даже являться на этот съезд в Новочеркасск, но в окружкоме партии думали по-иному. Там советовали отправиться на съезд, хотя бы затем, чтобы полнее узнать расстановку сил, а после доложить обо всем в Ростове, в областном комитете.

...Александровск-Грушевский поезд проходил на Ростов ночью. Усталый, хмурый, с жестко стиснутыми, обескровленными губами, Ковалев продремал на нижней полке, будто провалившись в беспамятство, не видя никаких снов, а наутро уже ходил по незнакомому городу, вчитывался в объявления на афишных тумбах, искал комитет. Купил у парнишки-разносчика газету «Наше знамя» и в ней прочел адрес редакции. Редакция и ее издатель – Ростово-Нахичеванский комитет РСДРП (б) – помещались в красивом белом здании-ротонде, в городском саду, то есть самом публичном месте.

У порога – вероятно, случайно – сошлись и стали подниматься рядом с подтянутым молодым офицером в погонах поручика. Видя, что Ковалев – в казачьей одежде и без всяких знаков различия – не собирается козырять, офицер придержал шаги, справился: «Вы – сюда?» – и дружелюбно протянул руку:

– Поручик Арнаутов. Из гарнизонной комендатуры.

– Будем знакомы, – Ковалев назвал себя. – В комитет?

– Да. Пригласили, знаете...

– Это хорошо. Без военной секции нельзя, – кивнул Ковалев.

Несмотря на ранний час, почти все члены комитета были в сборе. Приходу двух военных обрадовались, каждый из здешних товарищей подходил, здоровался, называл себя. Многие, как и Ковалев, только вернулись из тюрем и ссылок, на исхудавших лицах радостно ходили улыбки, блестели глаза. Он здоровался, старался запомнить каждого.

– Васильченко... Семен Филиппович, председатель комитета. – Одна огромная черная борода, усы вразлет – не подпольщик по виду, а какой-то «атаман Чуркин» либо партизанский полковник времен Отечественной войны... Хохол, с виду крепкий мужчина, недаром он тут и председатель.

– Френкель... Редакция газеты «Наше знамя». Читали, конечно? – Живые выпуклые глаза смотрят из-за толстых стекол пенсне, а губы безвольны и плаксивы, как у человека, страдающего желудочной болезнью. Но репортер – грамотей, это для Ковалева область почти что заповедная...

– Чепцов! Только из ссылки. – Это ростовский мастеровой, большевик с девятьсот пятого, как и Ковалев. Об этом говорить нечего, на морщинах лба все написано глубоким резцом.

– Жаков. Секретарь комитета.

– Петр Блохин, не узнаете? – Дородный, представительный человек – полная противоположность какой-либо аналогии с фамилией... Бывает иной раз, что карлик носит фамилию Великанова, а большой, мощный и самовитый товарищ прячется под мелкой фамилией Блохина...

– Узнаю, как же! На какой это мы пересылке рядом лежали? Свердлин Григорий! Отчего же сейчас-то под псевдонимом? Не хотите снять?

– Привык как-то, не хочется уже. Петр Блохин, Григорий Свердлин – какая разница? – Человек улыбался дружелюбно, воспитанно, чуть-чуть жестикулируя сильными, короткими руками. Но жизнь была, как и у Ковалева, видно, не простая: целый рот вставных зубов, последствия северной цинги в каком-нибудь Туруханском крае...

Блохин-Свердлин передал Ковалева чуть ли на с рук на руки длинному – едва ли не вровень с самим Виктором Семеновичем – облезлому солдатику в потрепанной австрийской шинельке и картузе-финке, придававших ему нездешний, странноватый вид. Солдатик и был нездешний, бормотал несмело и как-то виновно:

– Мельхиор, интернационалист, Аустрия... Простить, еще плоко ковору по-русски, но будь-ем э-э... цузамен работай?! И, и, арбайтен, арбийтен, тофарищ!

– Ну, хорошо, хорошо, – усмехнулся Ковалев, не скрывая волнения от встречи с давним поэтапником Блохиным-Свердлиным, радуясь всем другим товарищам, с которыми придется работать теперь совместно, да и не только работать, но, возможно, и стоять под пулями плечом к плечу, как стояли когда-то они на баррикадах в девятьсот пятом. Рад был и тому, что в комитете привечают военных, в лице представителя городской комендатуры поручика Арнаутова, но и австрийского военнопленного, в этом – залог будущего социального и межнационального мира, как в теории...

А это – кто?

В уголке сидел и улыбался открыто еще один мужчина в расстегнутом широком зипуне и казачьей фуражке, ждал своей очереди поручкаться с земляком Ковалевым. Обличье было до того местное, что Ковалев с довольной усмешкой обнял станичника:

– А говорили, что тут казаков нету?

– Ну как же! Во всяком ковчеге должен же быть и наш брат! – И представился: – Иван Тулак, урядник бывший, только что из Енисейской губернии, браток! Не одним ли эшелоном ехали?

– Все может быть! – рассмеялся Ковалев. И тут заметил еще Гроднера, недавнего своего знакомца но Каменской, тоже из окружного комитета, широкоплечего, мощного мужчину.

– А вы, Гроднер, вроде того ежа из сказки, что однажды зайца на спор обогнал! Когда успели прибыть?

– Все шутите, Виктор Семенович? Не надо было в Новочеркасске задерживаться, вот бы и не отстали, – сказал Гроднер, почему-то не принимая шутки. – Рассказали бы лучше, как там ваш казачий форум проходил. Вы же прямо оттуда?

– Да, да, Ковалев! – окликнул издали бородатый Васильченко. – Это в первую очередь: твой доклад о Новочеркасском генеральско-офицерском сброде! Это ведь акт отнюдь не местного значения, если туда сам Гучков наведывался!

Подбежал Френкель и потребовал, чтобы Ковалев написал для газеты подробный отчет о решениях казачьего съезда, со своими комментариями, конечно. Тянул за длинную руку:

– Пойдем ко мне! Тут все равно без Сырцова не начнут, есть еще у нас немного времени!

– Вот статей, по правде, я еще в жизни не писал, – несколько оробел Ковалев.

– Ничего, брат, научим! – смеялся Френкель. – Дело нехитрое, зато нужное! А с Гроднером, брат, лучше не связывайся, человек он не общительный и обидчивый сверх всякой меры! Так. Значит, Каледина выбрали атаманом? Это для рабочих и мировой революции хорошо или плохо? Вот с этого и начинай, это главное.

Ковалев сел за свободный стол в комнате редактора и взял в руку тонкую ученическую ручку-вставочку с туповатым перышком «рондо». Задумался над чистым листом бумаги... В этот момент Френкелю принесли из типографии корректуры, он начал вместе с посыльным вычитывать заголовки, и что-то сразу же насторожило Ковалева. Он даже отложил ручку на край стола. «Момент требует безусловного объединения всех революционных сил... Сегодня фракционные разногласия не должны быть камнем преткновения, как это было раньше... Партия РСДРП без всяких фракций и группировок, только в едином строю! Также и «левые» фракции эсеров и коммунисты-максималисты из группы межрайонцев – все должны стать под единое знамя пролетарской и мировой революции!..»

– Чево-то у вас новое тут, товарищ Френкель, – сказал Ковалев с недоумением. – Раньше об этом разговора не было. Разве меньшевики уже разоружились, перешли к нам?

– События революции их наставят на путь истинный, – поднял свои очки на лоб Френкель, оглядываясь в сторону Ковалева. – Это уже вопрос решенный. В наших условиях просто нет иного выхода, как объединиться с фракцией меньшевиков и даже с группой межрайонцев.

– Тогда, может быть, и – с бундовцами?

– Нет. Бундовцы должны отказаться от узко национальной ориентации, и тогда, возможно, встанет вопрос.

– Смотрите, как бы не ошибиться! – прямо сказал Ковалев. – Это вопрос не местный, я думаю.

– В том-то и дело, – кивнул Френкель, не желая входить в спор с новым человеком, мало знакомым с политической конъюнктурой момента. – В том-то и дело, что по этому вопросу идет дискуссия в центре, и мы отстаиваем только свою точку зрения. Окончательно вопрос решится на партийном съезде, думою.

– Смотрите, не ошибитесь, – повторил Ковалев и вновь достал ученическую ручку с перышком «рондо». – В Новочеркасске события развертываются хоть и не в нашу пользу, зато – открыто, там все пружины налицо. А тут вопросец темный, тут и в очках не сразу разберешься, что к чему. Я так думаю.

Френкель поправил очки, спустив их на переносицу, и отвернулся. Начал молча, едва шевели губами, прочитывать корректурные полосы. Посыльный из типографии с любопытством смотрел на Ковалева, который сидел в задумчивости над чистым листом бумаги.

6

Шло лето 1917 года. Казаки, прибывшие в отпуска или «по чистой», уже скосили сена за Доном, обобрав по кустам берега Медведицы и заросших чаканом музг, заскирдовали сено, принимались за белоусый ячмень и подходившую под косу пшеницу ярового сева. Как и вся крестьянская Россия этой поры, они были озабочены севом и жатвой, ожиданием мира и, может быть, скорого передела земли, но никто из них понятия не имел о тех политических страстях, которые бурлили в столице и губернских городах, об июльских событиях на улицах Петрограда и зреющем заговоре против народа, августовском совещании генералов.

В один из таких дней, когда семья Мироновых проводила время в саду, во двор к ним въехал новенький, под черный лак, рессорный тарантас с откинутым верхом. И едва хозяева вышли из садовой калитки к порожкам дома, к ним устремился гость, Федор Дмитриевич Крюков. Он троекратно расцеловал крепкие, загорелые щеки нестареющей Стефаниды Петровны, схватил из ее рук малолетнего мироновского внука и, понянчив, спустил на землю. А затем уставился напряженным и каким-то чужим взглядом сначала на хозяина дома, в белой рубахе и сандалиях на босу ногу, затем на его дочь Марию, которая под ближними яблонями варила в большом медном тазу варенье из мелких китайских яблочек, называемых по-местному еще и «райскими». Картина была столь домашней и отъединенной от нынешних мук мира, что Крюков всплеснул руками:

– И тут, как и повсюду, патриархальная безмятежность и почти летаргический сон – в минуты мира роковые! – Галстук под воротничком Федора Дмитриевича по жаркому времени был распущен, а сам он был распален и взъерошен... – Между прочим, очень хотелось бы переговорить.

– Вы из Новочеркасска? – холодновато спросил Миронов, пожав протянутую руку. – Тарантас-то какой! Даже и не тарантас, а панский выезд либо аглицкое ландо! Давно? – кивнул Филипп Кузьмич в сторону распрягаемых кучером лошадей.

– Помилуй, Филипп Кузьмич, это ландо нашего окружного атамана! С чего бы я... Нет, нет, отнюдь не разбогател, скорее, нагрузился не свойственным для литератора делом, войсковыми обязанностями. Да.

«В том-то и дело, – подумал Миронов, – В том-то и дело».

Объятий меж старыми друзьями потому и не последовало, что они стояли теперь на разных ступенях общественной лестницы и были отчасти даже фракционными противниками на круге. Миронова многие уже зачислили но разряду «скрытого большевизма», а Федор Дмитриевич, как почетный секретарь войскового круга, теперь должен был так или иначе разделять точку зрения атаманской верхушки и самого генерала Каледина. То, что он вместе с Павлом Агеевым считал себя демократом и оппозиционером в войсковом правительстве, почти не меняло дела.

– Так вот, тарантас-то мне ссудил полковник Рудаков, а еду я как раз не из Новочеркасска, а прямо из Петрограда, с общеказачьего съезда, Филипп Кузьмич.

– А было и такое? – заинтересовался Миронов. – Тогда понятен и ваш приезд... Что ж, давайте сюртук, умывайтесь с дороги и пожалуйте в дом. Зайдем в холодок, а Стеша подумает, что бы такое подать нам из погребицы... Самое время поговорить, давно ведь не виделись.

В последний раз встречались они в самом начале войны, когда Крюков приезжал на позиции в составе думского санитарного отряда и, как военный корреспондент, был в 32-м Донском казачьем полку. С тех пор немало прошло времени, а еще больше воды утекло, если иметь в виду общественные перемены в России...

– Из Питера, причем – с отчаянными новостями! – сказал Крюков, подслеповато щурясь и неестественно двигая бровями без пенсне, которые он протирал платочком. – Развал, анархия, бордель и митинги в полках, насилия над офицерами и, что самое страшное, расслоение наших казаков, чего я никак не ожидал и ожидать не мог. Страшное время!

Миронов как-то неуверенно, несогласно кашлянул и повел гостя в дом. В полутемной зале – одна ставня была открыта в теневую сторону, остальные закрыты – полы недавно вымыты холодной водой, и сохранялась приятная прохлада. Крюков от истомы прямо упал на деревянный диванчик под лопоухим фикусом и бессильно раскинул руки на спинку и подлокотник. Старался отдышаться, глядя, как Стефанида Петровна накрывает на стол.

При жене Миронов не хотел заводить спора с Крюковым насчет казачьих настроений в данное время, но, надо сказать, что и вообще о проблемах родного края и «казачьем вопросе » ныне с Крюковым говорить было, с точки зрении Миронова, почти бессмысленно. Крюков был, без сомнения, «ушиблен» всем этим: прошлым донской вольницы, «зипунным рыцарством» казаков, по Крюкову, носителей и наследников вечной идеи Добра и Справедливости, едва ли не избранников божьих... Смешно отчасти, но никакой другой мир за пределами станицы для Крюкова как бы не существовал – это можно было понять хотя бы из его популярных статей последнего времени. Даже общепринятую историческую версию о донских и терских казаках, как потомках беглых русских холопов, он не признавал, отдавая предпочтение новейшим историческим исследованиям и толкованиям, относившим возникновение казачества отнюдь не на триста, а на целых девятьсот лет во глубину веков. Ему казалось это более логичным и отчасти почетным – вести свой казачий род от далекого славянского племени тавро-скифов, некогда входившего в разноплеменный Хазарский каганат и уцелевшего в кровавом междоусобии тех времен. Уцелевших, по этой версии, лишь благодаря своей спайке и любви к свободе. Именно они-то, конные славяне, под именем бродников и понесли заветы отцов и веру Христову дальше, сквозь тьму веков, объединяя и накапливая на южной границе великокняжеской Руси все лучшее и вольнолюбивое, что было в недрах ее народа... Все так, возможно, именно так, – думал Миронов, – но дальше? Нельзя же без конца оглядываться на старые курганы в степи, как на хранителей древней славы! Время-то пристигает новое, с живыми, каверзными, смертельно обостренными задачами и вопросами. И донской сепаратизм просто смешон перед лицом нынешнего грозного дня!

– Так что там – общеказачий съезд? – спросил Миронов, дождавшись, когда Стефанида уйдет на кухню.

– Съезд образовал, разумеется, союз казачьих войск и Совет союза, но... дело в другом! – вновь развел руками Федор Дмитриевич. – Дело в том, что вместо единения перед лицом грозных событий, которые висят над всеми нами, многие делегаты покинули собрание. Донцы, кубанцы, в особенности офицеры Уральского и Оренбургского войск... Обосновались на Шпалерной, 28, в доме бывшего военного конвоя и, не изволите ли знать, образовали свой комитет – казачий ре-во-люционный. А?

– Именно поэтому-то и не стоило, может быть, созывать общевойскового съезда? – холодновато сказал Миронов. – Неужели уроки жизни ничему не научили?

– Уроки эти настолько сложны, Филипп Кузьмич, – сказал Крюков, – что не стоит их упрощать! Да и много подспудного, темного, о чем мы раньше даже и не догадывались. Возникло, как мне кажется, слишком много желающих управлять Россией, притом без всякой ответственности и отчета перед самим народом. Там, в Питере, все это виднее.

– Вы... про Советы депутатов? Или – про Временное правительство?

– Именно, про Советы рабочих, крестьянских, солдатских и прочих депутатов, Филипп Кузьмич. Не худо было бы разобраться в «прочих». И в том, кто их выбирал.

– В Петрограде – двоевластие, знаю, – сказал Миронов. – Керенский как министр-председатель, и он же, Керенский, как член Петроградского Совета.

– Да. Нечто двуглавое, но отнюдь не орел... – с тайной болью усмехнулся Крюков. – Одна голова, конечно, кадетская, а другая, Филипп Кузьмич, сильно горбоносая. Чхеидзе, небезызвестный горский князь, а с ним целая свора таких же! Куда они приведут Россию?

Поражала растерянность Крюкова перед событиями, его очевидное скатывание на позиции атаманов, генералов, позиции так называемой «твердой руки», диктатуры более суровой, чем царская власть. И это было почти непереносимо для Миронова: ведь они же были давними друзьями, единомышленниками, и никто другой, а Федор Дмитриевич Крюков и Александр Серафимович приложили руку когда-то к его, Миронова, воспитанию и образованию в общественном духе. Как же так? Неужели именно сегодня они разойдутся во всем и порвут отношения?

– А может, вы просто устали, Федор Дмитриевич? – тихо, с заботой в голосе спросил Миронов. – Может, вам, на время хотя бы, снова заняться литературой, уединиться от текущей политики?

Крюков только покачал головой: милый Филипп Кузьмич, не вами сказано, что когда грохочут пушки, то музы молчат... Но ответить ничего не успел. Стефанида Петровна внесла на большом подносе сразу полдюжины тарелок с закусками, зеленью и махотку со сметаной, а может быть, и каймаком, который Федор Дмитриевич очень любил. Пришлось придвигаться к столу.

Почти все холодное, только из погреба, – сказала Стефанида Петровна. – И свежие помидоры под уксусом и перчиком, и каймак. Просим ласково, как говорили хохлушки в Приазовье, когда мы все были моложе...

Вошли дочери-гимназистки Клава и Валя, поздоровавшись с Федором Дмитриевичем, которого они боготворили, с явным желанием остаться за столом, но по напряженному лицу отца поняли, что сейчас лучше им уйти. Беседа на некоторое время прервалась, и Миронов снова с тяжестью на душе подумал о странной, какой-то неблагополучной судьбе Крюкова.

С одной стороны, могло показаться, что его литературные дела более чем успешны. Перед войной он уже вел весь литературный отдел в «Русском богатстве», заняв эту должность после смерти писателя Якубовича. Готовил вроде бы собрание сочинений своих, и не было в просвещенных кругах человека, который не знал бы его «Неопалимой купины», «Сети мирской» и нашумевшей, изданной в горьковском «Знании» повести «Зыбь». Но как-то так получалось, что собрание сочинений с началом военной кампании замерло на первом томе, а критика и журналы упорно обходили его молчанием. Только рецензент «Северных записок» откликнулся на выход первого тома «Рассказов», отметив это обидное несоответствие трудов Крюкова с реакцией присяжных ценителей. Он обижался за талантливого художника, обладающего, как было сказано, крупным изобразительным даром, любовью к природе и человеку и заслуживающего безусловного признания публики... Но тут прав был, по-видимому, другой земляк, Попов-Серафимович, который в публичных лекциях высказывал мысль, что внешний литературный успех, собственно, не достигается публикацией самих «шедевров», а формируется, зачастую искусственно, приставленными по этой части газетно-журнальными жучками, лица и масти не имеющими... Как бы то ни было, Крюков пребывал в состоянии обиды и уязвленности и, возможно, по этим причинам считал себя неудачником. Почему-то не женился до сих пор, разбрасывался теперь вот и на общественном поприще...

– Все-таки я вас, Федор Дмитриевич, считаю в первую очередь писателем, – сказал Миронов, теперь уже не таясь жены. – Эта ваша, как бы сказать, чувствительность и душевная уязвимость, что ли, смещают перед вами масштабы отношений, вам хочется полюбовного разрешения противоречий, а так ведь не бывает. Посудите сами! – Филипп Кузьмич старался не замечать недовольных глаз Стефаниды, полагавшей, что с Крюковым спорить ему нельзя уж потому, что гость – бывший учитель гимназии и к тому же писатель. – Революцию остановить нельзя, тем более если она уже началась. Народ, в лице его лучших представителей...

– Филипп Кузьмич, но это же все – слова! – недовольно сжал салфетку в руке Крюков и опустил голову с досадой. – Народ, народ, народ! А что – за ширмой-то?!.

Он поднялся из-за стола, отошел к настенным книжным полкам и застекленному шкафу, начал близоруко в полусвете шарить по корешкам, золотому тиснению переплетов. Мимоходом похвалил, хозяина дома за какую-то книгу старого издания, нашел чеховский томик и, развернув страницы, подошел ближе к светлому окну.

– Вот у Чехова в небольшой повести «Степь»... Помнишь ли, когда путники – речь ведь там идет об одной поездке по южной степи, возможно, у нас в Приазовье, так вот, когда путники остановились на постоялом дворе... И там, на перепутье русском, является эта жалостливая и готовая к услугам семья Мойсей Мойсеича... Помнишь, говорю, какие занятные рожицы пригрезились мальчику Егорушке в темноте их спальни? Вот послушай. – Крюков прочел: – «Сальное одеяло зашевелилось, и из-под него показалась кудрявая детская головка на очень тонкой шее; два черных глаза блеснули и уставились на Егорушку... Затем из-под сального одеяла выглянула другая кудрявая головка на тонкой шее, за ней третья, потом четвертая... Если бы Егорушка обладал богатой фантазией, то мог бы подумать, что под одеялом лежала стоглавая гидра». Слышишь, Филипп Кузьмич, – повторил с великой загадочностью и гневом Крюков. – Именно сейчас вся жизнь укрыта неким темным покрывалом, даже отчасти и «сальным», по Чехову. И неизвестно, какая подлая гидра назавтра вылезет оттуда на нашу голову!

Миронов понимал, о чем хотел сказать Крюков, но он не мог понять и принять его растерянности и даже испуга. В какие, собственно, времена Россия жила без тревог и опасности порабощения?

– Чехов, конечно, велик, Федор Дмитриевич, но... по-моему, и Чехов, и вы, Федор Дмитриевич, все это преувеличиваете. Не знаю, почему у вас такая растерянность, у писателей. Будет же у нас какая-то власть. Учредительное собрание, например, или Дума, Совет! На дворе ведь двадцатый век! Да и мы еще живы, можем, при случае, это «сальное одеяло» и сдернуть в один мах, полюбопытствовать, что там за «гидра» притаилась. Не царское время!

– Да, да, конечно... – с безнадежностью вздохнул Крюков, понимая, что не может переубедить в чем-то главном Миронова, и, отойдя от окна, тихо поставил чеховский томик на место, в плотный ряд других книг.

Он сел к столу, вооружился вилкой и больше уже не пытался заводить разговора «на общественные темы». Только к концу обеда, почти что некстати, вдруг ополчился на сторонников безграничного гуманизма (западного, впрочем, толка), вспомнил какие-то давние дебаты еще в Первой думе:

– Очень много, знаете, желающих со стороны... гм, «помочь России».. Мы как-то не придавали этому значения. Когда Дума однажды поставила вопрос об отмене смертной казни, то на одном из заседаний депутат Кузьмин-Караваев огласил телеграмму просвещенного француза и знатока России некоего Леруа-Болье. Так вот этот доброжелатель хотел авансом, так сказать, поздравить Думу с предстоящим актом милосердия и ускорением прогресса в России... Они всегда были заинтересованы в нашем «прогрессе», и как-то никто не вспомнил у нас, что во времена недавнего голода от неурожая ни одна собака у них не пошевелила пальцем! Но тут... такая, видишь ты, заинтересованность всяких Леруа, чтобы в России преступник оказался безнаказанным, чтобы поскорее заварилась каша по ихнему вкусу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю