Текст книги "Красные дни. Роман-хроника в 2-х книгах. Книга первая"
Автор книги: Анатолий Знаменский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 44 страниц)
– Вот, дьявол, бреет! Прямо по сухому, а чисто! – выкрикнул какой-то казак в дальнем углу.
– Эт верно – насчет дойной коровки! Эта и мы чуяли: держут Расею за вымя эти кровососы, чего уж скрывать! А как с етим быть, вот закавыка-то!
Собрание расстроилось, народ, почесывая в затылках, начал расходиться. После Ковалева слушать приезжего мирового судью и даже своего хуторского атамана никому не хотелось. И когда расходились от правления, замечал Ковалев со всех сторон пристальные, явно заинтересованные взгляды рабочих и многих казаков. «Ничего, братцы, завтра я вам еще засыплю жару за ожерелок, а то и в мотню, тогда не так зачешетесь... – молча и добродушно усмехался Ковалев, искоса поглядывая вокруг.
Дня через два, вечером, зашел к нему потолковать железнодорожный служащий Запащук, партиец с двенадцатого, имевший связи с Царицыном и с окружным комитетом партии в Каменской. Сказал – после знакомства – с довольной усмешкой, дымя через открытое окно в палисадник:
– Казаки наши... после собрания толкуют, чтобы избрать, мол, бывшего урядника Ковалева делегатом на войсковой съезд в Новочеркасск! Войскового атамана выбирать «на кругу». Это как?
– Пустое дело, там у нас голосов не наберется... – сказал Ковалев, но внутренне был польщен чрезвычайно. Как-никак, царский суд лишил его казачьего звания, а люди вот собирались возвратить не только звание, но и права гражданина во всем объеме.
– Так оно и будет, – кивнул Запащук по поводу съезда и достал из нагрудного кармана свернутую в трубку, примятую газету «Правда», передал из рук в руки: – За седьмое апреля... В ней – тезисы Ленина. Прямо говорится о взятии власти. Большие задачи на ближайшее будущее, Виктор Семенович. Надо бы и вам в окружной комитет наведаться.
Ковалев кивнул согласно. Он уже отдохнул порядочно, мог входить в работу.
– Тут, на соседних станциях, наши люди есть? В Михайловке и в сторону Царицына? – спросил на всякий случай.
– Очень мало, – сказал Запащук. – Больше меньшевиков и эсеров. В Ростове есть даже мнение объединяться...
– Это – как же? – насторожился Ковалев.
– Ну вот. И в Каменской наш Щаденко – против! Да. А в Себряково стоит 5-й запасной казачий полк, и там хорунжий Лапин Николай Павлович эсдек, сочувствующий нам. Поискать придется...
– Добро, – сказал Ковалев. – На днях съезжу в Каменскую. Вы говорите, Щаденко – фамилия?
К действию Ковалева подгоняли не только события, но – внутренняя страсть наверстать упущенное за долгие годы каторги и ссылки. Эти годы образовали его, пообтерли среди грамотных людей, научили понимать политические задачи и, что важнее, политические разногласия. В сердце постоянно жила некая вина за то, что когда-то не разглядел в подлой бабенке Казанской матерого провокатора и первейшую сволочь. Теперь он был старше на десять лет, а мудрее – на сто. И с него был, соответственно, велик партийный спрос. Это он понимал отчетливо.
4
Рушились кумиры, распалась связь времен: просвещенное усть-медведицкое общество отказало в доверии недавнему своему герою и любимцу Филиппу Миронову при выборах делегатов на войсковой съезд.
Легкие, белые, почти безмятежные облака плыли в вешней голубизне над береговыми обрывами и замершей под ними темно-зеленой глубью Дона, над куполами ветшавшего монастыря и шатром погребальной часовни. Миронов томился в станице по ранению и по предписанию штаба дивизии. Была оттуда и частная записка штабного полковника Кривова в войсковое правление с просьбой «подольше подержать Миронова в тылу, дабы он не влиял самым разлагающим образом на казачью массу ввиду продолжения военных действий и глупейшей игры в «солдатские комитеты»... Пожалуй, что Филипп Кузьмич не вынес бы этой неопределенности, взбунтовался «по старой памяти» и нашел бы способ вырваться в полк, но на этот раз что-то удерживало его от решительных и дерзких поступков.
В сорок пять лет хочется постоянства и тишины – если даже и не для себя, то для близких. Для постаревшей с гибелью сына едва ли не на десяток лет Стеши, для дочерей, ставших взрослыми, для девятилетнего Артамона, а теперь вот уже и для годовалого внука. Старшая Мария, выданная замуж в самом начале войны, в прошлом году родила сына, и этим, пожалуй, вернула матери, Стефаниде Петровне, душевное равновесие. Внука назвали в память погибшего дяди его, героя войны, Никодимом. И теперь Стефанида Петровна не расставалась с дитем. только на время кормления доверяя его Марии. Крохотный мироновский внук и был отчасти причиной временного затишья и умиротворения. Младенец целыми днями покачивался в зыбке, под газовой накидочкой, в саду – зыбку подвязывали к толстой яблоневой ветке, а рядом всякую минуту находилась еще молодая и статная бабушка Стеша. И не мог Филипп Кузьмич как-то нарушать семейную идиллию, хотя внутри все кипело при взгляде на общественные дела и тем более фронтовые неудачи. Брал внука на руки, вместе со Стефанидой уходили они в лес, к монастырю, к памятному месту той, главной их встречи над обрывом...
Были очень душевные, трогательные минуты, когда Филипп Кузьмич спускал с рук на теплую песчаную дорожку годовалого внука, и внук в белых, вязанных бабушкой чулочках делал два-три неуверенных шага и, покачиваясь, как бы размышлял, следует ли идти дальше или пора уж садиться на песок, а заботливые руки тут же подхватывали его, и Филипп Кузьмич радостно бормотал, вздымая дитя на вытянутых руках:
– Пошел, пошел, казак! Счастливо, торной дорожки тебе, парень!
– Господи, торной дорожки, торной дорожки – в ножки!.. – крестилась и всхлипывала набожная Стефанида Петровна. И вспоминалась ей малая калитка в кирпичной монастырской стене, из которой выбежала она когда-то своевольно – утопиться в донской волне, и образ Христа благословляющего по своду над той калиткой, и золотым полудужьем старинная вязь по-церковнославянски: «Приидите ко мне вси страждущие и обременении и Аз упокою вы...» И первый раз она прочитала эти слова, когда, счастливая, возвращалась с первого своего свидания с Филиппом. Когда слова – но только эти, но любые, самые жгучие и проникновенные, не смогли бы проникнуть в душу, занятую собой... И в этом был со великий грех, и Стефанида чувствовала теперь, что за то малое ее счастье напишет ей судьба на веку великие испытания и кары, каких не знала, может быть, ни одна казачка: слишком прям и безудержен был в мирских делах ее муж, слишком высоко сознавал свой удел. И в этом тоже был грех непростительный.
Вспоминала Стефанида Петровна, как неугомонный Филипп Кузьмич, еще в ожидании суда, вторично мотался в Петербург с новым наказом общества, но времена были уже иные, никто его там не принял, и, вернувшись, Миронов ходил темнее тучи и говорил на станичном сходе, что правды на земле не осталось вовсе! Питер не желал идти на уступки станичному приговору, но и казаки то там, то тут начинали поговаривать открыто, что если, мол, Думу снова разгонят, то ничего не остается, как поднять все двенадцать казачьих войск и, как в старину, тряхнуть боярской столицей... Из-за этого брожения судебное присутствие не решилось тогда упечь Миронова по всей строгости, а ограничилось судом чести и лишением на неопределенное время офицерского жалованья... То-то потеха была в станице для посторонних, когда Миронов, не снимая офицерского мундира с наградами, начал на паре быков возить по улицам донскую воду в полцены, лишь бы наделать шума... Уж то ли не позор! Стефанида целыми ночами стояла на коленях перед божьей лампадой, чтобы скостили ему этот грех самоуничижения, издавна считавшийся паче гордости... И вымолила перемены. Вызвал его к себе в Новочеркасск новый наказным, генерал Александр Васильевич Самсонов: «Как смеете, подъесаул, порочить прославленный мундир героя на улицах окружной, старейшей на Дону станицы? По-о-о-зор!» Вся грудь у войскового сияла стрельчатыми орденами-звездами, а всем обличьем Самсонов напоминал покойного государя Александра Второго, внушал трепет и уважение. Да только не для Миронова, когда тот сорвется с благоразумной точки... Был там у них крупный разговор, и в этом разговоре Миронов опять сумел поставить себя выразителем общей воли казаков, которые ропщут и волнуются повсеместно. Не без причины же! А генерал Самсонов не нашелся, как и чем ответить Миронову, но должен был избавить его от станичного позора. Не отменяя, собственно, судебного решения, он посчитал возможным назначить мятежного подъесаула на гражданскую, хорошо оплачиваемую должность смотрителя рыбных угодий в низовьях Дона и Приазовских плавнях. Филипп Кузьмич любил вспоминать после эту «задушевную беседу» с наказным. И кто знает, не убедился ли еще раз старик-генерал в правоте горячего офицера, когда несколько лет спустя попал во главе целой русской армии в петлю измены на поле войны с немцами? А есаул Миронов вышел из той переделки еще более накаленным и непримиримым.
Болела душа у Стефаниды Петровны, когда вспоминала она теперь письма мужа с позиций, два его ранения, сумасшедшие подвиги, о которых писали войсковые газеты, и нежданную смерть сына, потрясение на всю жизнь! Она молилась денно и нощно, просила милости за грехи его и свои. А жизнь-то уже катилась под гору, к старости, вот уже и маленький внук делает первые шаги по теплой песчаной тропке над тем самым крутым обрывом к Дону... Листья тополевые все еще влажно и сладко пахнут, как в молодости, а на душе тяжкая усталость и тайное раскаяние за какие-то неведомые вины и искушения. Боже, да в чем же мы перед тобой виноваты?
– Торной дорожки – в ножки...
Стефанида Петровна брала внука из рук мужа и любовно, прощая, смотрела на его обрезавшееся, смуглое лицо, прижималась и сама губами к его подбородку, обвисшим, жестким усам. Будто благодарила за что-то и выпрашивала еще защиты и пощады на будущее...
Филиппа Кузьмича трогали и укрощали эти летние прогулки у Дона, он становился добрым и покорным, как в лучшие дни. Тут их и нашла однажды прибежавшая из станицы Мария. Сказала второпях, что приходил посыльный из правления и просил отца собираться в дорогу. Делегаты от станицы и округа не согласились вроде отправляться на войсковой съезд без героя двух войн, Миронова. Просили прийти и переговорить к тому же...
– О чем же теперь говорить? – пощипал себя за правый ус Филипп Кузьмич. Все эти дни он жил с уязвленным чувством. – Выборы-то состоялись, изменить ничего нельзя... Странно. Или это – запоздалый совет от верхов из Новочеркасска?
Положение-то было напряженным, даже и спесивые дворяне из атаманского дворца обязаны были теперь считаться со здравым смыслом.
В первые же дни после свержения монархии и с получением известного Приказа № 1 (о демократизации отношений в армии, после которого ни о каких военных действиях говорить уже не имело смысла...) в полковом комитете 32-го казачьего полка на фронте, как и в других частях, состоялось голосование записками по жгучему и неотложному вопросу: какое государственное устройство желательно в данное время для России?
Поело трех часового спора записки сбросили в папахи.
Из шестидесяти записок рядовых казаков выявилось единодушное мнение и желание демократической республики. Что касается офицеров, то тут большая половина стояла еще за конституционную монархию. И стало ясно, что пути рядовых и офицерства в его основной массе разошлись непримиримо... Наметившийся антагонизм обострялся попытками командования вести наступательную войну. Операции эти, как и прежде, проводились без необходимого обеспечения, а поэтому были особенно кровавы и всегда бесплодны. Полковые комитеты вступали в противоречия с командным составом, обстановка накалялась. А в Новочеркасске хотели непременного монолитного единства в казачьей среде. Оттуда-то и должен был Миронов ехать на войсковой съезд если не депутатом, то, во всяком случае, почетным гостем.
Руководители окружной делегации Игумнов и Поляков (подлежащие, безусловно, скорому избранию в войсковое правительство) нашли не только уместным, но и совершенно необходимым пригласить Миронова в заказанное для них купе второго класса и употребить полуторасуточное время дороги – от станции Суровикино до Новочеркасска – на разъяснение боевому фронтовику всей серьезности нынешней политической ситуации.
Миронов занял свою полку, молча слушал розовощекого есаула Игумнова, вечного прихвостня атаманов, больших и малых, непременного участника всяких собраний и комиссий.
Главное в рассуждениях Игумнова сводилось к тому, что в связи с великой российской революцией и повсеместной муниципализацией управления казачество рискует утерей всякой самобытности и сословных привилегий. А это, в свою очередь, повлечет за собой такую ломку отношений, какую трудно даже предугадать. К примеру, засилие иногороднего элемента по хуторам и станицам...
– О сословных привилегиях говорить нечего, – сказал Миронов с натянутой вежливостью, чтобы не обострять спора. – Об этом многие говорили еще лет двенадцать назад. В том смысле, что никаких привилегий рядовой казак не имеет, одна пустая болтовня. А что касается самобытности, то... всю нашу самобытность давно купил хлеботорговец Вебер, и не стоит из-за такой самобытности идти заведомо на гражданскую войну.
– Ну, хорошо, – уступал политичный Игумнов. – Ну, пусть вот сосед доходчивее объяснит положение. С вами действительно трудно, Филипп Кузьмич. Рядовые казаки... конечно, но и об офицерских льготах тоже ведь нелишне подумать на досуге.
Поляков был тоньше, не заводил сомнительных дискуссий из социально-экономической области. Брал быка за рога:
– Есть еще время найти достойный выход из создавшегося положения. Вы знаете, астраханцы, например, уже заменили наказного атамана, утверждаемого из Питера, своим выборным! Умело используют революционные лозунги для упрочения истинно казачьих демократических устоев. Уральцы даже войско свое переименовали в Яицкое, как было до Пугачева, отняли у атамана губернаторские права, он у круга на веревочке-с! А в Оренбургском войске вообще упразднили должность войскового, но это, по-моему, уж слишком!..
Миронов вынужденно слушал, с хмурой непроницаемостью вздыхал и ждал первой возможности покинуть любезно предоставленный классный вагон. Перед самым выходом в Новочеркасске, когда уже стали упаковывать вещи, он сказал с той хмуростью и убежденностью, которая всегда отличала его в спорах:
– Я не выродок, господа, и, может быть, побольше вашего люблю все это родное, казачье, старинное... С нашим укладом, с нашими песнями и стариками, казачками, сопливыми казачатами в дедовских фуражках по уши... – тронул рукой эфес императорской шашки, и вдруг словно обожгла запоздалая мысль: «Перед кем исповедуюсь? К чему? Разве они поймут, что он в самом деле готов умереть за все это хоть завтра, хоть сию минуту, но – обойдется ли тут одной смертью? Не пора ли думать шире, о каких-то всеобщих закономерностях российской жизни, на дворе-то ведь двадцатый век, тут Азовским сидением уже и не пахнет! Горе нам, если мы повторим ошибки старых атаманов, когда казаков целыми станицами и тысячами сажали на крючья и спускали вниз по Дону на плавучих качелях... Да и новая культура обязывает нас к широкому всероссийскому огляду общественного горизонта! Но вам не понять этого, господа...» – Миронов проглотил молча этот внутренний монолог, задернул себя до спазм в горле и навернувшихся слез и лишь после длительной паузы коротко завершил мысль: – Но наши областные дела никак не отделить от российских. Как в старину говорили: Россия – шуба, Дон рукав.
Из вагона вышли чужими, на перроне откозыряли друг другу, не подавая рук. И в городе остановились, разумеется, но разным адресам.
В Новочеркасске было людно. Прибывали казаки из округов и ближних станиц, были представители фронтовых частей, улицы полнились и праздношатающейся публикой, как перед большим общенародным торжеством: шутка ли, со времен царя Петра впервые созывается свободный общевойсковой съезд! И погода как раз держалась солнечная, с молодой, только распустившейся листвой – хоть выходи на зеленую горку пасхальные яйца катать да играть по-молодому в мяча, а по-мужицки говоря – в лапту. А на душе, между тем, тревога: съезд этот будет заведомо генеральско-полковничьим, таково пока соотношение сил на Дону...
В меблированных комнатах на Платовском, где остановились фронтовики-офицеры, одноместных комнат не оказалось, а в двухместном номере судьба свела Миронова с давним знакомым, которого он хотел бы видеть именно в эти тревожные дни.
Человеком этим был хорунжий 5-го запасного казачьего полка, юрист и грамотей Николай Павлович Лапин, с которым когда-то давно, лет двенадцать назад, они вместе собирали подписи полуграмотных казаков и казачек под приговором Усть-Медведицкого общества в Думу. Тогда он был просто Колей-студентом, теперь казаки единодушно избрали его председателем полкового комитета, а полк стоял в слободе Михайловке. Как полномочный делегат съезда, Лапин связывался здесь с другими «левыми» делегатами и собирался, по слухам, образовать собственную социал-демократическую фракцию будущего войскового круга.
Лапин занимал угловую комнату на втором этаже, они обнялись, как и следует старым знакомым, с двух-трех слов поняли друг друга: наболевшие слова Миронова о том, что ныне главная задача состоит в предотвращении гражданской войны – предотвращении во что бы то ни стало! – послужили наивернейшим средством к взаимопониманию, словно военный пароль.
– Но власть мирно они не отдадут, недавно Ленин об этом высказался прямо, – сказал Николай Павлович, кивнул на газету, лежавшую на столе-подзеркальнике. – Надо было быть готовым ко всему.
– Я говорю о том, что объективная обстановка складывается в пользу массы, – сказал Миронов с горячностью. – Можно взять власть без большого кровопролития даже в столице!
– Это так. Но у нас, на Дону-то, колготятся кадеты и даже монархисты!
Лапин сообщил коротко, что исход съезда предрешен. Булава атамана достанется, по-видимому, генералу Каледину, который демонстративно сложил с себя командование армией на Юго-Западном фронте, выражая этим несогласие с демократизацией в войсках по приказу Временного правительства, известному под номером первым. Сидит уже здесь, собирает силы, но есть еще и другая беда... С первых дней революции на Дон начала стекаться вся правомонархическая грязь Петрограда и всей России, и именно у нас, словно на явочной квартире, зреет заговор.
– Вы же понимаете, Филипп Кузьмич, чем это может угрожать всему донскому краю!
– В том-то и дело, – кивнул Миронов. – Надо, следовательно, организоваться и нам. Во всяком случае не дать казаков в трату, в любых условиях.
Лапин еще рассказал, что он уже имел переговоры с начальником запасных формирований Дона хорунжим Автономовым и делегатом 27-го полка есаулом Голубовым – они, как известно, повернули ход общеказачьего совещания в Киеве в сторону демократическую, сорвали план генеральского заговора... Есть еще молодой умнейший подхорунжий Кривошлыков. Начата переписка и с центральным Советом казаков, который возник в Петрограде почти стихийно, в противовес монархическому Союзу казачьих войск.
– Конечно, социал-демократический центр в области еще очень слаб, вся надежда на Ростово-Нахичеванский комитет, но теперь все клонится к тому, что силы наши будут возрастать. Фронтовики волнуются, по окружным станицам идет расслоение. Вот, на станции Арчеда возник большевистский Совет депутатов, верховодят мастеровой Запащук и недавно вернувшийся с каторги урядник Ковалев. Кстати, его казаки выбрали делегатом на этот съезд, вопреки царскому приговору о лишении чинов и казачьего звания!
На другой день они были на открытии съезда.
У самых дверей Миронов попал в объятия своих однополчан, приехавших с фронта. Сотник Алаев, ставший недавно председателем полкового комитета, сразу же достал из нагрудного кармана листки фронтового наказа и передал Миронову с просьбой выступить от имени делегации всего Южного фронта и заодно огласить наказ.
– А что хоть написали-то? – весело спросил Миронов. Его обрадовала встреча, да и лестно было выступить с революционным словом на этом историческом, как он считал, войсковом съезде.
– Написали, как время требует: за демократическую республику и справедливый передел помещичьих и закладных земель, паритет с иногородним крестьянством нас, казаков, – сказал Алаев.
– Добро. Выступлю с этим наказом с охотой.
Съезд открыл лучший оратор Дона, помещик и словесник Новочеркасской гимназии Митрофан Богаевский. В середине президиума возвышалась монументальная и благообразная фигура генерала Каледина, и почти рядом с ним Филипп Кузьмич увидел знакомое, сильно постаревшее лицо Павла Агеева. В чеховском пенсне, с интеллигентской бородкой, Агеев с виду не похож был на казачьего деятеля, но, бросив преподавание в общественной гимназии станицы Клетской, собирался посвятить себя общественной деятельности при войсковом правительстве. А в конце стола блеснуло другое пенсне – Федора Дмитриевича Крюкова... Все – старые друзья в прошлом, но вон как всех размежевало время! Миронова станичное общество считает слишком «левым», почти большевиком, в штабе дивизии именуют даже анархистом, а двое бывших товарищей уплыли совсем в другом направлении, в среду генеральских эполет и буржуазно-демократической мишуры, попробуй теперь найти с ними единые точки соприкосновения!
– Филипп Кузьмич, – хорунжий Лапин тронул рукав Миронова и кивнул вперед и чуть в сторону: – Посмотрите, в четвертом ряду от нас, немного левее – урядник Ковалев... Он – без погон.
Миронов посмотрел по рядам и остановил взгляд на моложавом, хорошо выбритом лице с характерной чахоточной заостренностью скул и хмурыми бровями. Голова Ковалева сильно возвышалась над остальными в ряду, рост его и в самом деле выдавал гвардейца.
Человек почувствовал пристальные взгляды и стороннее внимание, сдержанно оглянулся. И они встретились взглядами – мимолетно: пожилой и бывалый вояка с целым иконостасом боевых наград на груди, старший офицер Миронов и мало кому известный до поры, хворый социал-демократ из бывших политкаторжан, ставший волею революции делегатом высокого собрания, Ковалев. Но ни тот, ни другой пока что не могли оказать сколько-нибудь решающего влияния на ход и решения съезда, пока на авансцене прочно держались генералы и приезжий кадет Гучков...