355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Знаменский » Красные дни. Роман-хроника в 2-х книгах. Книга первая » Текст книги (страница 1)
Красные дни. Роман-хроника в 2-х книгах. Книга первая
  • Текст добавлен: 27 апреля 2017, 02:30

Текст книги "Красные дни. Роман-хроника в 2-х книгах. Книга первая"


Автор книги: Анатолий Знаменский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 44 страниц)

КРАСНЫЕ ДНИ. Роман-хроника в 2-х книгах. Книга первая

Совесть есть память общества, усвояемая отдельным лицом…

Лев Толстой

Из дневника. 1829 год

Я видел красный день:

В России нет раба!

Н.А.Некрасов

ПРОЛОГ

С первых дней июля 1906 года – в канун разгона Государственной думы в Петербурге – на паромном перевозе через Дон под окружной станицей Усть-Медведицкой дежурил неусыпно полицейский пристав Караченцев с нарядом казаков-сидельцев из станичного правления. Было предписание на арест зачинщика крупных беспорядков в округе, подъесаула Миронова, недавно уехавшего с бунтарским приговором станичного общества в Петербург...

Когда именно возвратится подъесаул Миронов, никто не знал; арестовать же его, вместе с верным ему урядником Коноваловым, следовало тайно от населения, не производя волнения в станице, а поэтому дежурство было упредительное, на переправе.

Одна из самых многолюдных станиц Верхнего Дона Усть-Медведицкая (до пятнадцати тысяч казачьего, чиновного, учительского, духовного и прочего населения) громоздилась на высоком береговом обрыве вокруг золотоглавого собора, гимназии и купеческих лавок, сползая окраинными усадьбами и левадами по оврагам и широким водомоинам к берегу. Выше переправы, с левого лугового берега, в Дон впадала быстрая речка, разгульная в половодье, про которую издавна говорилось в присловье, что «невелика она, речка Медведица, а тихий Дон повернула...». И верно, за станичной горой широкий Дон резко забирал в сторону, кренился, точно конный казак на крутом повороте, и так, на много верст, река шла как бы набекрень до самой Иловли, чтобы окончательно выправиться к закатной стороне, к Азову. Поил Дон рыбное, камышовое Приазовье с лиманами, а после вода его, голубая и чистая, пропадала в чужой безбрежности, за Керчью.

Перевозчик дед Евлампий, неряшливый казачишка, с нечаянным Георгиевским крестиком на зипуне, сидевший все эти дни на краю парома вместе с приданными приставу старослуживыми казаками, так и говорил, что Дону-кормильцу тут бы вся статья пробиться ближним путем к Волге – промежутку-то оставалось меньше ста верст! – да слиться воедино, чтоб напоить Каспий, тогда бы и суховеев стало меньше. Да не получалось по верховой прикидке, немыслимо было обороть Дону все левобережные притоки. Так уж вышло в природе, что от самого Ельца, вон с каких русских высот, не вливалось в Дон ни малой, ни большой речки с правого, нагорного берега, а все били и плескали через край бешеные в паводки левосторонние притоки: Воронеж, Россошь, Икорец, Песковатка, чистый и светлый Хопер со своими притоками Карачаем, Еланью и Бузулуком, а тут и Медведица довершала дело. Кренился Дон, подмывал меловые кручи, где-то выше станицы выбивал в крутояре пещеры и водомоины и каждое лето выносил из старых, забытых погребений человеческие кости и обломки черепов на белую, песчаную косу против станицы. Ради них стараниями игуменьи здешнего монастыря поставлена была на высоком месте малая часовенка с шатром и зеленой луковкой купола, а в ней вырыт сухой колодец-склеп. Юные монахини собирали на косе и хоронили в колодце, в тихой глубине, старые казачьи кости. Дабы бродячие собаки не растаскивали их по округе.

Теперь многие считали, что те останки Дон выбирал из подмытого древнего кладбища, но самые старые жители упорно рассказывали одну и ту же легенду, не слабевшую с годами и как бы витавшую в окрестном лесу и над белой горой, вокруг монастырских стен и упокойной часовенки. От старых молодым переходило сказание о том, что в давние времена монастырь был другой, не женский, а мужской, чернецкий, и располагался много выше, под крутой Соколиной горой. И будто в ту пору московский царь Петр Первый подавлял уже в несчетный раз казачью вольность на Дону, пытал и казнил мятежных булавинцев, выжигал дотла их городки, а население, частью полуживое, под страхом солдатского штыка и кровавой казни загонялось гуртом обратно в помещичью и боярскую кабалу, частью умерщвленное, пускалось на плавучих виселицах вниз по Дону... И вот разорили и выжгли солдаты-батальщики будто бы одну ближнюю станицу, начали развешивать строевых казаков на плавучие рели, а бабы с малолетками тем временем кинулись по зеленому займищу и речным излукам в бегство к монастырю, спасения искать. И велел тогда игумен старый раскрыть врата и дать приют несчастным и обездоленным казачьим женам с их малыми детьми. Но не было спасения и в самом приюте божьем; подошли батальщики в зеленых заморских мундирах, подняли бревно-сокол, ударили с размаху и пошатнули крепкие, глухие ворота, столетние дубовые вереи. И вскричал и в последнем отчаянии и заголосили матери, и заплакали невинные дети, треснули тесовые заплоты, обрушилось железо на души человечьи. И вздел игумен костлявые руки к небу и послал проклятия богу: «Если уж в храме твоем, господи, нет спасения сирым и обиженным, то не щади человеков боле, засыпь нас землей заживо, чтоб не терпели мы сверх силы своей». И ударил будто бы троекратно гром небесный со страшной силой и расколол нависавшую над монастырем и ближней округой Соколиную гору. Одна половина ее выдержала поднебесный удар и осталась над водой крутым обрывом, а другая рассыпалась до основания и упала тяжкой лавиной на монастырь и окрестный лес, погребла заживо и черненную братию, и жен казацких с малыми детьми, и карателей-солдат. Велик был гнев божий, и оттого погибли все – и грешные, и праведные. И теперь на песчаной косе за Доном ни кто не мог отличить черную кость грешника от святой косточки праведника. Да и люди, грешные и беспамятливые, не видели, по обыкновению, в том нужды...

С паромного причала видна была вся округа как на ладони – с зеленым займищем поймы и белым обрывом под станицей, с каменными колокольнями монастыря на отдалении и упокойной часовенкой близ Медведицы. Пожилые казаки-сидельцы хмуро вздыхали, слушая деда Евлампия, а пристав Караченцев в своем жарком по летнему времени, пропотевшем обмундировании тяжело и безучастно прохаживался на палубе, то и дело поглядывая на пустынную дорогу. Дорога уводила по лугам и займищу к далекой станции на железной дороге, Себряково, откуда мог с часу на час прибыть подъесаул Миронов.

Деды говорили меж собой и думали про жизнь, пристав же делал вид, что не замечает их и не слушает пустые стариковские побывальщины. Но всем вместе и каждому в отдельности было как-то неуютно на этом свете, глухая тревога выгрызала душу. С давних нор в мире божьем что-то повернулось не так, напротив сути человеческой, восторжествовала какая-то неведомая им и не имеющая звания, но определенно враждебная людям сила, страшная и неумолимая, как рок...

– От Петра это пошло, от Анны Иоанновны с немцем Бироном, говорят, все эти мундиры зеленые, казни неправые, деньга фальшивая... – в раздумье проговорил самый ветхий сиделец с нашивкой приказного на слинявшем от времени погоне и со шрамом наискосок морщинистого лба, как от удара плетью. – А може, еще от поганого самозванца-латинянина, что под Димитрия-царевича рядился?

– Кабы от кого одного, так скоро б разобралися... вздохнул рассказчик, дед Евлампий. – Да в том дело, что много их на нашу беду, и всякая Идолища, по сказу, – о трех головах! Одну голову токо видно, а другие из-за тына либо ставки тебя ж на мушке и держут!

Старик-приказный искоса глянул на пристава, по-прежнему обзиравшего пустынную дорогу к станции, и вздохнул тоскливо:

– Вот жизня-то выпала, прости господи, куда ни кинь – кругом клин. И при ясном-то солнышке тьма египетская кругом!

Пристав Караченцев слышал, конечно, голоса стариков и понимал, о чем у них шла речь. И потому был особо насторожен и готов ко всему. В их потаенной беседе тоже была заключена некая гордыня человеческая и непокорство перед той самой окаянной силой, которую не дано обороть или обойти никому. Старики-сидельцы, по сути, были единомышленники подъесаула Миронова, да и вся станица сочувствовала ему, так что положение Караченцева как человека, приставленного к закону, было отчасти двусмысленным.

Раздумывал о Миронове.

Отец его, Кузьма Фролович, хотя и урядник, но слабосильный хлебороб с хутора Буерак-Сенюткин, не сумел по засушливому времени прокормить большой семьи со скудного земельного пая в шесть десятин, переехал на жительство в окружную станицу, стал возить на паре быков донскую воду в сорокаведерной бочке на верхние улицы. Богатые жители за неимением водопровода платили по гривеннику за ведро. Надумал урядник выводить в люди сметливого и проворного сына, отдал в гимназию. Филипп, умственно развитой мальчик, хорошо скакал, джигитовал, в пятнадцать лет водил за собой ватажки казачат, подавал надежды. Но с учением дальше второго класса гимназии ему не улыбнулось. После покушения на государя-императора Александра Третьего в Петербурге – а в деле активно участвовал студент из донских казаков Василий Генералов – вышел тогда высочайший указ: очистить все гимназии на Дону от детей «простого звания», сыновей рядовых казаков... По отцовской нижайшей просьбе взяли Филиппа переписчиком в канцелярию мирового судьи, а спустя время, при самых лучших характеристиках, писарем к окружному атаману. Служил исправно, подсоблял отцу, бесплатно составлял прошения всем нуждающимся казакам, понимал уже и по адвокатской части, так что еще до службы стал известным едва ли не на весь округ.

Один раз шел рыбалить по лесу, близ монастыря. Как любой из молодых станичных парней; на ногах простыв чирики, шаровары с лампасами закатаны до колен, на плече пара удилищ и весло. Никаких мыслей, кроме рыбалки, в голове не было, одни сомы да сазаны. А возможно, и были уже мыслишки насчет «общественной справедливости»: к этому времени водил он дружбу с поднадзорным студентом Поповым Александром, который нынче ходил в писателях. Этот Попов-Серафимович готовил Филиппа Миронова к сдаче экзаменов в гимназии экстерном...

На спуске увидел Филипп: мелькнула к обрыву тонкая, обернутая в черную рясу, женщина. Побежал следом, екнув душой, угадав неладное в ее порыве. Уже над самым обрывом успел схватить за руку.

Монашке было лет шестнадцать, а бежала к Дону то ли утопиться с горя, то ли посидеть на круче и подумать над погибельной судьбой, слезу обронить в глубокое место перед скорым пострижением. Сначала ничего не говорила с испуга, только молилась быстрым крестом. И когда отвел он с ее лица черный плат, увидел слезы в три ручья да испуганные черные глаза, смотревшие со страхом и надеждой на мирянина. Рассказала послушница, что пропадает в заточении не по своей воле, а по отцовскому святому обету, данному перед кровавым боем на высокой балканской горе Шипке. Поклялся отец, что за спасение его жизни и ради семерых малых детей, оставшихся дома, пожертвует он младшую дочь на вечное служение богу – только бы оборонил господь от смерти и тяжкой раны! И возымела силу тяжкая клятва: вернулся отец к семье живым и здоровым, а генерал Скобелев побил турок... Через три дня – пострижение, а Стефанида душою на волю и в мир рвется. И нет ей никакого спасения, потому что духовную клятву с человека никто не волен снять, даже Священный Синод откажет...

Филипп Миронов, как уже стало теперь ясно, голову имел светлую, а сердце у него, по мнению многих, просто детское. Чья бы беда около ни ходила, какая бы слеза ни капнула, в душе у него – боль и, главное, неодолимое желание помочь, заслонить собственной грудью.

А тут речь шла о человеческой жизни.

Взял Филипп ее за тонкую, слабую руку и повел в станицу, в канцелярию окружного атамана. Знал, что духовный обет снять могут лишь мирские обязанности и долг человеческий перед самой Жизнью.

– Хочу на этой послушнице жениться, ваше высокоблагородие, – сказал писарь Миронов атаману-полковнику. – Пропадает чистая душа по давнему обету, а грехи пускай отмаливают за нас старые да убогие... Прошу вашего благословения, ради того хоть, чтоб племя казачье не убывало.

– По любви и согласию? – усмехнулся полковник. Он усматривал по-своему некую вынужденную обязанность Миронова к свадьбе, чего пока еще не было. И в своем положении и со своей просьбой Миронов не мог и не хотел возражать атаману.

– По любви и согласию, – пролепетала юная Стефанида, опустив глаза.

– По любви и согласию, – подтвердил Филипп.

Шел ему в ту пору восемнадцатый год...

Отец Стефаниды был казак состоятельный, свадьбу закатил такую, что все смутительные разговоры угасли. И на свадьбе той пролил радостные слезы: он даже подумать не мог еще вчера, что простой смертный может при чистом сердце и бескорыстном желании снять высший духовный обет другого человека.

После был призыв на службу, учения, бешеные скачки и призы, хвала начальства, юнкерское училище в Новочеркасске. Вышел Миронов подхорунжим, по второму разряду, – по первому выпускались только дети сословных казаков, – дворян, – отслужил положенное, вышел на льготу. Выбирали Филиппа Миронова даже станичным атаманом в ближней Распопинской станице, но не ужился с начальством, начал выгадывать льготы и послабления своим безлошадным станичникам, а его, милого, к окружному: «Сотник Миронов, опять своевольные выдумки – на службе? Как смеете волновать казачество! С таким легкомыслием вы вряд ли оправдаете надежды, которые все мы питали, когда посылали в училище!»

– В таком случае, ваше высокоблагородие, забирайте насеку, разрешите взять шашку. Сегодня же подаю рапорт – добровольцем на войну с японцами!

– Похвально, – сказал полковник.

Сходил Миронов на войну, принес четыре офицерских ордена и славу на весь округ! Кампания на Дальнем Востоке, конечно, вышла во всех отношениях неудачной, но казаки разведчики под командой Миронова и его друга сотника Тарарина прошли по ночам дерзкими рейдами вдоль и поперек Маньчжурию, порезали телефонные линии, взяли много пленных. Бригадный генерал Абрамов поставил однажды Миронова перед строем и приказал полкам кричать «славу» сотнику Миронову – «герою тихого Дона». Донская газета частенько прославляла героев-земляков, дабы смягчить неутешительные сводки о ходе войны в Порт-Артуре и в особенности на море. Даже столичная «Нива» поместила фотографии Миронова и Тарарина «с места события». Миронов на боевых позициях бороды не брил и чем-то неуловимо напоминал на фотографиях Емельяна Пугачева...

Грудь у Миронова довольно широкая и блестит вроде иконостаса: ордена Святой Анны третьей и четвертой степени – за сметку и хладнокровие в поиске по вражьим тылам, Станислав третьей степени и Владимир с мечами и бантом – за отвагу и храбрость в рукопашных схватках, пленение желтых самураев. «В солнечный день поглядишь и зажмуришься», – невесело размышлял пристав Караченцев. Главная же опасность заключалась, разумеется, не в наградах, а в невиданном авторитете Миронова среди казаков 26-го полка и всей 4-й Донской дивизии, возвратившейся теперь с войны, окружавшей неким ореолом его имя, да и местные казаки-сидельцы тоже сочувствовали ему...

Пристав Караченцев не мог, откровенно говоря, понять поступков Миронова, и, как все непонятное, они досаждали чем-то ему. В особенности презирал пристав неподходящую дружбу Миронова с цивильными гимназическими учителями, «шпаками», бывшим поднадзорным студентом Поповым и полукрамольным писателем Федором Крюковым, а также приезжающими на лето в станицу студентами и всей этой шумящей, бунтующей интеллигенцией, которая в дачное время наводняла станицу. Да и сам Миронов читал много книг, на сходках декламировал стихи – не офицер, а какой-то «сверхсрочный» студент, право слово!

Как его арестовывать, когда он поехал в Санкт-Петербург ходатаем от всей станицы? Если к тому же заявится он сюда средь бела дня, да в людный час, да соберется толпа?

Палуба парома нехорошо зыбилась под ногами пристава. Жара как бы изнутри распекала и лишала упругости душу и тело, а дорога к станции по-прежнему пустовала. Кресты над дальними монастырскими куполами плавились под солнцем и слепили глаза.

– Марчуков! – окликнул пристав старшего казака с нашивкой приказного. – Ты, Марчуков, подежурь тут с исправностью, я отойду на час... Гляди по дороге: в обывательской повозке он вряд ли поедет, а какие дрожки либо тарантас покажутся, так зови! – и показал на дощатую будку паромщика под прохладной камышовой кровлей. – Да смотри у меня, брат, в оба. Сам знаешь, что с ним шутки плохи!

ДОКУМЕНТЫ

Из представления прокурора Усть-Медведицкого окружного суда об отказе станичного сбора послать казаков на охранную службу внутри империи

1906 года, 8 июля

В дополнение к представлению от 30 июня сего года за № 1193 доношу вашему превосходительству, что из препровожденной мне канцелярией войскового наказного атамана войска Донского от 3 июля сего года переписки усматриваются нижеследующие обстоятельства:

Усть-Медведицкий станичный атаман, получив 11 июня с. г. объявление о состоявшемся Высочайшем повелении о вызове на службу трех сводных полков... назначил сбор на 18 июня. Когда к означенному сроку явились вызванные должностные и выборные лица, атаман объявил сбору сущность приказа. По выслушании такового члены сбора единогласно возразили, что «проверять очередных списков не будут, своих казаков на службу не пошлют, ибо мобилизованные казаки 2-й и 3-й очереди служат не государю, а несут полицейскую службу, охраняя имущество помещиков».

Дознаниями, произведенными после, было установлено, что в составе сбора находилось значительное количество посторонних лиц и, кроме подъесаула Миронова и дьякона Бурыкина, на сборе присутствовали студенты Агеев и Фомин, какие-то учителя и другие. Возбужденное настроение казаков, бывших в сборной комнате, и присутствие посторонних лиц, обсуждавших вопросы внутренней политики, придавали казачьему сбору характер митинга...

При дознании были допрошены некоторые бывшие на сходе лица, и между прочими названные Миронов, Бурыкин, Агеев и сотник Сдобнов, которые показали:

МИРОНОВ – что 18 июня он присутствовал на сборе, так как слышал, будто бы на сборе будет обсуждаться земельный вопрос, в котором он лично заинтересован. Находясь в правлении, он слышал голоса «Не дадим...». Ему, Миронову, совершенно неизвестно, кто влиял на казаков при составлении приговора. По-видимому, никто не влиял, так как, по его мнению, у казаков просыпается самосознание, вследствие чего такие же приговоры составлялись не только в станице Усть-Медведицкой, но и в станице Распопинской, в станице Кепинской и других. По просьбе выборных он, Миронов, действительно читал по газетам речи донских депутатов в Государственной думе, а затем согласился отвезти и Петербург составленный сбором приговор...[1]1
  1905 год в Царицыне: Сб. документов. – Волгоград, 1960. – С. 166 – 169.


[Закрыть]

В ГОСУДАРСТВЕННУЮ ДУМУ

Казаков и казачек хутора Заполянского Усть-Медведицкого округа области войска Донского

Заявление

Выражая свое полное сочувствие Государственной думе, как народному законодательному учреждению, и поддерживая все требования, предъявленные Думою правительству в ее ответном адресе на тронную речь, мы – казаки и казачки хутора Заполянского – горячо протестуем против правительства, не желающего считаться с народом в лице его представителей.

1. АМНИСТИЯ для политических заключенных, пострадавших за народное дело. 2. ЗЕМЛЯ для малоземельных и безземельных крестьян. 3. СВОБОДА для всех граждан Российской империи. 4. Введение в России НАРОДОВЛАСТИЯ – все эти требования, предъявляемые Думою правительству, были всегда заветной мечтой всего русского народа. И если правительство нашло возможным отказаться перед лицом Государственной думы от немедленного удовлетворения всех этих требований, то этим оно открыто заявило, что не желает служить народу. Но не желая служить народу, оно тем самым освобождает весь русский народ от обязанности служить ему. Теперь служить правительству – значит, изменять Родине и Отечеству. Ввиду всего этого мы, казаки и казачки хутора Заполянского, через посредство Государственной думы требуем от правительства немедленного освобождения казаков 2-й и 3-й очереди от охранной службы, так как считаем эту службу позорной для чести казачества и не соответствующей интересам всего русского народа. Казачество всегда проливало свою кровь за свободу и справедливость, а потому мы надеемся, что и теперь оно не замедлит стать в рядах крестьян и рабочих, борющихся с правительством и помещиками за свободу и землю.

1906 года, 6 июля [2]2
  Архив историка Д. С. Бабичева: Копия.


[Закрыть]

Известный писатель, постоянный сотрудник журнала «Русское богатство», а ныне депутат Государственной думы от верхнедонских округов Федор Дмитриевич Крюков снимал обычно номер в гостинице «Пале-Рояль» на Пушкинской. Об этом предупредил отъезжающих студент Павел Агеев, который боготворил своего земляка-писателя и знал о нем решительно все. Приказал записать адрес для верности, но записывать не стали, Коновалов уверил, что он и без того запомнит слово «рояль», а Миронов от души рассмеялся и сказал, что с таким вестовым, как урядник, они нигде не пропадут... А что касается рыболовной прутяной сапетки с торчащим из нее луговым сеном нынешнего укоса, которую Павел навязал им в Петербург, то ее следовало бы увязать в мешок, что ли, дабы не удивлять встречных на Невском. Но взять эту захолустную плетенку все же приходилось не только ради шутливого приветствия «с берегов родной Медведицы», но и потому, что никакая другая упаковка не шла в сравнение с нею для хранения бутылок с игристым цимлянским...

Мокрый Санкт-Петербург, как и следовало, встретил донцов реденьким, сенокосным дождичком в накрап, запахом теплого асфальта и неожиданным парадом. Полицейский на перроне с нафабренными усами вытянулся в струну и машинально кинул правую руку под козырек, ошалев, видно, перед четырьмя новенькими орденами на груди поджарого и лихого на вид казачьего офицера, и сделал медленный полуоборот, провожая глазами. А едва погрузились в пролетку и свернули на Лиговку, выехал наперерез казачий патруль, полусотня красно-голубых атаманцев. И пока пропускали их у перекрестка, молодцеватый хорунжий успел рассмотреть смышлеными глазами седоков в родимом обмундировании и вдруг выдернул шашку «на караул». Негромко, внушительно бросил в строй не то команду, не то просьбу, как-то по-свойски смеясь глазами:

– Г-герою маньчжурских полей подъесаулу Миронову, братцы, – ура!

Полусотня дружно и взахлеб рявкнула, словно на высочайшем смотре. Кони заплясали, поджимая крупы, проплыли мимо веселые лица казаков, высокие, заломленные фуражки с широкими красными околышами, скрипучие ремни и седла. Миронов привстал и откликнулся, не скрывая волнения:

– Хоперцам и родной Усть-Медведице... Здорово, братцы!

Молодцеватый хорунжий кинул шашку в ножны и кивнул прощально. Задние казаки оглядывались, белозубо скалились. Коновалов, геройский в бою и простоватый в жизни сверхсрочник, не упустил случая погордиться:

– Вас что, Филипп Кузьмич, должно, по газетам сымали? Ежели и дальше так, то и желать, как говорится... Это ж надо – на первом перекрестке, как своего!..

– Нет, Коновалов, не снимали для газет, – засмеялся Миронов. – Просто в офицерском собрании у них, скорей всего, вывешивали карточку. Вот и запомнил, видно, хорунжий. А дальше будет совсем весело! Особо – на новочеркасской гауптвахте.

Лицо Миронова – энергичное и крепкое, с прищуром острых глаз – стало непроницаемым, каким оно становилось в самом начале трудного поиска в разведке или перед конной атакой. Тогда начиналась стремительная и захватывающая работа мысли, трудное состязание ума и воли с возникающими препятствиями в боевой обстановке, и надо было – коль ты уж назвался казачьим офицером! – найти лучший, единственно победный ход, чтобы сделать дело (иной раз заведомо невыполнимое), а вместе с тем спасти и себя, и людей, и лошадей даже, чтобы выйти к своим в полной форме...

Он так и сошел с пролетки у подъезда гостиницы – молча, с сосредоточенной усмешкой, хотя находился теперь отнюдь не на вражеской территории. Расплатился с извозчиком и, пока урядник снимал тяжелый баул и другие вещи, кликнул швейцара.

Номер Крюкова был в бельэтаже, и хозяин оказался дома. Начались объятия и восторги, распаковка вещей, и, когда Коновалов водрузил на изящный, под красное дерево, боковой столик аляповато-громоздкую прутяную сапетку с торчащим из нее клоком волглого сена, Федор Дмитриевич вовсе растрогался:

– Ну, молодцы, ну, окаянные разбойнички с родимого Дона, что придумали, а? – радостно и с преувеличенной горячностью обнимал он Миронова и оробевшего урядника и все оглядывался в глубь большой комнаты-залы, где в креслах сидел осанистый, барственно-важный человек в костюме-тройке, с темным галстуком, с окладистой бородкой, как видно, его хороший знакомый и гость.

Сам Крюков – гимназический учитель, писатель и думский депутат, выслуживший уже чин статского советника, – был в обиходе простецким человеком, казаком до мозга костей и любил не только «приличное общество» и себя в нем, но пуще того – хуторской круг и карагот, старые донские песни на посиделках и в застолье, молодежное игрище. Все это пело и звенело в нем, переполняло душу, поэтому он способен был даже и в столичной компании разом сбросить с себя постоянную интеллигентную сдержанность, расслабить галстук и заходить, что называется, колесом, забросать грубоватыми хуторскими байками-анекдотами, станичным говорком, смешно смягчая окончания глаголов, потешая себя и окружающих. Он и теперь сверкал очками на всю комнату, задирал русую окладистую бородку «под Короленко», бросался от одного гостя к другому несообразно возрасту (Крюков был старше Миронова на два с половиной года, и стукнуло ему уже тридцать шесть лет), говорил с жаром, разбрызгивая радость:

– Вы посмотрите, дражайший Владимир Галактионович, что они нам привезли-то!

С кресел в дальнем углу поднялся крепкий человек с губернаторской осанкой. Глаза, впрочем, не выказывали никакого властолюбия, были, скорее, сочувственно-внимательны. Миронов определил в его лице нечто неуловимо знакомое, сжал крепко протянутую руку и поклонился.

– Короленко, – сказал гость Крюкова. И, не выпуская руки Миронова, с интересом осмотрел его с ног до головы, как бы оценивая на силу и сообразительность.

– Да, да! Вот перед вами, Владимир Галактионович, совсем новый, так сказать, тип казачьего офицера, прошу любить и жаловать! – рекомендовал с жаром Федор Дмитриевич своего земляка, разом смахнув напускное шаловливое ухарство и развязность. – Впрочем, идите-ка, земляки, пыль дорожную смойте! – проводил он казаков в ванную и захлопнул за ними дверь. – Да! Это тот самый подъесаул, которым вы, Владимир Галактионович, интересовались... И кстати, Миронов – не единственный ныне офицер из наших, протестующий открыто и прямо против карательных мер правительства! – Крюков спешил, как видно, закончить начатый ранее разговор, убедить в чем-то Короленко: – Уроки, как говорят, не проходят бесследно. Недавно в Вильно восстала сотня 3-го Ермака Тимофеевича полка. Вся целиком арестована и отдана под суд за отказ чинить расправу над народом... В Вахмуте хорунжий Дементьев со своей командой пошел под суд за присоединение к рабочей забастовке! 8 октябре прошлого года из Воронежской губернии ушли домой «по староказачьей традиции», обсудив на кругу, сотни 3-го сводного и 2-й Лабинский из Гурии, а Урупский Кубанский полк вообще учинил вооруженный бунт! Да. – Передохнул, внимательно следя за выражением лица Короленко, и дополнил: – А в Юзовке что было?! Когда наши казачки отказались стрелять по манифестантам и их, разумеется, определили за решетку, шахтеры и рабочие с заводов, побольше трех тысяч, двинулись освобождать казаков из тюрьмы! Долг, так сказать, платежом красен! Ну о том, что в Ростове и Москве было примерно то же, вы знаете... Но – верх всему – поступок сотника Иловайского, посланного на усмирение крестьян. Сотня его, только что из Маньчжурии, перестреляла полицейских за попытку стрелять по безоружным мужикам. А Иловайский, заметьте, казачий дворянин, потомок былых войсковых атаманов!

Миронов стоял в полуоткрытой двери в белой сорочке с закатанными рукавами, вытирал жилистые, загорелые руки махровым полотенцем и с открытой насмешливостью слушал друга. Крюков заметил его выразительный прищур, махнул рукой – достаточно, мол, на эту тему! – и засмеялся:

– Ну, многоглаголенье, как говорил еще иеромонах у Пушкина, не есть души спасение! Вы-то с чем хорошим прибыли? Приговор станицы, письма с хуторов – вот что мне надо к завтрашнему выступлению, братцы! Есть?

– Все, что надо, привезли, но – после, – сказал Миронов. – Урядник, выкладывай гостинцы с Дона!

Он отнял у Коновалова сапетку, выдернул из нее пучок свежего, сильно пахнущего влажным лугом сена, стал выставлять на лакированный столик одну за другой черные бутылки с серебряной оберткой. Бутылки были облеплены волглыми травинками, а на затейливых вензелях наклеек золотились оттиски медалей самого высшего достоинства.

– Цимлянское игристое? – воодушевился мало пьющий Федор Дмитриевич. – По какому же случаю?

Миронов объяснил, что тащить за собою в Питер винные бутылки не очень разумно, легче при нужде купить бы на месте, но Павел Агеев как раз выдавал замуж свою двоюродную сестру, ну и, разумеется, не забыл своего покровителя и наставника Крюкова, прислал гостинец е просьбой заочно поздравить молодых...

Федор Дмитриевич удовлетворенно кивнул и поднес клок сена к лицу, с молитвенным чувством вдохнул сильный луговой аромат, глядя в сторону Короленко и как бы желая передать и ему свое настроение.

– Вы, ваше высокоблагородие... не то принялись нюхать, сказал со сдержанностью в голосе урядник Коновалов. – Если уж захотелось степь нашу вспомнить, то вот… – Он отвернул борт синего мундира и достал из потайного кармана на груди пучок сухой, невзрачной травки. – Вот. Возьмите, чебор!

Крюков порывисто обнял Коновалова и расцеловал в обе щеки, а затем, завладев пучком чебора, направился в угол к старшему гостю:

– И в самом доле – чебор! Ах, окаянные, да что же они со мной делают, ведь душу – вон! Вы оцените, Владимир Галактионович, оцените!

– Да? У нас, в Малороссии, чебрец, – сказал Короленко, добродушно усмехаясь в бороду. – Впрочем, дайте-ка, в нем, черт его знает, и в самом деле заключена какая-то первородная сила, чудный приворотный запах. Не передать словами даже, сколько аромата, полынной горечи и степной силы!

– Кто надоумил? – Крюков ел глазами урядника Коновалова.

– Да это уж близ Себрякова, – сказал урядник. – Стали спущаться к слободе, я на Веберовскую мельницу гляжу больно уж высоченная громада, выше церкви! – а их благородие толкает с брички: сорви, говорит, чеборка на дорогу! А там, по скату, его сколько хошь!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю