412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Гедеонов » Дни яблок » Текст книги (страница 35)
Дни яблок
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 17:37

Текст книги "Дни яблок"


Автор книги: Алексей Гедеонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 37 страниц)

А в этот момент немцы кордон тут сделали. Объявили всё запретной зоной, и давай жечь, а всех, кто не ушёл – гнали вниз, до Желанской, там граница была – на мёртвых и живых. Так и сказали: сверху, тут – у нас, будет развалина, а не город. Всё. И капут. В Ботсаду зенитки… Красный корпус синим пламенем, с неба наши бомбят. Светопреставление началось, конечно же, и воровство. Квартиры пустые, тут у нас на Пробитом и дальше… Ну вот. Ада, непонятно зачем, в первый и последний раз понесла на Сенку менять. С перепугу, видимо, потому что базара не было… Галоши, совершенно довоенные и новые, кстати, потащила. Так что ты думаешь – сразу украли их! С мешком вместе. Вернулась Ада злая и ещё больше голодная. А всякие тут, которые при немцах… так они стали по дворам ходить и орать: «Последний трамвай на вокзал! Последний трамвай!»

Мама вздохнула.

– Ну вот, – продолжила она. – Стало понятно – надо уходить. А то сожгут. Но мы захотели остаться. У себя. С бабушкой, с нашей бабушкой. Так ей и сказали: «Ждём партизан. Дадут гранату и будем немцев гнать…»

Бабушка рассердилась. Решила сама нас отвести дворами на Ладомирскую, в девяностый номер, вниз, за разграничение. У неё там подруга жила, тоже фребеличка – в таком маленьком домике. Дет-очаг там был до войны, а она при нём просто персонал, потому что из бывших. Бабушка взяла Алиску себе за спину, тюком таким, как первобытные, и Иду прихватила – за руку, крепко. Ида была самая послушная – и пошла поэтому, не спорила. Подушку забрали они, сухари, соль, корзинку вот эту с крышкой, и лук она спереди повесила – так красиво, ожерельем связанный. Нацепила прямо поверх пальто и ушла, даже не простилась. Тогда не прощались многие. Не оглядывалась. Сказала – за нами вернётся в полдень, отведёт. Если сами не пойдём – свяжет верёвкой и потащит. Но не успела – бомбили сильно… Так они забежали в лечебницу и сидели там, в подвале. Хотя рядом бомбы летали, но в них ничего не попало, только чайник со стула свалился. Алиса даже молитву выучила, за фребеличками этими повторяла – учила куклу, а сама запомнила. Хоть какая-то польза от войны проклятой.

А мы остались, Ада и я. Всюду дым, пепел летает, как снег, только чёрный, внизу немцы, а в Артшколе полицаи.

Ада так и сказала: «Всё, конец света. На Сенке рынок разбежался. Пошли воевать. Я буду швырять камни».

Я сердилась на неё: «Какие камни? – сказала. – Сейчас везде пули».

«Тогда я на немцев керосин вылью, – говорит Ада мне. – И подожгу спичками. А ты будешь санитарка, если что».

Ну, мы пошли, перелезли на Артшколу, сидели-сидели – дождались, пока поджигатели пришли, вот это страх был настоящий.

Я спросила у Ады: «Откуда у тебя спички?» А она мне: «Главное – керосин! Только я его забыла».

Пошли назад, вот представь себе. Были на чердаке, то есть смотрели на улицу в такое маленькое окошечко. И тут Ада кирпич заметила, на подоконнике. Даже два.

– И что? – поинтересовался я.

– Ну, что, – повозила ладонью по столу мама. – Бросила она их. Вниз. На поджигателей этих. И представь себе – попала. Одному в этот его – ранец… или бак. И так бахнуло! Заполыхал, как стоял, со шлангом своим. Я не помню, говорила я тебе про поджигателей? Нет? Ну, перед отступлением немецким, значит, ходили страшенные – на спине рюкзак с огнём, спереди труба, как шланг железный. На морде маска очкастая, вокруг сажа, зубы белые – точно бесы. И все ненормальные – чем-то щёлкнут, и из шланга огонь! До второго этажа! Стёкла плавились и прямо по стенам стекали. А если кто-то выбегал из подъезда – люди же затаились в домах, – то прямо по нему из этого шланга – огнём, без разбору, а сами смеются, представь себе. И вдруг, на такое страхолюдство – и кирпич, ну невозможно же выдержать!

Ну вот. Давай они стрелять. Остальные немцы! По окнам, по стенам… везде и всюду. Ругаются! Этого, полыхающего – повалили всей стаей, видно, пламя сбивали. Бак его об кирпичи так и загудел… Потом ринулись, оцепление сделали, свистеть в свистки стали – подмогу зазвали – трёх на велосипедах. А ещё собаку.

Мы бежать. По чердаку, к себе. А люди снизу кричат, выстрелы… Кто-то на Сенке надрывается: «Друкарню жгут!» «Артшколу подзорвут! Тикайте!» А нам с Адой тикать некуда получилось – внизу же немцы… Во всех подъездах, и с разбитой стороны тоже. Оцепление это, собака неистовая вся. Мы к себе… Домой. Там уже дым – ведь подожгли уже. Ада хотела в шкаф…

А тут вдруг скрежет, стена открылась, я сейчас думаю – может, там трещина была? Смотрим – какой-то мальчик нестриженый… в штанах синих, дурацких. С чёрного хода прокрался, наверное, лез по этим развалинам. Очень злой.

«Вы точно хотите в Яр, – говорит. – Две ненормальные дуры. Почему с бабушкой не пошли?»

«Откуда про нас с бабушкой знаешь? – я говорю. – Может, мы захотели остаться».

А он в ответ:

– Наверное, навсегда?

А Ада ему:

«Мы армию должны дождаться. Красную! Ты, парень, кто? Наш?» А он нам так высокомерно: «Более чем». Ты себе представляешь?

– Бо… Очень даже, – ответил я, негодуя внутренне на «штаны дурацкие».

– А потом… – Она замолчала. Кошки мурлыкали у меня на руках – настоящая и нарисованная. – Потом мы пошли за ним, – сказала мама. – Куда-то. Там холодно было. Очень. И лестница вверх. Гудела как железная, но на самом деле каменная была – я потрогала. Он нас вёл-вёл… По-моему, потом мы вроде как спустились, вышли из подъезда – и оказались у брамы, ну… в самом начале улицы нашей. Ада галошу нашла.

– Волшебную, да? – осведомился я.

– Ты не представляешь даже… – сказала мама.

– Да где мне, – ответил я. – Фантазии ноль.

Она вздохнула.

– Я не люблю про войну. Давай я тебе что-нибудь другое? Из мирного…

– Хорошо, из мирного… – зловеще начал я.

– Ох, – сказала моя проницательная мама. – Ну, хорошо! А всё Ада! Значит, так, слушай внимательно и не перебивай.

После войны… Когда мы тут пережили эту реконструкцию… реставрацию… Чёрт-те что. Ну вот, комнату у нас отняли – в счёт соседней квартиры. Остались мы тут в большом количестве. Тётя Инна, мамы… бабушки Гали сестра, ну, она на самом деле Алина – ты же помнишь. Всё время с нами, получила в войну туберкулёз… Ездила лечиться в южный город Аккерман и там за военврача вышла замуж…

– Даже не областной центр, – буркнул я.

– Зато какой замок! Они там домик купили, сад завели… Ну и… Вот. Ты же знаешь и был там. А у нас же теперь дядя Боря и Ида, и Феликс. Мама сама себя опять перевела на казарменное положение. В интернате и спала, и ела. Потом было чуть квартиру не получили на Шовкобуде, ну, там, где до войны мама с папой учительствовали, были. Но мама… она сама, вот говорила тебе, высказалась против. Категорически. А обстановка была нервная. Шли слухи – выселение евреев. К Иде придирки в школе пошли, со староства сняли. Да и у меня в классе… Хотя она и не похожа, и фамилию они мамину взяли – Гедеоновы, чтобы как все мы. Сейчас подумала только – ведь у мамы оба мужа её фамилию взяли, только папе сразу с ошибкой записали, так и погиб Гедиминовым… Ну, вот… Маме стали делать страшные глаза, повторять шёпотом: «Вы хоть сама спаситесь…» – или вот: «Нажилилась! Ничего, теперь посмотрим!» А потом…

Потом выехать стало можно, уже после… Были разговоры… долгие.

Дядя Боря уламывал её сильно. И нас. Но мама ни в какую.

«Устала быть беженкой, – сказала. – Это вы переселенцы божии», – сказала. И дала ему развод. Так мы ещё долго вместе жили, вроде как по соседству, хотя всё то же самое. А потом… потом… дядя Боря и Ида выехали, с Феликсом вместе… как раз Ада замуж вышла. Потом Алиска. А потом и я.

– Как это с Феликсом? – удивился я. – Сколько ж ему лет было?

– Двенадцать, – ответила мама. – Все сильно плакали. Кроме мамы. Она ему так и сказала: «Едешь в приключения, не горюй», – и даже провожать не пошла…

Её осудили, соседи и всякие остальные. «Бессердечная, – сказали, – холодная». Ну и овчаркой обозвали – как всех нас. Не пойму, зачем ты всё это вспоминать заставил, как удалось только…

– Ты пообещала, – скромно заметил я.

– Ну, да… вышло, что слово дала… Я уже потом… после, маму спросила… Ей уже шестьдесят исполнилось – и всё в прошлом. И бабушки на свете не было… Спросила только: «Как ты выдержала?»

– А она?

– А она сказала: «Я повторяла это Идино, от Шули, заклинание: „Мне за тебя“. За всех, за вас и за него. Вот и получилось, что вы в целости, а он спасён. Не беженец, не странник, может, и с отцом своим увидится… Как знать».

Вот и всё. Теперь ты знаешь. Что ещё угодно?

– Споёшь? – подначил я.

– Кстати, попросил бы раньше, могла бы, – улыбнулась мама и поправила плед. – Не крутись, – попросила она. – Лежи тихонечко.

– Ты же пела мне, – ответил я, – когда-то. Колыбельную мне. Даже нога не болела потом.

– Для этого они и нужны, колыбельные, – заметила мама. – Чтобы не болело, и сон ровный… Давай всё-таки не про войну.

– Тогда лирическое, – скрипучим голосом сказал я. – Чтобы с эффектом. И не болело.

– Один раз во дворце был бал, – начала мама и погладила нарисованную кошку. Зверь заурчал. – Золушку смотрел, с Жеймо? Не без совпадений, но по-другому.

– Так ты по-хорошему не хочешь? – окрысился я. – Лежу тут с вывернутой ногой, и без того болезной к тому же. Между жизнью и смертью. Ещё и восемь когтей в меня вогнали, как минимум, не считая фресок… А ты мне про Жеймо – ну ни стыда, ни совести.

– У тебя, – миролюбиво ответила мама, – именно что нет.

– Наверное, – буркнул я.

– А всё оттого, что перебиваешь.

– Так бы и сказала – вступление, – не сдался я. – Кстати, какое-то бледное. Надо так: давным-давно…

– Не так уже и давно, – заметила мама, – но метро ещё не прокопали. Во дворце был бал…

Пришлось опять уснуть…

… Не так давно, возможно, в ночь на субботу, когда любой сон есть ложь – очень ненадолго, на мгновение, во сне я увидел её – в золотом сиянии погод нездешних, на высоком деревянном крыльце она стояла, улыбалась и выглядела молодой и счастливой. И сердце мое не болело от потери – потому что был я по ту сторону любых потерь. Хотя бы на миг… Теперь даже такой миг – редкость. Мама, мама – ну как же так…

Достучаться, встретить бы себя – того: окликнуть, схватить за руки, сказать: «Вернись!», «Успей!», «Спаси!» – но не получается. На зеркало находит мгла, вода идёт рябью, дым рассеивается – изображение двоится-троится, делится; видишь самого себя нечётко, где-то на самой границе зрения, зыбко – как сквозь мутное стекло. И сказать ничего невозможно. Вечно не хватает слов.

«Будем же сильны пред лицом небесных светил», – как говорил Ёж Крыштоф, пока не рассыпался.

Ночами тут, в центре города, бывает, что ухают совы. Прямо над нашим балконом. Хочу увидеть их хотя бы краем глаза… Но на улице темно, а в такие ночи как-то даже обморочно, будто во сне. Я выхожу на балкон босиком и прислушиваюсь. Ухают то над нами, то на дереве через дорогу, – и не рассмотришь. Я стою очень тихо, вглядываясь в темноту… На площадь медленно въезжает двойка, на развороте высекая искры из бытия. Я не шевелюсь и представляю, как странно выгляжу со стороны, снизу: среди ночи на балконе неподвижно стоит тощий подросток в чёрных трусах и смотрит вверх, а потом всё ниже… ниже… взгляд его ищет… ищет… словно сновида.


В одну такую ночь снилось мне, что лечу над городом, вижу башни и крыши, сады и яры, реку нашу и мосты. Зима уже, и небо пустое. Мне весело и страшно чуть. Внизу день неясный, снег, люди и машины, трамваи спешат, но всё уютно, словно в сказке. И снег нисколько не холодный. И вдруг внизу, у собора – огромная ёлка! Лечу высоко, но вровень со мною верхушка-звезда. Семь лучей. Для странников и магов. А дальше – ниже, ярус за ярусом, диво – муранские шары! Я облетаю это чудо-дерево вокруг. И думаю, нет – уверен, что шары с секретом.

Известно ведь: муранские майстры купили у бродяги-сорочина тайну заточения частицы вихря в хрупкое стекло. И нынче в этих склянках-пузырях корпускулы ветров. Словно реликварий. Льдистые звёзды – это Борей, его синева и сталь, словно перья архангеловых крыл.

Зелень, золото, лазурь – Зефир, южный и нежный. Он цветы и крылья бабочек, он бриз, полнящий паруса. Безжалостно жёлтый львиный зрак, охра, хна, пустыня, зной и зарево – Сирокко, жаркий ветер пирамид. Есть Эол, и Нот, и Эвр, и все воздушные течения…

Что за вихри замурованы в муранах! Я плаваю вдоль и поперёк щедро украшенной ёлки и раскачиваю шары… Синие, пурпурные, зелёные, золотые. Лиловый, алый, белый… В нём, в тумане сером, вижу я отчаявшийся ветер – ему не вырваться.

И вижу заодно в том же в шаре, словно за рваной завесой – дом, кирпичный, красный, под нежарким небом, на берегу прохладного моря. Прямо не дом, а замок, весь в плаще плюща – от башенок до конхи. Над входом на посеревшей в прозелень мраморной плите надпись: «Rosenholm».

Дом здоровенный, с зелёной медной крышей и флюгерами, с внутренним двором, высоким воротами и гулкими тёмными коридорами – и свет в них сбоку бледен, и на стенах оружие, и мраморные профили. Тринадцать поколений мраморных профилей – многие смотрят косо. Я боюсь этого дома – в таких всегда немного сыро, чуть затхло, едва-едва пахнет землёй и кислой ягодой; к тому же в нём столько невнятных лесенок, ниш, мелких комнат и каморок, что всегда есть риск заблудиться, разреветься и опозориться. Но двор позади дома – хороший, смирный, большой, с видом на море, песок и закат. Мощёный двор: большие плиты в трещинках и прожилках. Ограда, каменные птицы, вазы… И мраморная скамья имеется. На искусственной насыпи. И вот мы сидим на ней – я да Инга, совсем взрослые, оба седые, и смотрим на то, как море поглощает закат и грезит поглотить песок, и скамью, и птиц, и вазы – а дальше замок в целом…

– Почему я вдова? – спрашивает Инга. – Скажи, почему? Почему? За что?

И выдыхает судорожно, без слёз… Как когда-то мама.

И уходит. Я слышу, как плачут попеременно то чайки над дюнами, то Инга в тёмном доме.

И тогда я внезапно, как от удара, подскакиваю – и спешу в это царство плюща, гробницу веселья, в страшные чёрные коридоры…

Но сестры там нет – и вообще никого нет. Только слышно, как шепчет море снаружи и чайки плачут высоко-высоко… И всё без конца…

– Инга! – изо всех сил кричу я в гулкую, пахнущую кислой ягодой тьму. – Инга!!

И просыпаюсь.


В дверь отчаянно звонили: длинно, по нескольку раз – потом принялись колотить.

Мама зашаркала по коридору… Покашляла у двери – и открыла первую, а потом и вторую…

Утро у людей в нашей стороне ни цветом, ни красками не отличается от ночи, оно ужасно. Я так считаю.

– Сила плюща велика, – вывел Альманах с явной неохотой, – он не теряет своей листвы ни в холода, ни в жару. Сила жизни в нем огромна, однако он может свести с ума или отобрать память. Места, где в изобилии растет плющ, полны мрачной тайны…

«Хорошо бы», – подумал я про память. И про тайну… И повздыхал.

– Мама! – рявкнула с порога сестра моя, Инезилья. – Ну сколько можно! Мало что никто не встретил, так ещё и… Познакомься, это Вальдемар…

«Хомяка купила в этой Риге, – мрачно подумал я. – И носится. Тоже мне…»

– Здравствуйте, Володя, – церемонно сказала мама. – Извините, у нас тут всё внештатно с утра.

– Он не Володя, – сурово просипела Инга уже на кухне. – Он Вальдемар, из Дании.

«Значит, в руку», – подумал я и заснул опять.

Снилось мне странное: зал со знаками зодиака на потолке, зеркальные стены, окна в рост напротив них, и отражения… Все знакомого вида и улыбчивые. И чудовищны, и страшны, и, разглядывая, понимаешь, что чудовище в отражениях ты и есть – и вновь странно, и страшно, и восторг… И глухо рокочет барабан, словно перед казнью.

А колокол едва и слышен.

Обе двери хлопнули поочерёдно, кто-то проскочил – громоздко и громко. Был встречен Ингой и вскрикнул…

– Собачие мясо! – сказала тётя Ада. – А ты чего тут? Ух, напугала. Аж левая рука онемела…

– Заблудилась, – фыркнула Инга и заперлась у себя. Со стуком.

Следующим на пути у тётки встал я. На кухне и с красным яблочком.

– А! – протрубила тётя Ада обрадованно. – Вот ты где! Ирод! Мне за тебя Алиска всю голову прокусила. Звонки в ночь-полночь, в трубке от неё кашель и нехороший звук. Ну, я прислушалась – крикнула им там: «Идиоты!» – так она сразу в чувства пришла. Говорит: «Мне мама снилась!» – и сморкается, представь. «А кому она только не снилася, – я ей отвечаю. – Вот, например, мне». И, что характерно, с указаниями этими учительскими снится кажен раз. «Ада, – говорит, – поправь мне покрывало» – и отключается, я её даже про папу не спросила… Ну, я же не Алиска, я мясо ем и соображаю ещё как-то чем-то, бывает. Я полетела на кладбище – а там вся могила в яблоках! И в колючках! И воробьёв собрание: жрут, не стесняются! По цветнику скачут. Я сразу же всё выкинула непотребство это. Хризантемы полила на осень, вино вылила на головы им всем, ну, спросила, как папа там… да в ответ лишь птицы пели песни воробьиные.

– На высшем уровне там он, – сказал я. – В заступниках. Поскольку пал, защищая… Доблестно.

– Где-то так и думала, – внезапно миролюбиво заметила тётка. – Но мама хоть бы хны! Так Алиска кашляет-перхает и всё своё: «Надо Саничке помочь». А я так спросонья и не поняла, что за Саничке… Только потом достукалася – про тебя, босоту, речь! Спрашую: «Чем помочь? К терапевту или уже сразу – в гипс?» – А она мне: «Происходит ужасное!» И трубку кинула! Я в ауте!

– Будете яблочко? – спросил я. – А чай?

– Буду говорить с тобой, – ласково сказала тётя Ада, не скрывая угрозы. – Ты тогда, когда, не записала… Ворвался, мебелями хлопал, кефир не допил, всю душу разбередил мне, а я уставшая была. Все дни не спала из-за тебя, вспоминала…

– Надо ночью спать, – вставил слово я.

– Ночами у меня дежурствы, – отбилась тётя Ада. – А потом Алиска с ужасом. Не перебивай, сама собьюся. Теперь так. Кольцы любила всю жизнь, сколько помню себя, одно даже чуть не проглотила, как маленькой была. Мама… наша мама, говорила: «Привели, называется, в театр ребёнка, в культуры! И что? Увидала дочка колечко – как сорока кинулась, и в рот его – хвать!»

А я у неё сразу спрашивала: «А куда смотрела ты? На оперу балета?» Со мной тогда чуть удушение не случилося, слава Богу, женщина какая-то нашлась в толпе, видимо, медик. Так выдавила из глотки кольцо это, а то уже вся синяя была я. Но не об этом… Я колечко с бирюзой, папино подарение, перед тем, как наша армия пришла, потеряла в доме где-то. Ходила даже к гадалке – за него узнать, ну и про папу нашего разведать – что с ним. Как сделать, чтоб вернулся.

Ну, значит, пришла к ней, такое место… в частных домах, в яме. Крапива древовидная вокруг и ягода волчья – рясно-рясно. Сад плеснявый, осы там всюду. Я несколько прибила, так они и наутёк от меня, те осы. Потом вот, кот… чудище брылатое, раскормили тигру, нападать удумал – хотел, подлый, укусить. Ну, так я его ведром. «Посмотрим, – говорю, – у кого рот больше!» Посмотрели. Я уходила – так он ещё на грушке шипел весь. А от злости – трясся. Она, гадалка эта, долго на меня зыркала, сито зачем-то брала, водой брызгала в него, а потом говорит: «Перстень твiй у cтiнi, побiля тебе, але сама не вiзьмеш. Шоб з вiйни прийшов хтось, то тре взяти зошита й написати це бажання, скiльки туди влiзе. Маеш знати. Йди-броди».[191]

Я поняла так, что это халтура, конечно, не сразу, но догадалася, что там одних старых баб дурят. А я была командир и, считай, подпольщица! Вот. А ещё, представь, она с меня спросила мелочь! Сколько дать. Говорила тебе уже за мёд, сало… Так ей стало мало, представь! И взяла успеваемость, так сама сказала. Вот дурня, скажи? Зачем оценки мне эти, до сраки дверцы. Я посмеялася с этого, дала ей продуктами, а за йод забурилася. И потом у неё какое-то колечко каменное увидела, так пока та отвлеклася – я колечко и взяла. Хорошенькое было, розовое, да только на палец не лезло. А пока шла – потеряла его на горе, у нашей церкви княжой, что стена её в яр падала… Видно, кто-то нашёл.

– А с тетрадкой что? – невинно поинтересовался я.

– Целая история, – отмахнулась тётя Ада. – Ну, нашла какую-то с довоенных, что в печку не ушла, села писать. А надо было молча… Страшные пытки. Шкряб и шкряб. Писала-писала, писала-писала… Целая история была! Бабушка мне из бузины какие-то чернилы нахимичила и каламарчик раздобыла, перо стальное, всё как в школах. От я писала-писала, всю тетрадь списала, чуть не чокнулася. А потом по науке сожгла и распылила с крыши Идкиной… Постаралася. И только когда к ней папа Боря с боёв вернулся, вот только тогда и допетрила – чью тетрадь взяла. Тож «Зошит для poбiт з письма. Iди Райн»[192] Ну ты скажи! Злилася, как собачка чёрная. Да только что уже лаять в свинячий голос: вон тетрадь была, вон стал пепел, а вот и Боря, папа ее – и мы с ним, приёмные дочеря… А колечко моё где-то делось…

– В стене, – задумчиво сказал я. – Рядом…

В кухню вошла сонная мама.

– Ада, – сказала она и уставилась на сестру, – вот так случай! Ты с работы?

– Я с больной спиной притащилася, – отозвалась тётя Ада, – к тебе, на вашу башню. Разговор был важный, с паразитом…

– Ада! – буркнула мама. – Воздержись! Давай разогрею тебе картошечки…

– Принесла три головы сома, – холодно ответила ей тётя Ада, – с них будет навар, но можно и стушить, там мяса много.

Я вернулся к себе в комнату, поводил руками по стенам… раз-другой.

– Стена, – сказал я – рядом… Секретик… Эффата! Смотри-смотри ясно.

За трепетно и нежно любимым мною плакатом «Кабаре», за большую сумму перехваченным у знакомого знакомых «тёти Светы с „Брамы“», что-то хрустнуло. Из-за плаката посыпалась пыль, белая крошка, затем он лопнул – почему-то крестообразно и почти посередине, и из этого «жерла» изверглись новая порция крошева и маленькая жестянка. Овальная коробочка, по краю тронутая ржой, она свалилась на пол громко…

Сначала явились кошки, затем мама и тётя Ада.

– Я в ауте! – громко умилилась тётка. – Уже без бомбы стены падают. Смотри, что у тебя, Лялька, нашлося – оно что, всегда тут было?

– С войны, – кисло ответил я, рассматривая испорченный плакат и пыль повсюду.

Затем я убирал последствия знаний: расчищал выемку в стене, мыл пол и вешал на место плаката чеканку с грифоном…

Мама нашла в коробочке игольник и кулон-дукачик[193], тётя Ада – колечко, а кошки – мулине…

– Ну, любуйтесь, – разрешил всем им я. – А мне нужен отдых, чтоб вы знали. Сон.

– Не забудь укрыть ноги, – сказала мама в ответ. Вслед мне на тахту юркнули обе кошки – нарисованная и чёрная. С топотом и шипением, переходящим в фырканье.

В столе что-то грохотало… Я, не желая вылезать из пледов, посбрасывал кошек на пол, открыл стол – и чуть не в лицо мне вывалилось маленькое зеркальце, старинное, да что там – просто древнее: не купленное, не краденное, найденное честною Фортуной на склоне яра в давнем доме. Нынче нежилом – легко попасть в такие места, например, из сада, главное, путь назад не позабыть.

– Смотри! Смотри, несчастный, – сказала пустоглазая Эмма из зеленоватой мути старой бронзы. – Просто смотри. Не вздумай бояться. Это уже не я.

– Зачем? – нахально переспросил я и сунул зеркало под подушку. Оно пошуршало там, привлекло внимание кошек, а потом всё стихло – я задремал.


Снились мне, некстати, коридоры. Сводчатые, белёные грубо – известью по камню. Много дверей – все странные, шестиугольные. Тёмного дерева. Под ногами камень – неровные плиты. Серые – истёртые посередине, как бы от долгого хождения многих ног и, ближе к краю, матовые – с еле заметной влагой во швах. Я был не один и говорил достойно, но о весёлом. Руки мои во сне были в краске, а сам я в каком-то рубище. И в сапогах.

Когда удалось проснуться – зачем-то пошарил рядом с собою: обнаружилась кошка и несколько бусин, в тон зверю – чёрных.

Бусины были от ружанца, а он распался в сентябре, с утра – просто брызнул в стороны. А ведь всего-то – висел на стеночке…

В разочаровании от подобных находок в постели, я поднял руки и пересчитал пальцы. Их было десять. В этом жесте, я думаю, были продолжение сна и ожидание вестей, – но сны на среду лживы.

«Берегитесь опасности и злонамеренных людей», – написал Альманах, истощённый ворожбой, пошелестел и закрылся.

– Ты вроде радио теперь, – заметил я. – Поставь плечи на ширину ног и отойди от процедуры.

Говорить он не хотел. Открываться тоже. Лежал плоский, с растрёпанным корешком, замусоленный по краям. Трепетал. Затем шипел, шуршал и показывал «Казочку про зорi» на страничке «Грудень», стоило спросить даже пустяшное. А когда после уговоров и угроз явил всю суть с помехами – предпочёл изъясниться туманно.

«Чтобы жена ничего не могла утаить от мужа, муж прикладывает к правому боку спящей жены сердце совы, тогда она скажет всю правду», – заявил гримуар.

Затем попытался было издать что-то вроде коротких гудков, передумал, плюнул в меня пылью и смолк. Явно враждебно.

– Шипеть на хозяина! – строго сказал я ему. – Это надо выдумать такое. Вдобавок – плевать! Наверное, тебя кто-то научил…

«В ноябре запасают дрова на зиму и ведут на откорм желудями свинью», – ответил Альманах.

За окнами было пусто – такой себе белый свет, где-то утро и беспощадно яркое к тому же, а у нас туман – благосклонный ко всему незримому.

Зримое же в нём шло своим чередом – осень по грануле. Вороны кружились над Змеиной колонной медленно, как хлопья пепла, – скоро начнут они сбиваться в стаи и, погракивая тревожно, устремятся за реку, уступая тьме.

Дни будут гаснуть час за часом, чтоб завтра снова быть – серым светом, чёрными птицами в зыбком небе, поздними яблоками, дымом, пылью, звоном, шорохом, невнятными голосами. Становиться от строки к строке – зимой, весною, летом… И все, кто выжил, пережил, остался, пусть воспоминаньем – пребудут в строчках этих долго-долго и даже вечно. Как многое здесь. Памятью спасённые будут счастливы непременно. А плохое пойдёт – пусть мимо.

Ведь Всех Скорбящих Радость совсем рядом – а от неё всем Утешение и Покой. Так показалось…

…Я сидел на лавочке во дворе у подъезда нашего и грел руки дыханием.

Из парадного беззвучно вышла Гамелина, вклиниваясь в пыль и серость ярким красным пальтецом.

– Это ты? – спросила она. – Несчастный…

– Нет, это он, – сказал я. – А у тебя вся спина белая…

– Началось, – буднично произнесла Аня. – Те же темы. Шуточки эти тупые, тоже мне, остряк-самоучка…

– Самоучка тут только одна, – ответил я. – Это как раз ты – швея-кукудесница. Тупь и зыбь.

– Всё, – ровным и скрипучим голосом сказала Аня. – Меня задолбало…

И она с ровного места зарядила в меня чем-то мощным, с искорками и иголками, прямо вот хлопнула в ладоши, дунула и… Думаю, именно от такого некогда превращались в свиней. Во всяком случае – вращались, возможно, в пыли, ведь форма непредсказуема порою, лишь содержание непреложно.

Я остался прежним.

– Вот когда ты носилась тут с ведром мусорным, – заметил я, уничтожая последствия гамелинской волшбы, – толку от тебя как от ведьмы было больше: заговоры там, шерсть эта, очистки, интриги, намёки – это интересно, хотя бы. Иногда даже неприлично. Но без ведра ты просто ноль.

– Всегда будешь бедным, – сказала Аня в нос мерзким, тонким голосом. И захихикала. – Всю жизнь… – уточнила она, посмотрела мне за спину и нахмурилась. – Ну, допустим, ладно, – словно согласилась. – Не всегда. Не всю. Что-то будет… – Она зашарила по плечам в поисках косы, не нашла и рассердилась ещё сильнее, – капать. Доход, в смысле. Но тебе никогда не хватит, ни на что. Почти… Бедность – вот что я тебе обещаю и даю.

– Это всё? – поинтересовался я.

– Разве мало? Можно что-то добавить… – откликнулась прежним, немного сердитым, голосом уже ускользающая из этой нынешней та – бывшая Аня.

– Легко, – заметил ей на это я. – Всегда можно что-то добавить по вкусу, ты же знаешь.

– Я теперь знаю так много, – сказала Гамелина после недолгого молчания. – И о тебе… И о себе. И о нас. И будущем тоже…

– Ну, ты до старости будешь молодой, тут правда. Жить будешь не здесь, далеко… Где-то, где море… Эм… Хэм… Хом… В Гамбурге, что-ли?

– Допустим, – мрачно изрекла Гамелина. – Заканчивай лезть ко мне в голову, а то рассержусь…

– Давай, – обрадовался я. – Может, лопнешь. Кстати, ты располнеешь. Отчётливо вижу, даже отсюда, а ещё рано поседеешь. И со зрением просто ой… И зубы!

– Я сейчас действительно сделаю тебе ой, – тихо и неистово сказала Гамелина. – Заткнись, просто заткнись, пока не поздно… и пропусти меня. Мне пора… Ты же понимаешь, сколько я теперь могу.

– Поздно, – так же тихо, почти шёпотом, сказал я. – Очень поздно уже. Да. И пора, да… И ты ничего не сможешь сделать. По-настоящему. Именно мне и не только. Никогда. Ведь у тебя никто не родится. Совсем. Только опухоль.

Изображение померкло, и всё перевернулось. Раздался звон, будто где-то в ином, недобром и бессонном месте, то самое зеркало треснуло в злые осколки и пыль. Являя сон, пустую дрёму, небыль.


Телефон звонил отчаянно. Я похмыкал в трубку…

– Алё! – прокричала оттуда тётя Алиса. – Алё! Саша! Я принесла ревень! Спустись на угол, чтобы я зря не лезла к вам. Сегодня ветер, закладывает нос, учти!

Пришлось собираться, выходить – учитывая нос и ветер. На улице было совсем не лето. Сколько ни дыши в ладони, сколько солнце ни лови – впустую всё, лишь грани холода в ответ. Стыль.

На углу, кроме прилипших к асфальту бурых листьев, не было ничего интересного. Пробегали, фыркая от сырости, пешеходы, все сами не свои, неуклюжие…

Пришлось подкинуть монетку и даже прогуляться с закрытыми глазами – чтобы обнаружить тётушку с ревенём её. Тут у нас всегда волшба. Такое место…

Тётя Алиса нашлась на уровне примерно четвертого этажа, над площадью. В летнем кафе. Летнее кафе обреталось на террасе Дома Книги и на самом деле работало до зимы – ведь стойка его была в помещении.

…Надо ли говорить, что углов вокруг было мало, почти совсем не было.

Тётя Алиса крутила в руках щербатую кофейную чашечку, дула в неё и тревожно косилась во все стороны сразу.

– Ехала в галерею, – беспомощно сказала тётя Алиса. – И… Но… Как-то… Я привезла вам ревень. – И она поставила на стол небольшую баночку. – Саша, вам сейчас нужен ревень, я подумала. Он восполняет всё.

– Да, – злобно сказал я, – помогает, чем может.

– Я так волнуюсь за тебя, – сказала тётя Алиса, – сегодня. Просто места не нахожу. И вид у тебя неважный – весь, как сепия размытая. Ты здоров?

– Отнесите ревень маме, – ласково попросил я, – она дома. С находочкой…

– Думаешь? – тревожно спросила тётя Алиса и зачем-то перевернула кофейную чашку прямо на железную столешницу.

– Ну, бывает, – сознался я. – А что в галерее?

– Да забыла, – легко сказала тётя Алиса. – Сейчас зайду к вам, с ревенём – так, может, и вспомню, да и вернусь к ним… Всё же через площадь, близенько.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю