Текст книги "Дни яблок"
Автор книги: Алексей Гедеонов
Жанры:
Детские приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 37 страниц)
В этот момент из несессера вывалилась на пол отвратительной печати миниатюрная книжечка. Я успел ухватить её, а мама хмыкнула. Книжечка оказалась давней, прабабкиной и церковной. Их подают. Там перечень за здравие, ну и за упокой.
Мама хмыкнула опять.
Я полистал находку…
– О, – сказал я, – вот тут ты – млд Алла, а ещё млд Александра… А! Ну, да – тётя Алиса. А это кто?
– Где? – очень сдержанно поинтересовалась мама.
– Ну, вот, – повторил я и не отдал ей книжечку, – написано же, и почерк очень разборчивый: «младенец Феликс». Что это за младенец? Тётя Ада?
Мама сосредоточенно покрутила несессер, надеясь как следует изучить корешки, вершки, жировки, чеки и такое-всякое за отчётный период с затёртого года. Но увы, нужные квитанции она обнаружила моментально. Целую стопку. Скреплённые за уголок немного потемневшей скрепочкой, они изо всех сил старательно прикидывались чеками. Для солидности.
– Здесь, наверное, перепутаны летние месяцы! – напряжённо пошуршав «корешками» и сняв скрепку, сказала мама. – Сейчас возьму очки и…
– И будет самое время разъяснить, – поддакнул я и протянул ей футляр. Мама ненадолго нахмурилась и задумчиво протёрла стёклышки. Покашляла. Я вспомнил давний способ выманить рассказ.
– Я даже посудку вымою, – задушевно сказал я. – И прямо сейчас. Хочешь чаю?
Мама нацепила очки, вздохнула, рассмотрела и разгладила узкую бумажную стопочку.
– Показалось, – буркнула она. – Думала, что… Но разложены правильно. – Удивительно даже.
Она скрепила квитанции. Постучала ими по столу, положила, задумчиво разгладила ещё раз.
– Все нервы вымотаешь вечно. Ладно. Расскажу фрагменты. А то ещё орать ночью будешь… Страшно же, даже вспоминать… Давай чай свой, – сказала мама.
Я налил маме чаю, свежезаваренного. Запахло свежим летом, солнцем и безмятежностью, когда счастлив беспредельно навсегда…
– Обязательно… – сказал я. И включил воду.
– Обязательно что? – подозрительно переспросила мама.
– Обязательно буду кричать, обязательно ночью, и обязуюсь во сне. Вы все не услышите, – успокоил её я. – Только если не приснитесь… Вдруг. Тогда другое дело, конечно… Вот твой чай, даже и с земляничкой.
– Откуда взял только, – умиротворённо сказала мама. – Ещё и лист! Знаешь, сколько в земляничном листе пользы?
– Ты отвлеклась, – заметил я тонким голосом. – Про этот лист я знаю всё…
– Хм! – откликнулась мама. – Ну, так и быть… Это телефон зазвенел?
– Нет…
– Говорили, что немцы не войдут, – начала мама. – Нет, ну очень хороший чай, и так кстати. Даже обжигающий! Лист такой душистый… У нас что, был земляничный лист? Давно? Так пахнет – целый ягодный сад в кипятке!
– Не увиливай.
– Не командуй! Да, но документы жгли… Всюду носился пепел и бабочки. Кстати, крапивницы. Разные были разговоры про немцев: и что от Пешетовки погонят – потому, что старая граница там, а война только до старой границы. Потом начали, что от Жетомеля и назад будут немцы – ведь это другая губерния. А от Жетомеля, к нам и дальше – снова будет власть советская. А уже в самом конце, когда загрохотало и пепел, так – Вырпин займут, и всё. Встанут насмерть! Ведь линия Сталина! Второй Царицын…
Мама отпила чаю. Вздохнула: «Бабушка наша послушала всё это по очередям – а за всем очереди моментально ого-го… И сразу нас к галантерейщикам погнала и по аптекам. Ещё в самом начале. Даже ещё до Жетомеля. Аде доверили мыло покупать. А мне – рыбий жир и гематоген. В палочках. Я ещё камфору покупала зачем-то. А Ада – соду. И соль».
Мама отставила пустую чашку, побарабанила по клеёнке пальцами, придвинула к себе уцелевший от гамелинских чисток лист газеты и принялась делать из него кораблик.
– Кстати, о соде – бери побольше. Не забудь кастрюлю, протри как следует… – начала манёвр она. – А то после тебя вечно скользкие края, проверяла.
– Старая уловка, – поддакнул я. – Рассказать придется, пообещала же.
Мама посмотрела на меня памятливо и кашлянула несколько сценично.
– Теперь такое впечатление, что ты положил в чай крыжовник, причём сушёный, – невинно начала она. – Где ты его взял?
– У нас в яру. После отселений сады за больничкой пустые, вот-вот, и одичают…
– Да, – сказала мама. – Изобильное место! Даже ежи есть! И гадюку видела! Представь, мы даже картошку сажали там.
– В яру? У нас? Что это за картошка была? Для гадюк? Или горная?
– Ну, гадюки встречались, и не один раз, да. Даже сейчас, вот… – сказала мама. – Бабушка настояла. Запугала очередной голодовкой и права оказалась. Голод же просто через раз, постоянно был… Ну, да, не об этом. Мелкая выросла картошка. Мы вместе все, даже с Адой и бабушкой, пололи и окапывали, чтоб не смыло. Там тогда всё так делали, вроде террасками – против оползней. Но они всё равно случались, да. А огород наш был на склоне и замаскирован дерезой, чтоб воры не нашли. Мы иногда даже сторожить ходили, вроде в дозор с караулом. Старуха и две девочки – самая страшная сила, конечно. Сидели среди колючек, а небо всё в зарницах, и звёзды одна за другой с неба летят, и за Скавикой, далеко-далеко, – зарево… Я уже и не плакала.
– Ты не думала, что оно как игра? – быстро спросил я.
– Поначалу… – ответила мама. – Чем дальше, всё реже и реже. Хотя спасались играми, конечно – и тогда, и потом. Да! Картошку выкопали мы почти всю. Воры только в конце пришли, но несерьёзные – вокруг потоптались, нагадили, но в целом – испугались дерезы.
А страху много было. То шпионов ловили. То бомбы зажигательные эти… То всех в подвал гоняли – и мы больше всего боялись, что дом на голову упадёт и все задохнутся. А все вокруг как баловались понарошку… Растерянность и крики. Ещё одна игра была такая, глупая – окна клеили полосками бумаги, чтобы стёкла не выбило. Крест-накрест, всё довоенное, значит, перечеркнули. Я подавала полоски эти, клей капал, старалась думать, что это умножение или неизвестное число… Икс… Играла в математику… Но не помогло – оказалось, всё крест-накрест. И сирена выла невозможно. Днём загоняли в подвал или прямо под лестницу, ночью мы сами свет гасили, чтобы нас немцы с неба не увидели. Со своими бомбами вместе.
Кстати, стёкла повываливались… Уже потом, когда от бомбёжек стало невозможно совершенно… Ну, вокзал же неподалёку, вот и нашвыривали, бывали у них и недолёты – где полбазара в щепки, где дом в пепел, а где вместо рельсов яма и паровозу конец. Всё, негодяи, делали, чтобы люди из кошмара не выбрались.
– Это какие негодяи? – быстро спросил я.
– Разнообразные, – строгим тоном заметила мама. – Ну вот… Как-то раз является мама из своего интерната, – мама глянула на меня поверх очков строго и заметила. – Моя мама… Она всё начало войны в этом интернате, как на привязи… То дежурства, то опять, то снова «на звонке». А тут…
– А дедушка? – спросил я.
Мама вздохнула.
– Он сразу в ополчение, – ответила она, – вместе с Артшколой. Мы знали, что где-то рядом с Шовкобудом они, пригородная линия. Многие считали – повезло. Домой ездил на трамвае – целых три раза. Мыться… И мальчишек этих курсантских привозил. Бабушка говорила, что самые крупные из приехавших были воши.
– Вши же.
– Те точно воши были, – сказала мама. – И, наверное, с одышкой – так крови понажрались. Мы всем домом грели воду бесконечно и жарили амуницию курсантскую в плите. А потом расчёты их перевели, и связь прервалась, и трамвай уже через мост не ходил, всё по-разбомблено было. Ну, вот, про отъезд… Как раз была бомбёжка, а потом дождь пошёл – и перестали. Тут мама приходит, сопит, глазами светит яростно и говорит: «Эвакуация! Была телеграмма, вывозят интернат, дошла очередь. Завтра утром явиться на Приплав, оттуда пароход, едем вниз, на юг. Каждая берите две наволочки, туда самое ценное и шерстяные вещи. Не забудьте пальто, и шапки надеть». Ада в крик, Алиска в рёв, бабушка вокруг себя крестится.
– Ой, ну вот только ты невозмутимая, – сказал я и выключил воду. – Можно подумать…
– Никогда не лишнее, – отбилась мама. – Я зато сразу главное спросила: «А как же кошка?»
– Действительно, – поддержал тему я и зажег очередной огарок.
– Все, конечно, замолчали, – делано невозмутимо произнесла мама. – А потом мама наша сказала: «Вынесем на улицу, и не пропадёт, всюду крысы».
– С ними не всякая кошка имеет что сказать, – заметил я.
– Вот именно, – подхватила мама, – Ада говорит: «Возьмём с собой. Я буду кормить!» А мама ей: «Значит, сдохнет сразу». Ада надулась, просто картина «Гроза», и виски у неё задрожали.
– Она на другую картину всегда была похожа… – начал я.
– Но бабушка заметила, – продолжила мама всё с тем же невозмутимым видом, – что решение поспешное, будет бунт и визг. И говорит: «Полно, девочки, печалить. Я вот возьму крупу сейчас, рассыплю…» А мама ей: «И что?» – ну, и мы хором: «… Да?»
А бабушка в ответ: «Придут мыши…»
– Ах… – вырвалось у меня.
– И кошке будет чем заняться, – закончила мама. – Тут ветер поднялся, тучи сошли, началась бомбёжка, все забегали. Я спрятала куклу свою – в кладовку, на дальнюю полку, рядом с чёрным входом, пока опасность не пройдёт, а Алиска туда же зайчика. Бабушка собирать лекарства пошла и документы – всё в это, с «бегунцом». Мама наша изувечила машинку швейную… – мама вздохнула, – открутила ноги ей, чтоб в сложенном виде увезти. А немцы лупасили бомбами по вокзалу, только пыль летела. И пепел этот. Всё к нам в форточки. Недоразвитые…
– Являемся на Приплав, – сказала мама. – А хоть и август, но дождь был. Холодно. Ночью пришли, чтобы под бомбы не попасть. Мама с оставшимися интернатскими, почти два десятка, и мы с бабушкой, ну, там помощница мамина, Килинка, ещё была. На Приплаве тьма народу. И все грузятся, даже на баржи. А нам другое приказание – на станцию Гарница. А это же тот берег. Ну, мама решение быстро приняла. Знакомый из Артшколы попался под руку. Капитан, по петлицам судя. За ремень его ухватила и говорит: «Так и так, дети. Одиннадцать из интерната и просто дети, ещё, сироты. Эвакуация. До Гарницы пешком, значит? А если бомбы?»
Начальник туда-сюда, потом посопел и говорит – машина идёт до Роваров, там станция. Вернётесь на свою Гарницу – хоть по шпалам. хоть как. Всё ближе. Или раньше сойдёте, вам же только реку переехать. Так и отбыли – в кузове: мы и боеприпасы, на батарею. А дальше… – Мама вздохнула. – Документы проверили. Вмиг мост пролетели… боеприпасы же. Мама возьми и скажи: «Подозрительное везение, чтоб ни машинки одной поперёк, ни лошади, ни людей, ничего на мосту не помешало… Странно». Бабушка на неё длинно так посмотрела и говорит: «Споёмте песенку, дети». И мы под песенки второй мост проскочили, и опять документы проверили быстро, и подгоняли даже… А тут рассвет. И небо чистое совсем. Ни тучки. И только мы вторую Слободку пронеслись, на шоссе прямое стали… Вот тут и самолёты: гудение сначала, дальше звук меняется – он вроде поёт, потом такой свист – это бомба. И неподалёку… Бах! Все с дороги врассыпную – это пешие которые или конные, а машины куда денешь? Пришлось нашей ползти, петлять. И над нами мрак этот. Тут, слава Богу, зенитка, очень кстати; отогнала, а они на второй круг… Ну, ни до каких Роваров мы не доехали… Встала наша трёхтонка, а впереди всё вперемешку – машина горит, коровы какие-то убитые, на дороге яма, и водитель говорит: «Тикайте, бабы, до лису!» – ну, мы все и посыпались горохом. Там как раз лозы, сосны такие кривые, пригорок, а под ним озеро. Камыши… «Станция Вовча гора», – так мама сказала.
Мама последняя шла, торопила всех. А все навьюченные и в зимней одежде – пока доскакали до лесочка… На нас и налетели… Сначала такой поменьше кружил – пули тратил на нас, но своего не добился. Потом эти с бомбами явились – на дороге той, с которой мы убежали, устроили… Целый триумф был.
– Чей?
– Огонь и смерть, вот их. Всё тряслось… пыль, пламя, крики дым чёрный. Люди, коровы эти – тогда ж стада гоняли, чтобы не досталось наше мясо немцам, всё вперемешку под бомбами. Мы в ямах затаились и под деревьями, а рвалось всё на дороге, и осколки прямо как град, повсюду – ветки срезали, в деревья вонзались. Чуть не оглохли. Мальчику одному, из интернатских, досталось: поцарапало здорово этими осколками всю спину. Бабушка оказывала помощь йодом. Забинтовала потом.
Теперь думаю – только горкой этой и спаслись. Успели. А потом улетели они, видимо, стало некого бомбить.
«Теперь мы без швейной машинки», – мама скатала после. Машинка же осталась в кузове… Потом нас пересчитала всех и на шоссе опять вышла: узнать, что там… Вернулась сердитая. «Возвращаемся а город, – сказала, – разбили Гарницу. У чьего-то вестового уточнила. Нет возможности выехать».
И только мы собрались, а все уже поняли, что пешком топать, – снова солнце, и дым развеялся. Значит, жди беды.
И тут Алиска давай головой крутить, у неё это всегда было, что-то такое… странная повадка и говорит: «Папа идёт…»
И действительно! Выходит из лесочка папа наш, с ним два курсанта. Ведёт в поводу коника хромого, а коник везёт, такой смех… ну, будто корзина с колёсами. Мы в крик! Папа обрадовался, говорит только такая повозка и есть, хотели хоть что-то для расчёта привезти, да не судьба… Выходит, отдадим Ваську на детские нужды…
Интернатские запрыгали. Бабушка подошла, отправила нас всех травку рвать для коника. Курсанты вещи в корзину перенесли… А мама с папой стояли смотрели друг на друга, смотрели… смотрели… Потом она на колени упала. Ноги его обняла и давай выть… Я и не слыхала, чтоб люди так выли. Потом Ада подошла – и во всё горло, дальше Алиска, та с какими-то палочками пришла, укололась, да и заревела… Папа на меня смотрит, говорит: «Ну а ты? Ты чего молчишь? Плачь! Видишь – водопад какой». А я… Только всхлипнуть и получилось. Вроде и не простилась… Ну, папа после Аду в сторону отвёл. Про старшинство ей втолковывал, с бабушкой раскланялся. Алиску потискал. А я напоследок осталась, хоть и средняя… Мы ягоды собирали и траву ещё, как бабушка сказала. Ягоды Ада поела, а я из цветов папе крестик связала, с ладонь величиной – он сначала нахмурился, потом махнул рукой, меня обнял, крестик забрал, за пазуху сунул – и пошли они с курсантами в лесок, за Волчью гору, медленно – ноги в песке вязли. А мама всё на дороге сидела и выла, и по песку кулаками била… А папа оглядывался – раз, другой и третий, нам рукой махал, а после зашёл в зелёный лес и там пропал. Больше не виделись с ним, – вздохнула мама. – Никогда…
В город вернулись, ну… как на тот свет, чтобы ты понял. Тихо, пусто, трамваи не ходят, пепел носится повсюду – и деньги валяются…
Мама повела интернатских назад, в дом сиротский. И на тачанке этой плетеной барахло везли, такие были счастливые. А мы к себе – а там новости. Соседи скачут по двору, всё в пыли, дым, говорят: «Вас разбомбило!» – ну, я же тебе рассказывала, как бомба к нам упала и в подвале осталась на всю войну, игрушки наши погубила. Запрятанные. Как будто мало этого, представь – и в нашу школу попали тоже! И что за бомба, пшик зажигательный. А выгорело всё дотла! Крыша рухнула!
– Хоть какая-то польза, – заметил я.
– Ну, наверное, – возмутилась мама. – В соседних домах некоторые тоже радовались – наша школа им свет закрывала! И ведь совсем новая она была, в первый класс пошла туда, так близко. А всё потому, что бутылки там учили делать эти, зажигательные. У Ады через раз, кстати, удавалось. Всё больше на себя…
А потом вошли немцы… Я не знаю, чего и ждала. Думали-гадали, они с рогами, например. Или зубы, как у лошадей, только острые. Или, такие вот – ну, как потом псы-рыцари в кино. Без лиц. А оказалось – множество рыжих и с усами. Блондины тоже были, загорелые, на мотоциклах и велосипедах, сердитые. Особенно на мотоциклах. Пешие какие-то не совсем злые были, просто усталые… пыльные и в сапогах все, все до единого! А наши, кстати, перед этим бегом пробежали – кто в обмотках, кто босый – такое несоответствие… А дальше, – сказала мама, – дальше страх и начался. Оккупация.
– А ты такая интересная, – отозвался я. – Про Феликса-младенца ведь ни слова…
– Просто не пойму, – ответила мама. – Что там может быть ещё? И как оно всё там оказалось? Давай глянем.
Следующей на свет Божий из недр несессера явилась какая-то медалька с едва видимым ликом и буквами – видимо, святая, и не простая, а особо чтимая.
– А! – сказала мама. – Ага! Варвара! К ней был гребешок… К Варваре бабушка с уважением относилась. Но на первое место не ставила. А вот это уже совершенно непонятно, – задумчиво продолжила мама и достала из чёрного фотоконверта иконку, совсем маленькую и тонкую, но в серебряном окладе – словно шоколадку в фольге. Установилось очень ёмкое молчание, минут на пять.
– Не знаю, откуда она тут взялась, – наконец сказала мама. – Опять. Столько лет… Постоянно нахожу её в разных местах. Наверное, ты хватаешь. И носишься… Потом икона в старых сумках и не смешно. Знаешь, почему у неё ножи?
– Забирает грехи.
– Чьи?
– Наши. Берёт себе. За нас. Это же Всех Скорбей. Ножами пронзённая.
– А откуда… – начала мама. – Да. Известно, чья работа, я так и думала. Понимаю… Так вот, этот образ старый. Бабушка моя. Нана – тебе она пра, значит. Анна Алексеевна по документам, ну, ты же знаешь, что у нас с именами. Когда-то назвали нечеловечески, в шутку – и прилипло, сокращённое. И вплоть до могилы… Видел же, что набили на памятник ей? Да… Столько вспомнилось… Она ведь родилась ещё в прошлом веке, а умерла после войны. И даже после Сталина – летом. Духов день был. Шиповник цвёл, и чайная роза повсюду. Преставилась во сне… Да.
Мама вздохнула.
– Как праведница. И жизнь длинная, и потом… в своей постели ведь… Как мало кто… Всех нас она читать научила вот, писать, чтобы клякс поменьше, тоже. С Адой было мучение, конечно, но справилась – фребеличка же. Ещё такое-всякое, ну, дом вести: готовить, шить, вышивки ещё знала, и как кружево сплесть, и с шерстью обращаться… Успела обучить. Ненавязчиво очень, что характерно. Мама же всё время на работе. Кстати, бабушка сама успела к работам приложиться, и ещё силы были, до сих пор удивляюсь. Ведь со стороны глядя – вроде всё само собой.
Мама вздохнула ещё раз и подозрительно оглядела клеёнку.
– Она, бабушка Нана, в Алиске талант и заметила. Всё ей подсовывала то грушу: «Сначала изобразить, а съесть погодя», – то веточку в цвету, то клубки разные или бусины. Слоника рисовали сотню раз. Как-то они тут венки маковые изображали на обрывках, чтобы про еду не думать. Кошку ещё вот нашу ставили позировать, та, бедная, даже засыпала сидя – нетипично. У меня с кружевами хорошо дело пошло, ты же знаешь. Так и это впрок! Меня с крючками-нитками застигнет – и так, не без интриги, сразу: «Вот глянь, Алиса, у Лики обличье – идеальный овал! Как для Леонардо! Изобрази, уж постарайся, поскорей!»
Алиске уголь и газету в крахмале, а сама в кухню. И тишина! Только сопения и слышны.
Бывали случаи, конечно, когда Алиска полрисунка съедала – дескать, картошкой пахнет, так и манит… Иногда бабушка сама садилась перед Алиской «в разном освещении», с вязаньем, например. Множество портретов вышло, почти все потеряны, но кое-какие остались. В конце концов, так это в привычку вошло, что Алиса её уже в гробу нарисовала. Я попросила, чтоб истерики унять. Творческие эти, с выламыванием пальцев… Бабушка вышла вроде спящей: кружева, крестик на подушке, розан в головах… Пасхальная тема. Хоть на выставку… А был шестьдесят второй год, борьба очередная с религией… Мама, моя мама, рисунок изорвала в клочки. Со страху.
Алиска с Жешей чуть все пальцы себе не открутили, как узнали… Уехали из мести под Одессу, а там чума…
– Вроде же раньше в этом месте была холера, – уточнил я.
– Всё равно ничего не случилось, – примирительно сказала мама. – Вернулись в сентябре, и выставка!
Мама незаметным жестом потрогала щёки, нацепила очки и спросила значительно суровее.
– Что ты сотворил с клеёнкой, не пойму… Думала – ножом порезал, но вроде нет. Трогала-трогала – порезов нет. С ней всё равно что-то не так.
– Именно, не так, – льстивым голоском заметил я в ответ и поинтересовался. – Вот я тоже всё думал-думал… Что там за младенец Феликс?
– Зачем я только при тебе… – досадливо начала мама… – Ты точно все квитанции туда сложил? В верхнем ящике ничего нет?
– Ну, я слушаю про Феликса, внимательно.
– А эту иконку бабушка на ночь выставляла, а днём прятала… Укрывала… – сладким голосом начала мама строчку вбок. – Мы же в комнате детской все толпились, францевы солдатики нам сюда печку вывели из кухни и что-то вроде нар настелили. Так и жизнь шла вокруг тепла, с одной стороны бабушка, с другой стороны мы с Адой. И кошка ещё! Ведь так жалела нас – всех мышей приносила! А иногда воробья!
Мама смахнула с переменчивой клеёнки невидимые крошки.
– Ну, я вот, сижу, кашлянуть боюсь, потому, что если кашель – то чахотка, а тогда чахотка – смерть без разговоров… а бабушка с той стороны печки молится, и тень слабая на стене. И шёпот… Слова хоть и непонятные, но успокоительные. Я и заучила, как само собой. Каждый же вечер с Богородицей она шепталась. Думала – не слышу, а какое там не слышу, на голодный желудок разве уснешь? Вот позже, когда совсем сна не стало, женщина одна меня научила – брали кружку с кипятком, туда полсушечки яблочной, толчёного шиповника чуть и сахарину для воображенья – есть и запах, и вкус, и будто лето. Замотаешься во все шерсти, к печке прислонишься с кружкой этой, а бабушка протопит, чем пришлось, всё там с золой и вьюшкой закончит, гнотик[112] затеплит и шепчет-шепчет, а я вслед: «Всех скорбящих радость и обидимых заступница, и алчущих питательница, странных утешение, обуреваемых пристанище, больных посещение, немощных покров и заступница, жезле старости, Мати Бога Вышняго Ты еси. Пречистая: потщися, молимся, спастися рабом Твоим».
– Странных утешение, – повторил и я. Вслед.
– А я повторяла «потщися, молися, спастися», – вздохнула мама. – каждый раз думала: «Скажу все слова по сто раз – папа вернётся, и война кончится. Сразу».
– И как?
– Каждый раз засыпала раньше – желудок же горячей водой наполнен, вот и сытость, дух ещё этот цветочный… Бабушка говорила, что розан её этот дух даёт. Так ведь не цвёл, а розами пахло сильно, утешающе даже. Ада позже решила, что бабушка чью-то разбитую мебель жгла. Розового дерева, бывает ведь. Только это чушь, я узнавала – дерево розовое, оно так не пахнет… Ну так вот. Когда приказ повесили… Буквы на нём были кричащие, бумага какая-то сине-серая, обёрточная, скверная, а сам он… очень злой, да. Невообразимое творилось! Мама интернатских увела к монашкам, нам запретила и близко появляться, сказала: «Застрелят или повесят. Сидите, где сидите, и с бабушкой». Но нас тогда не застрелили, и их не застрелили, просто никто не выдал… Потому что, ну, что с сирот взять… Хотя еврейских детей искали потом, конечно, и убивали… но у мамы всё по документам сошлось… И… В тот вечер – а приказ повесили почти ночью, накануне, – продолжила мама, на меня почти не глядя, – приходит тётя Шуля, которая Райн, мама Иды, с ней Лина, приносят «Тевтонию», – мама сняла очки и отёрла глаза незаметным жестом. – Швейную машинку. Наша ведь исчезла, в прямом смысле слова. В прах. Ну, вот. Мамы нашей дома не оказалось, как всегда… Тётю Шулю бабушка встретила. И сразу в глаза сказала: «Оставьте детей». А тётя Шуля…
– Что это за имя? – нервно спросил я.
– Шуламита. – ответила мама. – Суламифь. В её семье так называли старших девочек. Она, кстати, против своей семьи пошла – вышла не за местного человека. Её жених первоначальный был портной, дай она сама была портновская дочка. Так вот, тётя Шуля говорит: «Я вам, Нана Алексевна, ключи оставлю. Если успеете – зайдёте, возьмёте что хотите… а то мы за порог – Пасечник сразу высадит дверь…» А бабушка снова: «Оставьте детей!»
Тётя Шуля только головой покачала. «Ну, как можно, – ответила. – Всё моё в них, – сказала. – Бер вернётся, что скажу?» – совсем тихо сказала, и ушли они, без прощаний. Все тогда не прощались.
Я и потом пошла провожать их, переубедить хотела. Но только даром била ноги. Подарила Иде медведика своего плюшевого – в путь, а она мне кукольные платья, а Лина отдала посудку свою детскую: три тарелочки и чашечку с блюдцем. Вот эта тарелочка… А остальное – всё.
Мама вздохнула.
– Мы же ничего не знали… и поверить не могли. Столько людей… Дети… Почти все в зимней одежде. Я подумала: «Эвакуация!» Тётя Шуля шла как во сне. Лина совсем хмурая была. А Натика взяла к себе на тележку старуха какая-то…
– На тележку?
– Ну, многие же думали… – ответила мама, – что… Покупали эти тележки или доставали где-то. Думали, дойдут до Товарной на Кагатах, там на складе оставят или как-то ещё. Эта тележка была каламашка, в таких когда-то землю возили, а теперь в ней старушка сидела. И Натика к себе взяла, он был тощий, лёгкий. Тётя Шуля всё переживала до войны… А дядя Бер… Боря, он… Ну, вот: взяла в тележку, а мы за ними идём, и она что-то говорит – сначала Шуле, потом Лине, значит, по-еврейски – те только руками машут. А потом на меня посмотрела и спрашивает: «Я вижу, ты умеешь вязать крючком?» – Тут Ида вперёд вырвалась. – «Да, – говорит, – она умеет. Воротничок себе сплела».
«Тогда, – говорит старуха эта. – Вот тебе от меня. – И даёт такую смешную сумку – ручки деревянные, а вся, как мешок. – Там клубочки, – продолжает старуха. – Это тебе нитки на кружева. Должно хватить».
– А я про вас слыхала, – вдруг Ида говорит. – Вы Берман. К вам ходят за советом и ногу отрезали.
– Хорошо, что не язык, – отвечает старуха. – Да, Берман – это я, и у меня разное спрашивают.
– И что ты спросила? – жадно поинтересовался я.
– Когда кончится война, – ответила мама. – все тогда одно и то же спрашивали.
– А она?
– А она ответила: «Как зацветёт картошка». И тут шевеление пошло по толпе, мы от своих отстали. И… и… – Мама замолчала, потом вздохнула. – Получилось, мы дошли почти до конца, до угла, до хлебного. Там на углу хлебный был, и после войны тоже. Мы с Идой за руки держались, и обе были в белых шапочках. И вот там… ежи были противотанковые, помню это и дым повсюду, документы жгли всё время, и тут что-то жгли. За ежами этими… И собак было много, зверских. У немцев. И там заминка вышла, у этих ежей. Кто-то за веши подрался или украл – уже и не узнаю. И мы тётю Шулю успели увидеть… Немцы её лупасили, дубинками… и её, и других женщин. Детей выдирали у них. Пальто с неё сняли, хорошее было пальто, серое.
И тётя Шуля что-то крикнула – Ида сначала встала на минутку, а потом назад прямо-таки порысила, спиной причём… И меняташит… А тут немец… усы рыжие, глаза стеклянные. На фуражке – череп. Как рявкнет что-то, а Ида ему: «Найн!» И он уже руку протянул… Но я вперёд выскочила и икону ему под нос. Вот эту… С ножами. Мне её бабушка втиснула. Перед тем, хотела было из дому не выпускать. «Это изгнание! – сказала. – Исход! Вслед фараоны пойдут!» Но я дала понять, что дойду с Идой до поезда и всё равно как. Ведь в дальний путь… Думала, что всё равно на вокзал, а там я дорогу назад знаю. Ну, она мне иконку впихнула в кармашек, такой на мне сарафан был тёплый, так вот туда…
… Ну, вот немец оживился, что-то лаять принялся, тут другие бегут, всех бьют, в строй ставят и гонят за ежи, а там дым… И солдаты с собаками. И вдруг меня за руку кто-то взял, я смотрю – женщина какая-то, невысокая, в синем пыльнике… Это такое пальто.
– Пойдём, – говорит мне. – Поспеши!
Я за неё ухватилась, Иду за руку взяла, и пошли мы, как бы против течения… Ну, люди нам навстречу, а мы к яру спиной… А немцы их били. И полицаи. А они кричали… И собаки… А она нас с Идой этим пальто… ну, накрыла, что ли. Только оно прозрачное было почти… Будто через него свет проникал, как сквозь выношенное, например… Её тоже били, так били, эту женщину, – сказала мама. – Зверски колошматили. И немцы, и полицаи… А она шла. Закрывалась рукой, я помню, и под этим её пыльником, синеньким… я же видела сама! Под ним было много детей, а двоих, совсем грудных, она несла на левой руке… Я смотрела-смотрела, а страшно ведь – и люди кричали, и немцы эти с палками, и собаки… Вот собаки нас почему-то совсем не трогали. Лаяли какими-то тонкими голосами – и всё.
– Как вам не больно? – спросила я. А она: «Да я об этом и не думаю», – говорит. Дальше я спросила: «Вы нас спасёте?»
– Я бы хотела спасти всех, – она сказала. Хорошо помню слова эти, и голос печальный был, ну, а как там радоваться? Многие рассудка лишались…
Потом, неожиданно очень, пальто это у нас с глаз упало. И мы с Идой видим – машина стоит. Сапёрская, лёгкая грузовая. А перед ней Франц этот. Я говорила тебе про Франца?
– Не ты, – не соврал я.
– Ну, вот, – продолжила мама и вытерла глаза. – Стоит Франц, весь зелёный, под цвет мундира и трясётся, сигарета из рук выпала. А до ежей этих метров пятьдесят, позади, до смерти…
– Я не еврейка, – говорю ему, – вы же меня помните. Бомба в подвале.
И тут ему Ида что-то по немецки… Он, как ватная игрушка, на негнущихся ногах, сгрёб нас в машину… И говорит, странно так, но понятно: «Мне сказала помоц… Я помоц. Чем могу».
Он нас по-умному повёз, какими-то закоулками, потом во втором дворе высадил, на Трелецкой, и сумерки уже были… Мы прибежали… к нам. Зашли через чёрный ход… разбомбленный. И домой. На кухню.
Там бабушка стоит. В чёрный платок завернулась, вся серая. И говорит: «Избиение!» – а потом так совсем зловеще: «Ироды!» А рядом давняя её знакомая, Анна Антоновна, тоже фребеличка. Вся такая миниатюрная старушка, крестится всё время…
А Ида… Ида трясётся, зубы скрипят, и говорить не может, и плакать не может, глазами только водит, ноздри раздувает и сипит… Потом палку схватила, ну, швабру – и к машинке швейной, к их «Тевтонии», с хрипами в горле… Все в крик. Алиска села на пол. Ада выскочила из кухни, бабушка Иде наперерез, кричит: «Нет? Не смей!» – а Ида диким криком: «Немецкая, немецкая! Они маму убили!» – и всё рвётся по машинке садануть, а бабушка за руки схватила её и так назидательно: «Ну, бей, только вот сначала по людям». – Ида даже немножко подрастерялась. А бабушка: «Вот, Анну Антоновну ударь, у неё отец немец был». Та в тот же миг: «Ударь меня, – говорит и так покорно дальше, – а машинку не бей, она – спасение». Ида палку-то из рук и выронила, слёзы полились: «Как же так». Повторяет: «Как же так»…
И это продолжалось двое суток. Плачет и скулит. На третьи сутки мама пришла, очень худая, от нервов это с ней всегда было. Бабушка таки говорила: «Раз, и малярийные мощи». Решительная пришла, сопит. С ней Франц этот следом. Нашёл как-то… Пошли мама, Ида и я на крышу, а с нами Франц. А на крыше какая-то каптёрка была. Закуток у трубы. Крытый жестью. Там стояла печка и топчан. И ящик с песком. Пост… против бомб. Пришли. Мама Иду за руки взяла и говорит.








