Текст книги "Дни яблок"
Автор книги: Алексей Гедеонов
Жанры:
Детские приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 37 страниц)
– Я послушала твоё это вот заклинание, – сказала Гамелина, – и добавила свои слова. Ну, бисер же, стеклярус то есть, вот они его и съели… Застеклялись.
– Просто гусь-хрустальный, – закончил я. – А когда ты…
– Сейчас не об этом, – отозвалась Аня решительно. – Сейчас…
Петухи сошлись в смертельной схватке, сшиблись грудь в грудь – и разлетелись на гранулы и горошины. Бронзовая шпора одного из них угодила в бисерную сеть. Та хрустнула, словно первый ледок, задребезжала и рассыпалась. На Маражину навалились десятки мо-танок. Стражница билась яростно, мотанки атаковали её клыками и когтями, юркой стаей…
Потворе удалось одолеть последний мак-видюк. Из-под нижнего ряда её дюжины юбок выкатился, разворачиваясь, змеиный хвост, немаленький. И, по внешнему виду судя, – ужиный. Потом второй, третий, каждый с полторы человечьи ноги толщиной. Один из хвостов, шурша подоскам, пополз к нам, сходу разметал остатки стеклярусной преграды в пыль.
«Продержусь минут пять, – подумал я. – Может быть, остальные успеют дойти до церкви, например… Или будут ей неинтересны».
Маражина, улучив момент, саданула по хвосту мечом Потвора ойкнула. Мотанки взвились тучей и… с визгом бросились врассыпную. Я глянул сначала на Гамелину. Она побледнела совсем – до невидимых осенью веснушек. Посмотрел вверх и я. Туча над нами рассеялась в клочья. Почти. Вернее, извело её что-то крупное, с крыльями. Не совсем поначалу понятное, но затем, стоило мороку упасть, стал различим давешний кот, бесшумно гоняющий мотанок серым небом, от Перекрести и до церкви. Явилась и вторая фигура – ниже, совсем низко, ближе, взмела тучу пыли и листьев. И…
– Мамо, – сказал среднего роста крепыш в холщовой рубахе, кожаной безрукавке и таких же штанах. – Як довго я спав?[131]
Из прорех в низких облаках сразу же грянуло солнце, торжественно и хорально. Заблестели барочные картуши на горнем храме, воссиял отдельно стоящий каштан, даже пыль сообразила стать пыльцою. Золотой фортуной… Со всех сторон понеслись в лицо листья, клочья туч, сонные воробьи, какие-то веточки и паутинки… Осень, великая вдова Господина Лето, тяжело спускалась к нам, на дремотную землю… И где-то гремели колокола…
Потвора выронила какую-то чёрную пакость из рук. Поджала хвосты, стиснула огрубелыми пальцами собственное лицо и сказала тоненько: «Божечки, божечки… Михальку, синку, нарештi дождала!»[132]
– Самое время тикать, – сосредоточенно сказал я Гамелиной.
Сверху на нас так и сыпались ошмётки мотанок. Кот наслаждался.
– А мне вот интересно… – неожиданно громко сказала Аня.
Совсем рядом раздалася стон. Я обернулся и увидел Маражину, опирающуюся на тёмный клинок. Экс-рысь стояла на ногах неуверенно и пускала ртом красные пузыри. Остриё клинка её царапало булыжники, Маражина силилась поднять Тёмный меч, но всякий раз шумно вздыхала, выплёвывая кровь. Рядом со Стражницей валялось несметное количество изрубленных мотанок – некоторые шевелились, даже будучи поверженными, тяжело перебирали ручками одежонки и трепыхались, будто сонные осы.
Маражина покачнулась раз, другой, третий… Тяжело осела на мостовую и упала лицом вниз. Вслед ей пал и меч, вывернув из мостовой доску и кривой камень.
– Как такое может быть? – удивился я.
– Предательский удар, – просипела Стражница, плюясь кровью, – в спину.
– Так будет с каждым! С каждым, кто обидит Госпожу Потвору! – торжествующе провопил знакомый голосок.
И перед нами, переступив через груду стекла и мотанок, явилась Гоза Чокар, гистриона из Косполиса[133].
– Так вот ты где, – не смог сдержаться я. – И уже с ножичком. И цацками обвешалась. И жемчуг ты глянь, сколько! Это же к чистому личику! А на тебе… сурьмы одной полкило, и зубы чёрные вдобавок. Так уже не танцует никто пятьсот лет! В смысле, не красится так, дура!
– Я не слушаю тебя больше. И теперь служу…
– … Двум господам, – едва слышно прошелестела Маражина.
Тут подоспел летучий кот. Немалая тварь, с крыльями в мелкую полоску. Я почесал чудовище за ушком. Кот благодарно хрюкнул и взмыл, завидев крадущихся по небокраю трёх мотанок.
– Ти дав йому найкраще й вiн пробудив мене. Бо це мiй кiт. Був зi мною змалку, – сказал крепыш звучным басом. Гудение шло, как из бочки.
– Вiн хапав за ноги ни просто мурчав? – спросил я.
– Хапав, дряпав, врештi-решт вкусив за п’яту, – сознался парень. – Виявилося, що задовго спав я. Стiлько змiн. Мати як не в coбi. Що ти їй наробив? Крав яблука?
– Й не тiльки, – сознался я. – Вже вiдшкодував.
– Про це й кажу, – оживился он. – Сталося, що винен тобi. Отож, проси… Кажи бажання[134].
Я посмотрел на угасающую Маражину, на кровь, свою-её, среди камей, на усмехающееся над ней размалёванное личико гистрионки…
– Бачу в тебе дискос, – обратился я к вновь прибывшему, – онде приторочений.
– Це мати дали, аби дивився и розчїсувався. Хочеш взяти?
– Xiба на час. Тим i вiддячиш.
– Ось маєш[135]. – И он отстегнул от пояса небольшое бронзовое зеркало на ручке.
– Я обращаюсь к тебе, ничтожная, – рявкнул я на Гозу Чокар. – Горстка праха, комок пыли, узел паутины. Суть – моль. Подойди и глянь в лицо твоим злодействам. Хочу, прошу я требую я, чья в тебе.
И я наставил на неё зеркало. Гоза споткнулась о тело Маражины, переступила через её меч и, как бы против воли, подошла вплотную к зеркалу. Заглянула туда.
И всё произошло быстро. Гистриона пробовала отойти, отвернуться, не смотреть, но каждый раз её кто-то словно разворачивал. направляя лицо к полированной бронзе, и густо подведённые глаза распахивались широко, как по приказу. Всё произошло быстро… Гоза Чокар взвизгнула, попыталась закрыться руками, затем треснула пополам вся – расселась, словно старая доска. Части её сморщились, потемнели – будто от жара, а потом осыпались на камни мелким прахом. В горке пыли остались лишь сильно поношенные кожаные туфли, некогда бывшие багряными, с тиснёным золотым рисунком.
– Бесславный конец, – удовлетворённо прошептала Маражина, и её не стало.
– Добре билася, я бачив, – помянул павшую владелец зеркала.
– Дякую, – сказал я ему и отдал дискос, – чимала допомога.
– Нема за що. Будь-коли, – ответил он и пристегнул зеркальце к поясу. – Ця лишила листа тoбi, – сказал молодой человек. – Вже дивився, що там?[136]
Я достал из кармана телеграмму. На открытке заяц и ёжик сидели за партой, лисичка писала что-то на доске. «Перше вересня».[137]
«Всюду зло», – мрачно подумал я.
Текст на развороте гласил: «Сьогоднi по вечipнi, пiв на сьому, Дiвочий палац. Явитися будъ-що. В разi неслуху – кара на рiдну кров»[138].
«Дiвочий – зто Жовтневый[139], – подумал я. – А тон какой злобный. Угрозы. Но кто отправитель?»
Подпись внизу гласила: «Ciм брамних»[140].
«Божественное что-то, – подумал я. – Сразу видно. Будут пить кровь. Требовать возлияний».
– Якась ця грамотка невiрна[141], – сказал мой собеседник, и тут нагрянула Потвора.
Следы битвы вокруг нас быстро превращались в пыль.
– Чуєш, халамиднику, – обратилась Потвора ко мне. – Цього разу вiдпускаю, иди, де хочеш, але мого бiльше не займай.
– Оце так, – ответил я. – Хто б ще казав.
– Мамо! – вмешался парень. Я разглядел, что он в одном сапоге, зато красном. – Полечу до хрещеного, хай розповiсть, де тепер добре ставлятъ чи варятъ та про всяке.
– Нема бiльш хрещеного, – плаксиво сказала Потвора. – Повалили нанiвець.
– А де другий чобiт? – вмешался я.
– Бився сильно, загубив, – ответил мне парень. – Як, зовсiм повалили? – обратися он к Потворе. – Був же ж такий зацний, аж золотий.
– У биту землю, – скупо сказала Потвора. – На порох.
– Це ж про Михаїла? – уточнил я у Потворы. – Так метро вiдкрили. Два ескалатори i… вiн є там…[142] А ще…
– О, – сказал воин. – Пiд землею? Пiд землею ходять скрiзь нимi? Зручно! I пiд брамами?
– Такитак, – ответила Потвора. – Пiшли вже додомцю. Вмисся, поїси. Одежину дам якусь. А там вже й до хрещеного, може…
– Так це, що… – неожиданно вступила в разговор Гамелина. – Це ж виходить, ти – Михайлик? Вернувся?
– Саме так, голубка, – ответила Потвора – А ти як знаєш?
– Казали… – туманно ответила Аня.
– А! – вспомнил я. – Просили переказати тобi, – сказал я Михайлику. – Одна, була, казала…
– Михасю, синку, нам час…[143] – сверкнула на меня глазами Потвора.
– Просили переказати… – упрямо продолжил я.
Потвора с трудом отлепилась от сына и, тяжело переваливаясь на хвостах, подошла к Гамелиной вплотную… Чёрная шерсть стекала с Аниных рук грязными каплями на мостовую и змеилась по Узвозу вниз, на Гнилую улицу и дальше…
– Мовчиш, дiвко? – спросила Потвора зловеще. – Мовчала б ранiше. Аж була така ловка!
– Чого присiкалася? – неважливо влез я. – Як маєш казати, кажи менi. Iї не займай, – мне удалось оттеснить Потвору и все её хвосты на целый шаг.
– Отже, сам cхотiв, – удовлетворённо заметила Потвора, помолчала, поводила тяжёло разбухшими хвостами по кривым камням Узвоза и закончила каплей яда. – В неї, непевний, був на тебе задум, далi пiдклад, далi зiлля варила – щеб троха й до зуроку дiйшло б. Але то таке… чогось iншого схотiла. Перемiнилась?[144]
– Тобто? – растерянно переспросил я, мельком глянув на Ганелину. Та переплела косу раз двадцать и, что называется, в глаза не глядела.
– Тобто, непевний, злягався з такою самою як ти. Мав знати…[145] – И Потвора, ухватив Михайлика под руку, утащила его с Перехрестия вниз – на Гончарку, в хатку. Им вслед мелькнул крылатый кот и низенько-низенько пролетели две мотанки. Видимо, к дождю.
– Она… она… она говорит не всю правду, – внезапно сказала Аня. – Да, я шла к тебе… ходила то есть… да, я была с тобой и… и… Но всё по своей воле!
– Значит, привороты? – уточнил я. – Ну и жлобство! Не ожидал… Что ты и… Тю! И вот это вот, как с хутора просто – подклады? Тоже, значит, ты? Это как?
– Это как физика, ты всё равно не поймешь, – мрачно сказала Гамелина. – И вообще, отдай мне коробку, в конце концов… Ведь это мой стеклярус.
Я отдал ей остатки бисера… Пальцы Анины были ледяные, мне захотелось согреть их… и её… но…
Тут, будто из ниоткуда, явилась несколько потрёпанная мотанка и, трепеща крыльцами, словно колибри, у Гамелиной перед носом, пропищала:
– Панi-хазяйка просила переказати…
– Що ти, Гамелiна, падлюка, – не сдержался я.
– Троха не так, – пискнула мотанка, – за пiвгодинки на Долi, в унiвермазi даватимуть вовну. Данську. Бiжи![146]
– Вот-вот, – обрадовался я. – Катись! А по дороге назад укроп прихвати. Что, не любишь укроп? Вам, ведьмам, укроп без интересу? А, тогда лаванду бери, чтобы моль не съела! Как, опять нет? Во ужас!
– Ты снова ничего не понял, совершенно, – ровно и хмуро ответила Аня. – Ну, давно ясно – дурака учить…
– От дуры слышу, – надулся я. – Чеши себе за шерстью, будь здорова.
– И тебе не поперхнуться, – ровно сказала Аня, развернулась и пошла по Узвозу вниз. Я не захотел смотреть вслед ей и отправился в обратную сторону – по Узвозу вверх, ступая с одного плоского и кривого камня на другой, и было мне печально.
Где-то рядом с Андреевской церковью звонил безвестный колокол, и нёсся над Горою дым.
«Наверное, кино снимают опять, – подумал я. – Хорошо бы про войну».
Наверху меня ожидал павлин, безмятежный и красный.
Он рассмотрел поочерёдно правым, потом левым глазом: вихри пыли, меня, прохожих – взвился, сделал несколько кругов над вечерней улицей и пропал.
И почудились мне ворота в тумане, зажжённые факелы над ними, послышалась нежная труба, вещающая вечер.
– Скоро, скоро, – пела труба, – браму зачинятимуть, бо день мина. Поспiшайте yвiйти. За стiну, за пересторогу, до прихистка та прохолоди. Бо нiч вже падає. Вертайтеся. Бо скоро, скоро…[147]
Вернулся в очередной раз к себе и я. Даже до окончания дня… Дома было тепло и приятно пахло вербеной. Мне стало грустно, потом немножко стыдно, потом я рассердился – на себя, на неё и все обстоятельства вместе… Я стукнул кулаком по стене, подумал, что заплачу, как в детстве, давно – нос распухнет, глаза покраснеют, и станет легче. Вместо этого пошла носом кровь. Я чихнул с брызгами – и тут с немалым скрежетом и пылью из стены явился счётчик. С ним искорки.
Я вышел в кухню, поставил чайник первым делом. Зажёг свет во всех комнатах, послушал, как гудит телефон, покрутил ручку радио…
«Великая жёлтая в чёрном грядёт!» – ушёл от разговора о приворотах Альманах. Пришлось повторять снова и опять…
Гримуар наигрался в капризки и ответил отчётом:
«Сок первоцвета в привороте первый. Дело это скверно, зелье это черно, варят его в полночь из вербены, черники, мха, пшеницы, клевера и мёда… В стуженое добавляют винку, любку и полынь. Достаточно кофейной ложки в штоф. Сонному же человеку можно дать семь капель в вине – они одолеют всякое сердце…»
– Аматорство, – сказал я и закрыл брыкающуюся книгу.
Раз, в феврале, мне приснился Моцарт. Был весел, худощав и сильно накрашен. Во сне я ужаснулся, что не знаю по-немецки – как же поговорю с Амадеем?
Он развеял мои страхи, вынув из кармана вишнёвого с серебром камзола крошечный клавесин. Заставив его порхать в воздухе, подобно какой-то колибри, Вольфганг извлек из него дивные трели.
– Это хоралус, – сказал он и засмеялся. – Я слышу его здесь каждый день в миллионах вариаций, если угодно.
Я благоговейно помалкивал. Серебряными горошинками лилась мелодия из клавесина, к нему прибавились похожая на грушу виолончель и почти незаметная флейта.
– Что же ты молчишь? – спросил улыбчивый Хризостом.
– Я не знаю, что сказать, – ответил я и чихнул.
– Ну, спроси что-нибудь, – сказал Моцарт, – мы, дети субботы, должны помогать своим. Будь здоров! – и он рассмеялся.
– Значит, правда? – вдруг вырвалось у меня.
– Что именно? – спросил Амадей, вызывая Из эфира вокруг ещё три микроскопические флейты.
– Что вы все время смеётесь, – сказал я, потрясённый собственной наглостью.
– Ну, не всё время, – рассудительно ответил Моцарт. – Бываю занят музыкой и не смеюсь.
– А когда не заняты? Когда очень тяжело?
– Очень тяжело? – спросил Моцарт. – Вот тогда и стоит посмеяться как следует! – мгновение помолчав, он заметил словно вскользь. – А ещё можно уехать, например… Но ты не должен печалиться. Нет, нет. В печали они дотянутся до тебя. Смейся, не показывай виду!
Музыка заполнила собою пространство сна и сделалась настолько прекрасной, что показалось, что сердце вот-вот и разорвётся. Весёлый Вольфль вздохиул, начал собирать и раскладывать по карманам камзола парящие в воздухе крошечные инструменты – мелодия стала тише.
– Даже в самых ужасных ситуациях музыка никогда не должна оскорблять слуха, но обязана ему доставлять наслаждение. Ты понял меня?
– Думаю, да, – благоговейно и медленно, как бывает во сне, сказал я.
– Пора возвращаться, – посмеиваясь, проговорил он, я молчал. – Ну, саббатей, держись, – сказал Моцарт. Засмеялся, щёлкнул каблуками, кивнул и пропал…
– Страсти не должны быть выражоны[148] сильно, жебы не было отвращения, – как-то сказала мне бабушка в ответ на просьбы о мороженом и морском бое в автоматах, высказанных почти одновременно. – Ты знаешь, кто то сказал? Нет? Моцарт!
– Он только на скрипочке и играл, – злобно ответил я, поняв, что мороженое накрылось.
– Не для вшистких скрипка грае[149], – философски заметила бабушка. – Но пойдем, пальнёшь в ту баржу. Затем я тебе что-то скажу про Моцарта. Будешь удивлённый.
– Пятнадцать копеек, лучше тридцать, – деловито заявил я. – И буду удивляться сколько надо.
– Гандляр реальный[150], – промолвила бабушка и достала сначала сигареты, потом и кошелёк. – На пьятьдесёнт – и выжми с них фортуну.
XXVII
А скворец поёт
Перебейся год.

Ночами мёртвые ходят-гуляют. Живут они тесно. Нрава сварливого. Цепляются костью за кость, скрежещут слежавшимися в земле голосами, плачут на Луну – светило всех бессонных слепит их что есть сил.
Я слушаю и слышу осторожные шаги, вязкие голоса, шёпоты и жалобы. Приближению неупокойц предшествует запах мокрой земли, прелого хлеба, соломенный и листвяной шорох, трудный скрип рассохшихся рам, и обязательно где-нибудь хлопнет форточка. С той стороны сквозняки…
Первая нить светится живым серебром, в ответ клубки на окнах перекатываются, стукаясь друг о дружку со звуком медным, кошка беспокойна, и любой узор оживает, особенно змеиный след на куманцах и глечиках: вода помнит, скудель знает – змея стережёт. Такое место в любое время.
Иногда, нечасто, я хожу в сад. Теперь, должно быть, там тоже осень – ещё тепло, ещё светло, ещё прозрачно – и деревья по колено в хрустящем золоте, почти всамделишном. Так легче лёгкого поверить…
У каждого должен быть свой сад, думаю. Свой. Хотя бы и розан в вазоне.
Нынче непросто или чуешь завтрашние беды – отопри фантазийную дверку и ступай тропой знакомой в прохладу и прибежище. Атам и цветы, и травы, и сирень повсюду, и утешение душевное, и любимцы домашние в расцвете здоровья… И чаю можно выпить, если что… Наверное.
– Радуйся, – шепчет сад, – покаты здесь. Тут всё знакомо, все здоровы и веселы, вон они, видишь – на веранде, за изобильным столом. Смеются, отгоняют мотылька. А над мирным озерцом незакатное небо, и ландыши цветут, а чуть подальше – розы. И яблоки поспели. Ведь Преображение Господне, и всё будет вечно ясно… Радуйся, что помнишь – я же память, сад твой заключённый. Ещё долго тебя не покину…
И река плещет где-то далеко-далеко и дальше, и мост не страшен, и гуси серые не выкликают, и Божие дерево, полынь, ещё не горчит… Ходи себе, гуляй.
Слышно было, как вскипел чайник…
Пряники в кухне вели неспешную тризну.
– Журливий жовтень, – декламировал Скворогусь даже очень приятным голосом и мелодично. – Яблука в саду обтяжують напiвпоснулi вiти. I гiрко плаче осiнь золота, що зиму молодою не зустрiти.[151]
Раздались рыдания, и запахло дымом. Видимо, прослезилась Дракондра.
– Есть среди вас лекарь? – спросил я.
– Да! – всплеснулась перьями ко мне навстречу сова Стикса. – Как-то раз я держала посох над…
– Что ты знаешь о разбитом сердце? – спросил я. Сова застыла с открытым клювом.
– Если съесть много сердец сразу, можно стать сердитым, – почти хором сказали близнецы.
– Понятно, – вздохнул я и стал заваривать чай. С земляничным листом. Пряники поднесли мне щедрый урожай, с надлежащими поклонами и бормотанием. Все, кроме совы. – Что ты думаешь про эту открытку? – спросил я её.
– Были ли прошлой ночью на небе звёзды? – поинтересовалась Сова в ответ.
– И следы комет, – заметил ей я. – По всей небесной тверди шрамы. Рубцы!
– Ты хотел спросить о сердце, – продолжила сова Стикса. – Для начала неплохо бы открыть его для мудрости…
– Моё всегда нараспашку, – легкомысленно заметил я. – Многие пользуются. Плюют.
– Семеро читают в сердцах входящего, – прошелестела сова.
– Значит, про отвертеться и думать нечего, – вздохнул я. И налил себе чаю.
– Изучи воду, которую пьёшь, – мрачно заметила сова, – от осадка до пробки.
– Чтобы ты понимала в пробках, – в сердцах сказал я. – Никогда не пил их и не собираюсь, а ты?
– Где теперь север? – продолжила она несколько упрямым тоном.
– По-прежнему вдали от юга, – ответил я.
– Сколько дней осталось до полнолуния? – не сдавалась Стикса.
– Неомения грядёт, – сказал я басом и подавился чаем.
– Подобные вопросы, – самодовольно заметила Стикса, – обязательно зададут семеро.
– Тем хуже для них, – прокашлялся я. – Подумай, что они услышат в ответ. Тут можно только сострадать.
Я допил чай.
– Время собираться, – храбро сказал я себе.
За окном радостно прозвенела двойка. И не так уже и храбро подумал: «Не пойду! Ведь можно прогулять и суд, наверное».
– Они придут за твоей кровью, – заметила пряничная сова. – За близкими. Взыщут. Всегда так… Хочешь или нет, а надо явиться на суд. К Семерым… Потом – как пойдёт, но прийти необходимо. И возьми какую-то мелочь, первое, что под руку…
– Никто и не думает спорить, – покашлял я.
И стал собирать сумку. Потом передумал…
В прямом и тёмном нашем коридоре что-то слегка светилось, будто случайный светляк… В это время года не бывает их. В это время года не бывает ничего, лишь сон. В смысле – светляки спят, которые не умерли.
Что-то мерцало на куртке моей на вешалке. Я зажёг свет, рассмотрел, даже принюхался – но нет, куртка, как куртка. По мнению мамы: «немаркая». На Суд Семерых в таких не ходят, если что. Сразу видно – несерьёзный непевный.
Под куртками нашёлся плащ. Тёмно-синий, средней длины и застёгивающийся наглухо. Папин. Английская вещь. Вышедший из моды – и вновь в неё вошедший, при этом виду не подавший. Разве что чуть подсевший после химчисток. Как раз впору.
«То, что надо», – подумал я.
– Не по погоде, – заметила сова Стикса.
– Зато образ закончен, – ответил я и взял кепочку…
– Знаешь, как заклясть страх? – спросила Стикса и взгромоздилась на вешалку – от кошки подальше.
– А как же, – сказал я. – Самое страшное заклятие знаю: «Колдуй, баба, колдуй, дед. Колдуй серенький билет». Действует даже на химии…
В ответ Стикса всхлипнула.
Я захлопнул двери, и мы ушли. Скворогусь и Брондза Жук ехали в карманах, Дракондра порхала сама собою, чихая дымом, словно мотоцикл «Ява». Нехотя отправлялись мы на суд, а может, и на бой. Скорее всего – смертельный.
А Сова, Луна и Солнце остались дома. Под эгидой венка, Чимаруты.
Город пропитался снами и туманом насквозь, до испарины. Сквозь растерявшие листья каштаны и выпотрошенные бытом доходные дома проступила иная, давняя, прошедшая Сенка. Та, что всю жизнь, и семь веков в придачу, торгует тут сеном или «семачкой». Ходит в чёрном, синем и запаске. В платке, повязанном «зайцями». И с лунницей под крестом. Скажи ей хоть словечко – и вспомнит она для начала, как на гудящую мостовыми площадь въезжал с победою князь. И медные била гремели: поначалу у Василя Княжего, потом у Симеона, потом у Предтечи и дальше за старыми воротами – у Спаса…
Но лучше, конечно, ни полслова с ней – ведь не отвяжется. И купишь «семачку», какую захочет, даже и орех с изъяном…
… Троллейбусы стояли вдоль всей Старой дороги, будто киты, выбросившиеся на берег. Туман ласковыми клочьями цеплялся за их штанги. Цепочка пустых трудяг тянулась от Сенки вдаль…
– До Корсы. По всей линии обломы, – нелюбезно сказал мне какой-то из водителей. – Молнии эти, твою ж бегемотом… Конец света, надо видеть!
Я шёл по улице, и маскароны на фасадах ещё не потопленных дредноутов из жёлтого кирпича улыбались шире, чем обычно. На тридцать втором номере распустился цементный каштан, и змеи в корнях его сипели и цокали ромейскими словечками через всю площадь, перешёптываясь с драконом Вчера.
Старая дорога одолевает немало площадей по пути: сперва Яновскую, дальше нашу, потом Горовую, то есть верхнюю, а потом идёт вниз – и ещё ниже, как многое тут…
Над Горовой переливалась радуга, особенно заметная на фоне подозрительно плотных туч. Трапезная церковь в самом углу площади, на исходе её, полускрытая за останком стены, скромная обычно – светилась вся. Осиновый гонт сиял серебром, и сад вокруг расцвёл неровным зыбким цветом. Чувствовалась атмосфера торжества и приближающийся дождь.
«Он вернулся!» – гремели где-то колокола.
Люди не замечают, не слышат, не хотят.
Я спустился по Михайловской в центр. Ветер подталкивал меня в спину. Пахло озоном и патокой. Небо, впавшее в абсолютный свинец и чернила, нависло над городом, брюхатое дождём и бурей.
Тучи обнаружили радугу, затем принюхались к молниям из ниоткуда, лупящим по улицам и закапелкам – и пролились, в нетерпении и ярости.
Первый вздох дождя застал меня на улице.
Я собрался спуститься в переход… Но не успел. Ливень хлынул сплошной стеной, и нам пришлось укрыться в магазине – прямо у перехода. В магазине «Поэзия». Мне, Жуку и Скворогусю.
За огромными, новомодными – во всю стену, окнами, громыхало. Хляби небесные разверзлись до дна, затем улицу ослепили молнии – три подряд. И на мгновение я увидал танцующих – множество хороводов там, за дождём, за неверным чёрным светом – людей и нелюдей. Восставшие из небытия врата, мощёная гулкими досками площадь перед ними и великий праздник возвращения – в сиянии и чуде небесном. А дальше всё погасло, в смысле – в магазине «Поэзия» отключилось электричество.
– Без зонта? – спросила продавщица.
Высокая такая, я бы сказал, нордического вида, даже с веночком косы и в жилетке: толстой, меховой, расшитой очень ярко…
– Они вечно ломаются, – ответил я. – Дождь утихнет, и я дальше побегу, ведь не из сахара.
Через стекло до нас донёсся смех, прозвенели бубенцы, и кто-то прошлёпал по лужам, танцуя в хороводе – но одинокие прохожие нашей стороны жались под стеною, не думая глядеть за ливень.
… Где-то высоко над городом, за дождём, пели трубы, и кто-то дудел в рог…
– Большой праздник, – сказала продавщица и вздохнула. – А ты не веселишься?
– Жду, – ответил я.
Одинокая Дракондра, оставшаяся снаружи, сиротливо впилась в карниз и сидела, грустно пыхая паром в дождь.
– Я тоже ждала, – вдруг сказала женщина. – И жду. Много-много зим.
– Да ладно, – примиряюще сказал я. – Не так уж и много.
– Ты знаешь не всё, – ответила она, – только делаешь вид.
– Сейчас скажу, что знаю, – рассердился я. И взял её за руку…
Стало ещё темнее, а с неба упал пепел, прямо на снег, и без того грязный от крови.
… Грохотали деревянные мостовые, доски под ногами стучали и постанывали. Время от времени раздавались глухие мерные удары, словно бревном били в стену или створы, что-то трещало, падали камни, кроша белёные фахверковые дома, высокие резные заборы, жарко полыхало пламя вокруг и дым… дым застилал всё. Кричали люди. Яростно и трубно ревели какие-то животные… Пахло гарью и смолой.
– Захотел знать? – спросила меня продавщица. Здесь она выглядела по-другому, как воин, в высоком шлеме, длинной кольчуге и пластинчатых латах – наплечья и нагрудник.
– Теперь знаешь? Знаешь то же, что и я? Знаешь, зачем ты здесь? – переспросила она и разжала руку…
Мы стояли в магазине – тёмном, пустом, похожем при свете молний на пещеру… Меня чуть лихорадило. Запах гари рассеялся, но не пропал до конца.
– С той стороны зима? – спросил я.
– Почти всегда декабрь, – ответила она.
– Ага… – ответил я. – А вы?
– Одна из семерых, – ответила она с немалым достоинством. – Я дева Севера у Южных врат.
– Женщины-викинги – миф, – сказал я. – Выдумка. Вы что, здешний страж? А где лев? Это ведь южные ворота, на них обычно лев, а пёс на северных…
– Ты знаешь про гермиевых зверей? – удивилась она. – Откуда?
– У меня свои источники, – ответил я. – Все непроверенные.
– Здесь было иначе, – ответила она. – На моих… на этих… воротах был пёс, крылатый. На Восточных, например, кот. А лев над главными.
– А западные? – переспросил я. – Неужели телец?
– Нет. – ответила она. – Змеи.
– Хм… – ответил я, – хорошо хоть не коза.
– Это город для жизни… – сказала продавщица грустно. – Несмотря на мёртвых.
– Чего на них смотреть… – ответил я, любуясь купающейся Дракондрой. – Умерли и умерли. Вот помнить, да. Удел живых. Теперь понятно, из-за кого город пал… Значит, пёс… Наверное, болонка грозная.
– Ты понял не всё правильно, – заметила девушка. – Хочешь мёду? Терпкого и горячего?
– А! Мёд! – сказал я. – Ага! Тю! Здрасьте! Какое падение! Дева Ингольд в клоаке… то есть в «Поэзии»…
– И ничего не падение, – буркнула заметно раскрасневшаяся дева. – Между прочим, на мой мёд – спрос. Устойчивый. Ходят известные люди.
– И вдохновенно пишут кляузы. Страшная сила! – прокомментировал я. – Чего же ждать ещё, когда такой успех. Скальды теперь не те.
– Я слыхала, он вернулся, – полувопросительно сказала продавщица.
– Как я понял, – ответил я, – к другой.
Она вздохнула. Дождь почти смыл дракона с карниза.
– Меня привёз сюда весёлый воин, – проговорила тяжко дева Ингольд. – Хорошо спрашивал судьбу, ловко торговался, складывал славные висы – тем и подкупил. Ты же знаешь – мы любим тех, кто говорит с нами… Обещал показать оба Рума и красную землю, обещание сдержал. Только спешил он к другой. И пел о том бесстыдно.
– Про деву в Гардах, да? – спросил я.
– Не я сказала, – ответила Ингольд. – Прошло почти пять здешних жизней.
– Двести лет?
– Чуть меньше. Я жила у врат и делала, что знала.
– Мёд?
– Да. Но многим нравился, просили больше…
– Так всё же. Это ведь твои ворота проломили…
– Их было слишком много, – ответила она. – Меня ранили. А его… а он… а его предали. Того, кого я полюбила здесь. Защитника. Нашлись такие. Говорили разное: убит, в плену, смертельно ранен… Ну… началось смятение, перепалка, ряды разомкнулись. Но вражьи рати ворвались совсем с другого края, – мстительно заметила дева Ин-гольд. – Где Пробитый Вал…
– Инсинуации, – фыркнул я.
– Потом узнала: нашлась тут одна, погрузила его в сон – чтобы не жив, не мёртв, не найден… А дальше мать вмешалась. Превратила чародейку в стаю… Невозможно было и подойти: подозрения, распри и склоки. Я была избрана местоблюстителем… Врат юга.
– Ты же с севера… – удивился я.
– Но время ушло, – глухо сказала дева Ингольд. – Так прямо и не скажешь куда… Здесь, среди смертных, начинаешь чувствовать его иначе, тяжелее. Оно всюду здесь, словно колючки на кустарнике – каждый день царапина, и незаметно вроде. Эти отрывные календари… ведь дни теряются. Ты замечал? Оторвёшь день, минутку спустя листочка нету! Нигде! Я проверяла.
– Помогает поэзия, – сказал я.
– О! – сказала дева Ингольд. – Ею спасаюсь одной. А теперь… Что будет, как его увижу? Встречу… Что скажу? А время ушло… Моё время.
– Ну, да… Лучше не видеть. Невозможно дышать потом, – поддакнул я. – Но, может быть, поможет это?.. – и я протянул ей красный шарик.
– Хм… – ответила дева Ингольд. – Лучшее из мест… Ты же знаешь, если потереть за ухом, да?.. Можно попасть в лучшее из мест… Ну… Я могу предложить тебе вход.
И она протянула мне монетку. С глазастою совою. Тоненькую, будто акации листок.
– Вот тебе твоё. Обол госпожи Атены, – сказала продавщица. – И молот в придачу… – И она дала мне амулет. – Такие здесь сотнями везде, а под землёй особо. Перунцы. На вход и выход, – пояснила дева Ингольд. – Я провожу тебя через Стогну, до ступеней. Подожди минутку, надо взять зонт.
– От дождя?
– От взглядов.
Мы вышли на улицу, она махнула рукой три раза, по-особому складывая пальцы и дождь будто расступился. Я оглянулся – ярко освещённая «Поэзия» кишела покупателями, ну или теми, кто спрятался от дождя. Или ожидал отведать мёду.
Мы шли и шли, дождь и праздник шли рядом, но не с нами, а она рассказывала о бойком месте. Старой дороге, давнем торговище, крепости на холме над ним… Неприступных валах и высоких стенах… И вратах, незыблемых почти две сотни лет… Дракондра выписывала над нами малые и большие круги, время от времени расфыркивая дождь.
– Сейчас будет Перевес, – сказала дева Ингольд. – Ты знаешь, что это – Перевес?








