Текст книги "Дни яблок"
Автор книги: Алексей Гедеонов
Жанры:
Детские приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 37 страниц)
Заложный улыбнулся кротко.
Дереза, по всей видимости, решилась – перешла в наступление, и мы побежали. Скарбнику было легче. Он то и дело вспархивал… Невысоко. Мы дошли – кто бегом, кто взлетая раз от разу, – до середины лестницы… вернее, остались, где были, но дерезы стало меньше.
– Передышка, – заметил я.
– Предлагаю обсудить стратегию, – сурово сказал Друг Рима.
– Лучше газетку сожгу, – отозвался я. – Хоть отпугнём злой дух.
Я быстро соорудил на площадке между ступеньками костерок и стал швырять туда газетные клочья из сумки, программу, так и не выложенную. Потом перешёл к изысканиям… Сумка у меня удобная. Много отделений и внутренних карманов… И ничего, ничего, ничего… Кроме конспекта по химии, непонятно как туда попавшего, ещё и со свежесписанной лабораторной, ведь не сожжёшь. Ценнейшие покупки с Зильничей были тут как тут и ещё… можно было бы сварить зелье… Да не в чем… Я укололся обо что-то, не сильно. И выудил со дна сумки пучок дедовой соломы. Туго препоясанный перевяслицем. Похожий на сноп – маленький.
– Хм! – не обрадовался поначалу я. И поглядел на дерезу внизу крадущуюся. – Хм! Знаю… знаю… вот, – пробурчал я сам себе. – Перевясло… Перевес… Переход… Мост… Ну, конечно же… Кто бы справился? Ну, других вариантов у меня нет.
Скарбник тем временем дул на пламя и бросал в него щепки – в ответ оно пускало синий, скорее, бирюзовый дым… Становилось колдовским.
Дереза явилась к нам вновь застенчиво. И туман с ней. Мы были в двух лестничных маршах друг от друга.
– Хорошенькое дело, – моментально заметил я. – Ну-ка, ну-ка… Дай-ка мне биндочку, – попросил я Скарбника. Тот оторвал значительный кусок от своей псевдотоги… Через несколько минут, после плевания, шипения и шуршания, мне удалось изготовить из соломы и холстины что-то похожее на косичку. – Это перевес, – сказал я призраку. – Он на нашей стороне. Мостик, если ты не в курсе. А теперь, – продолжил я, – самое время настроить его. Ты же у нас мастер по настройкам, смотри.
И я раскрыл химию… Чтобы удобнее было. Мостик, с относительно чистого листа.
– Porta ponta redeant, – сказал я. Почти ничего произошло – кроме, конечно, незримого.
Лестница вздрогнула и немного повела влево.
– Да… Красиво списать. Сделать подобное… Тут нужен выручатель… – заметил я почти бесстрастно.
Скарбник глянул на меня с одобрением.
– Дай мне туман этот, он же колдовской, – попросил я.
Спустя минуту он сунул мне прямо в руки что-то, похожее на маленькую медузку, серую и дымную.
– Ну, – заметил я. – сейчас посмотрим…
И бросил туман в огонь, одну волшбу к другой. На лестнице ничего не произошло. Поначалу. Потом огонь изменился, стал чем-то дымным и тягучим.
Тут всё и вступило в реакцию. Поначалу пропали звуки, потом лестница, а дальше прямо из-под наших ног вырвался длинный мост, довольно прочный, хоть и без перилец. Мостик дрогнул и стал разворачиваться, будто ковровая дорожка.
– А вот тут промахнулся, – заметил я почти искренне, – перелёт перевеса.
Мост, судя по всему, протянулся дальше, чем я думал. Прямо из-под наших ног – на Замковую гору.
Скарбник попытался придать лицу удивлённое выражение, на самом деле осерчал.
– А из тебя, – сказал я притихшей дерезе, – сделаем известно кого. – В ответ она меня уколола. – Это твоя очередная ошибка, – мстительно сказал я. И повернулся к хмурому Другу Рима. – А третья служба впереди. Иди на мост, спасайся от скотинки! Капра абра лициан!
Огромная масса дерезы, наползавшая на нас снизу, внезапно скукожилась, потом распалась на комья, затем осела на склоне… Мгновение спустя по склону карабкались козы…
– Де кози скачуть, там деревця плачуть, – заметил я.
Скарбник стоял между ними и мостом и поздно сообразил.
– За что? – спросил он.
– С того, что смерть – тайна земли, а жизнь – знание небесное, – важно сказал я.
Скарбник помолчал, вновь улыбаясь скромно. Мне его ухмылки не понравились…
– Ну, – заметил он, – что ж. Если бы ты это понял так, как я… Но не пожелаю, нет.
– Или думал, не догадаюсь? – спросил я. – Хотел скормить меня пани-хозяйке, загадать мне службу на полтыщи лет, а сам в сторону. Греться.
– Ну ты умный, – хмыкнул он.
Дерезовые козы были рядом. Не хотелось бы плохо говорить про собственную магию, но в облике их проскальзывало что-то волчье. Видимо, от ягод… Затем зверьё учуяло Скарбника и ринулось – он побежал помосту. Тот раскачивался. Впереди виднелся замок, наш, как новый, свежебелёный.
Я поджёг мост. Тетрадь по химии сгорела радостно, а вот солома вспыхнула немного лениво – словно сырая.
– Я знаю желания! – крикнул Скарбник. – Твои и всякие, человечьи! Я полезный! Беру излишек только. Взамен даю! Могу и золото дать, знаю места. Подскажу путь к любви. Исцеляю!
Слова его угасали медленно, солома всё же пропиталась потвориной мрякой и горела, как и часть тоги «Друга Рима», вяло. Козы из дерезы оттеснили Мелетия. Спала к горе, я увидел, как он ступил под стены, как размахивал он там руками, как козы ухватили край одежд его и начали жевать, по-средневековому неспешно. Затем мост догорел, изображение стало выцветать – я услыхал, как дзыгар на башне бьёт три. И всё растаяло.
Неторопливый дождик накрапывал с этой стороны времени. Лестница вернулась на место вместе с сонной дерезой, обычной на горах у нас.
Я поднялся в город, дошёл до переулка, затем до парадной каменной лестницы, недостроенной с довойны. Вышел на площадь. У фонтана ещё стояли столики, забытые с лета, так недавно ушедшего от нас… По ним прыгали воробьи.
В чаше фонтана лежали листья – на дне, под водой, что казалась серой – ведь смотрелась только в небо. Плыли сквозь рябь по перевёрнутому небу косматые облака – прошедшее ненастье. И далеко-далеко, за ненашим краем, гуси рассказывали ветру про пору прощания. Колокол вторил им – я слышу его теперь так редко.
Подошёл троллейбус. Два сцепленных вагона. Длинный маршрут потому что. И по Старой дороге к тому же.
«Только бы не заснуть, – подумал я. – Шесть остановок. А то завезут за Куриный Брод и даже дальше».
Как-то раз на кухню к тёте Алисе залетел голубь. Вообще-то в этом нет ничего такого страшного. Может, душа ошиблась форточкой. Может быть, в старой голубятне у них во дворе все ещё жили какие-то птицы-подкидыши. А может быть…
В общем, голубь влетел на кухню и стал клевать хлеб на столе.
Вернувшиеся с натуры тётя Алиса, дядя Жеша и сын их, великоразумный Додик, застали птицу абсолютно бездыханной и, как выразился позже дядя Жеша, «совсем завалившуюся на крыло».
Семейство Голод не растерялось. Мама, посетившая сестру через час после описываемых событий, рассказывала.
– Представь себе, – говорила мама, – захожу к ним за выкройкой, крыжовник принесла – и вижу: бедный Додик в рваной майке рисует дохлого голубя, огурцы и синенькие на этой их клеёнке… терракотовой. Алиса над ним стоит и подгоняет: «Быстрее, говорит, зарисуй! Свет уходит».
– Я, – включилась в беседу тётя Ада, непременно гостившая у нас, – вообще опасаюсь у них есть теперь. Раз тоже зашла к ним, как к людям прямо из клиники. Принесла битки, ну, конечно, биточки подозрительные были, кто-то из девочек баранину купил и, наверно, с рук. И Алиска, эта бестолочь, мне говорит: «Ты, Ада, отстала, сейчас сыроедение – это всё. Уноси своё мясо». Была уставшая тогда, решила: она про сыр мне чего-то лопочет. Ну, так и сказала: «Что себе, то и мне. Сыр, значит, сыр», – и ушла в душ. Рассмотрела там как следует их серые полотенцы. Выхожу. Сидят. Надулись, как на крупу мыши. На столе какое-то сено в вазе и буряк тёртый в другой. Жешка как всегда: на подоконнике с доской своей и углём весь перемазанный, Отелла просто. Я к столу – принюхалась, положила, пожевала – трава травой. Спрашиваю: «Что ты, Алиска, совсем трёхнулась? Чего сено ешь?». Тут этот Додик их, бессмысленный, как давай гудеть: «Ничего вы, тётя Ада, не понимаете, а ещё медик. Это и не сено вовсе, сено сухое. Это салат из одуванчиков. Мы с мамой сами накопали на спуске за рощей. Полезно».
Ну, я им всё сказала – и про полотенцы ихние, и про гастриты, и про то, что сено бывает и подмокшее, если дощщь. А всё равно – коням одно есть, а людям другое, и что я не гусь – траву щипать. И что я могу сварить бульон, если надо. У меня даже и лопатка с собой. Тут Жешка с окна как скривился: «От мяса в желудке тяжесть! – кричит. – Сосуды сжимаются и раз – тромбы. У меня от него послевкусие. Ешь, Ада, салат, не выдумывай, потом спасибо скажешь…»
– И что вы? – перебил тётку я.
– Что я? – победоносно заметила тётя Ада. – Я сразу сказала, что еще с войны знаю, откуда у него послевкусия – от угля сожранного! Он же ест уголля непрестанно – чистый бобёр, поди, глотка уже вся чёрная, что кошка ваша, а Алиске заявила прямо, что сама с лестницы ее уронила, когда в бомбоубежище бежали, а теперь все вокруг мыкаются с ней, дурындой. Салат с одуванчиков! – вскипала тётя Ада. – Я в ауте! Представь себе, Сашка, из чего у них каша варится.
– Берёзовая? – осведомился я.
– Тыква! – отвечала торжествующая тётушка. – Нарисовали всей кодлой и съели! Натюрморты.
– Сыроеды, – поддержал разговор я.
– Это что, – тревожно спросила Инга, – рисунок съели?
– И кисточки, все до единой, – добавил я. – С пастелью вместе.
– Вот же дураки, – беззлобно откликнулась тётя Ада, – и что вы мелете? Какие кисточки? Алиска сказала: «Такая аппетитная тыковка была. Зафиксировали, спекли и съели. Почему-то получилась каша».
– … Ну, так вот, – продолжила мама с некоторым напряжением в голосе. – Дохлый голубь!
– Ну, он поклевал хлебца у них, видимо, цвёлого и того, – отметил я. – Преставился.
– Алиса так и сказала мне, – сказала мама. – Теста поклевал. Додик делал лунный пейзаж, из муки и чего-то ещё. И фотографировал постепенно, говорил: «Изменяется колористика».
– Дуристика, – радостно вставила тётя Ада.
– Когда он его сделал? – уточнил я.
– В субботу, – сказала мама.
– А голубь? – осторожно осведомилась Инга.
– В среду… – горестно ответила мама.
– Настоящие свиньи, – мрачно резюмировала тётя Ада, – бодягу такую развели, прямо на столе. Сплошная плесень!
– Там мне Алиса говорила что-то про освещение… – проронила мама.
– Свет уходит, – хором сказали мы с Ингой.
– И мозги, – прибавила, «как медик», тётя Ада.
В нашем городе много странных домов, подобных тому, куда я шёл.
Все они построены давно. Львы, орлы и куропатки, рогатые олени, носороги, гуси, пчёлы, горластые рыбы, худые кошки, остролист, чертополох и листья каштанов, кадуцеи и просто люди из гипса обильно украшают их фасады.
Дом тёти Алисы почти принадлежит к числу таких. Он стоит на горе, в роще, над яром – так трактует его сама обитательница, младшая сестра.
Сестра средняя, моя мама, считает, что Алиса живёт в саду, у оврага, в двенадцатом номере. Тётя Ада, как самая старшая, всегда говорит прямо: «Я зашла к Алиске в дождь, еле влезла на этот горб вшивый, сказала им там: „Сколько можно торчать тут, у чигирях, над ямой? Вас всех давно пора к чертям снести!..“
Тётя Алиса была дома и занималась ерундой. Это было хорошо видно с улицы сквозь распахнутое окно – тётка балансировала в комнате на стремянке с огромным куском марли в руках.
– Входи, Саник! – прокричала тётя Алиса мне сверху. – Я как чувствовала, что ты явишься! Дверь не заперта.
Дверь подъезда оказалась закрытой на кодовый замок – модную новинку, недавнюю в нашем городе. Эти замки не преграда для меня и мне подобных. Гóлоса, как у достопочтимых амбарных, рундучных или квартирных предков, у кодовых нет, одно тусклое шипение. „Двадцать шшессть“, – прошелестел замок и стукнул меня искрой. Я нажал кнопки, дверь открылась, и я вошёл. В подъезде было светло.
Тётя Алиса с семьёю обретались на третьем этаже в пустой и высокой квартире. У них всегда было очень интересно. И можно было марать. В смысле – рисовать, даже и на на стенах. Когда-то белых.
Три поколения Голодов так и делали – художница, архитектор, ещё два художника, а также совсем маленький Голод и примкнувший к ним я.
Мои попытки сочинить фрески семья Голод вечно высмеивала.
– Ты сачок, – говорил дядя Жеша. – Пора переходить к крупной форме, а ты всё карикатуришь. Что тут за тараканы у тебя?
– Это эльфы, – ярился я.
– Тогда что за трупик они тащат? – спрашивала тётя Алиса.
– Это Дюймовочка, – говорил я злобно.
– Да? – раздумчиво вздыхала тётя Алиса. – Безусловно, что-то в этом есть. А что за чудище вон там, над ними?
– Ласточка это, – удивлялся я, раскладывая мелки и уголь. – Неужели не похоже?
– Глаза чего у неё красные? – интересовался дядя Жеша. – Конъюнктивит? И где тень?
– Она долго летела, – рассказывал я, – с Дюймовочкой на спине. Из Дании – в Египет, только представьте. А птица только-только выздоровела и слабая была. Вот Дюймовочке и пришлось подкармливать её, всю дорогу.
– Чем? – хором интересовались все три Голода.
– Кровью, конечно, иначе бы рухнули обе в море, и привет – никакого принца. Сплошные холодные рыбы.
– Так. А глаза? – не сдавался дядя Жеша – некогда он служил в артиллерии и привык к залпам. – И опять-таки, где же тень? Я ведь вас учил…
– Ну, так ведь ласточка напилась подменской крови и стала нечистью. Какая ж от неё тень? Она её теперь не отбрасывает. Зато вот гоняется за такой же нечистью, за эльфами. Не догонит – будет кусать других ласточек.
Додик скуксился и посмотрел на меня бычьим глазом.
– Или летучих мышей. Я их потом нарисую, – быстро сказал я.
– В мультике про такое ничего нет! – свирепо рявкнул мне будущий Eliah Golod.
– И у Андерсена тоже, – бескомпромиссно заметил дядя Жеша.
– А его иллюстрировали Трауготы, – мечтательно обронила тётя Алиса, – братья и отец. Гав.
– Что, каждый делал полрисунка? – обидчиво фыркнул я. – И лаялись?
– Георгий, Александр, Валерий, – пояснила тётушка. – Твоя интерпретация, конечно, интересная, но очень уж мрачно. И потом, чего у Дюймовочки минская кровь какая-то?
– Подменская, – пояснил, как для тупых, я, – она же подменыш, нечисть.
Голоды смотрели на меня тускло и недоверчиво.
– Суть, – закончил я.
– Сам ты суть подменский, – пошёл в атаку Додик. – Опять всё выдумал!
Дядя Жеша потрогал раздвоенный, словно гибеллинский зубец, ласточкин хвост и хмыкнул.
– Будешь салат? – спросила тётя Алиса. – Топинамбур с морковкой. Оздоравливает кровь. Съешь, попробуй…
– И станут у тебя красные глаза, как у ласточки твоей. – зловеще сказал Додик.
Дядя Жеша имел привычку титуловать себя в телефонном разговоре исключительно по профессиональному признаку и фамилии.
Пару раз в неделю, чаще всего к вечеру, у нас раздавался звонок, и если трубку первый успевал взять я, то выслушивал хриплый низкий рёв.
– Говорит Голод, – вещал дядя Жеша. – Художник Голод.
– Поздно, – мстительно отвечал я, – мы только что пельменей откушали, со сметаной.
– А уксус был? – веселился с той стороны дядя Жеша.
– В дверь стучался, и даже хныкал, но мы не впустили, – возвращал подачу я.
– И правильно, – соглашался дядя Жеша, – сильно кислый он, чтобы в гости ходить. Где там Лика?
– Всё руководит и проверяет, – вздыхал я, – с утра, как ушла…
– На базу? – хрипло интересовался дядюшка.
– Ага, – подтверждал я, – придёт не сразу.
– Ну как только – так сразу пусть звякнет, – интриговал дядя Жеша, – есть информация…
– Что, – зловеще интересовался я. – Снова врут нахально?
– Это не телефонный разговор, – прокашливался дядя Жеша. – Отбой.
– И вам того же! – завершал я.
Со временем привычку к титулам переняла тётя Алиса.
– Саник? Это ты? – вечно спрашивала меня тётушка из телефонной трубки, словно сомневаясь в услышанном. – Говорит художница Голод.
– Гастродуоденит слушает, – мрачно отвечал я.
– Что? Гастро… что? – сомневалась тётя Алиса. – Ты разве не один? А кто там ещё?
– Да масса всяких, – бубнил я. – Тут же вечно кто-то трётся.
– Это да, – вздыхала с той стороны тётушка, – а где Лика?
– Безобразит на базаре. – бойко рапортовал я.
– Сплошные „зэ“, сколько зудения у тебя получилось, надо же, – уважительно произносила тетя Алиса. – Так что там Лика носит на базар?
…Совсем недавно, зимой, мне позвонил Додик.
– Hello, it’s Elijah Golod say, – проскрипел телефонный робот. – Artist…
– Алло!!! – смял скрипучий голос своим весёлым и густым басом повзрослевший брат. – Алло!? Сашка, это ты? Алло? – крикнул он, и мне показалось, что мобильник сейчас лопнет вместе с моей барабанной перепонкой.
– Да я это я, – продребезжал я. – Это ты, До… Илюха? Чего кричишь?
– Да, это Дод, Илья, то есть, – хрипловато отозвался он, и мне почудился незримый и кашляющий дядя Жеша. – У нас шесть утра…
– И что, в это время ты обычно кричишь? – ядовито поинтересовался я.
– И бегаю, – отозвался из-за океана Додик. – Бегаю и кричу, так доктор сказал. А как ты знаешь?
– Догадался… – устало выдавил я.
За окнами была тьма. И холод, обещанный мне сто тысяч и ещё двадцать зим тому, подступил до невозможного близко.
– Алло, Саша? – проговорил Додик значительно тише. – Ты там?
– Здесь, – отозвался я. Воцарилась тишина, перемежаемая трансатлантическими помехами.
– Мне позвонила мама, – сказал Илья, и голос его сделался гулким. – Она сказала, – он замолчал, – сказала… тётя Лика, что она… Саша?
– Да, – тускло сказал я в ответ. И печаль моя поспешила через океаны и горы, вместе со всеми четырьмя ветрами и подводными течениями. Додик в Америке. Тётя Алиса в Берлине. Дядя Жеша там же – похоронен неподалёку от Шпрее. На небольшом белом камне надпись, словно росчерк углём: „Геннадий Голод“. Я видел фото надгробия. Я помню дядюЖешу. „Геннадий Голод, – говорил он когда-то. – Это имя знают“.
– Может быть, я буду в субботу? Если выберусь, – предположил Додик с той стороны Атлантики. – Мама не сможет, ей только что разломали челюсть – будут импланты ставить, она ослабела, но рвётся…
– Не нужно этих трат, – скатал я. – Просто помяните. Ты ведь знаешь как…
…Дверь в тёти-Алисину квартиру была полуприкрыта. Как обычно.
– Вдруг мне придётся выйти? – спрашивала тетя Алиса, как всегда, сразу у всех. – И я не сразу вспомню, где ключ? Или кто-то придет. А я не услышу? Вы же знаете наш звонок. Так пусть заходит…
Я зашёл. Тётя Алиса была в дальней от входа – двусветной угловой комнате.
Теперь мне кажется, что вся их квартира состояла из той самой двусветной комнаты и вращалась с некоторым скрипом вокруг неподвижной тёти Алисы, с её досками и подрамниками.
– Очень хорошо, что ты зашёл, – сказала мне тётя Алиса сверху. Она стояла на трёх томах медицинской энциклопедии, тома лежали на толстенном справочнике „TEMPERA“, справочник лежал на стремянке, стремянка возвышалась на столе.
– Мучаюсь с освещением, – преспокойно заявила тётушка, размахивая марлей на своей верхотуре. – Не могу работать во второй половине дня, сейчас. Свет какой-то жидкий, ты обратил внимание? Будешь говорить мне – есть тень от ангела на печке или нет.
– Осень, – отделался кратким замечанием я, – спускается.
Верх высоченных „английских“ окон в квартире тёти и дяди был забран филёнками. Поскольку светопоклонники Голоды штор не признавали, решётчатая тень целый день перемещалась с пола на стены, дальше на потолок, где и застывала, словно невод, вечно не дотягиваясь до уютных лепных кувшинок по углам комнаты.
Я сел на жёсткую тахту и принялся рассматривать потолок. Клеточки теней от окна на нём мне некогда удалось обвести углём. И не спрашивайте как. Шестнадцать клеточек, шестнадцать цифр в них, лёгкий, почти осыпавшийся от времени штрих.
• • •
– Я нашёл твою абракадабру с потолка, – проорал мне недавно Додик из мобильного. С возрастом тётя Алиса стала хуже слышать, и, общаясь с родственниками, Илья орёт по привычке.
– Вверх посмотрел? – спросил я его.
– Вообще-то да! – крикнул Илья. – Я в Барселоне сейчас.
– А я в Крумлове. – прокричал в ответ ему я. В замковом рву, далеко внизу, отозвался местный одомашненный медведь.
– Разве есть такое место? – недоверчиво спросил Илья, прослушав медвежий вокализ.
– Если я в нём нахожусь, то оно есть, кроме того, ты именно сюда в звонишь, – льстиво заметил я.
– А, ну да, – отметил непреложность сотовой связи Додик. – Я чего звоню! Ты же ничего не знаешь!!! Твоя абракадабра – это, оказывается, Гауди, волшебный квадрат!
– Всегда знал, – сказал я.
– Я просто в шоке, – проорал Илья. – И мне никто не верит, что я это всё детство видел!
– Вот мне в детстве тоже никто не верил, – заметил я ворчливо. – Ладно, пока. Маму целуй.
– Восстанавливает Берлин, – горделиво заметил Додик. – Панно для больницы закончила. Ну, пока…
Тётя Алиса, ничего пока не знающая о панно в берлинской клинике, ловко балансировала на хлипкой опоре из книг. Ткань, очень похожая на огромный кусок тщательно подштопанной марли, обвивала её снизу, придавая сходство с рождественским ангелом – бескрылым и черноволосым.
– Эти четыре метра, – беззаботно чирикнула тётушка и перекинула через непонятно откуда взявшийся в их квартире карниз для штор белую пелену, – всё-таки очень высоко, я считаю, и ещё такие объёмные окна при этом. Жеша говорит, это „школа Глазго“, – сообщила тётя Алиса и подёргала ткань вверх-вниз. Стол под стремянкой угрожающе скрипнул. Тень от переплёта на потолке исчезла, оставив вместо себя зыбкие контуры. Я потрогал гвоздь в кармане.
Хотелось бы мне того или нет, но носить с собой холодное железо – наша прямая обязанность. Тем более кованое в кузне, тем более давно. Я ношу с собой осколок гвоздя. Острый конец его давно обломан и шляпка раскололась ровнёхонько пополам, так что гвоздь нынче напоминает буквицу „т“ Или крест. Меч веры, из кованого железа. Дар не подарок.
Из коридора, прямого и тёмного, в светлую, полную бледного закатного света комнату неслышно вплыла суть. Высокая старуха в сером платье, с аккуратно уложенными в пучок волосами. Неодобрение катилось впереди неё, расталкивая пылинки.
– Хм! – высказался призрак и подобрался ко мне почти вплотную. – Хм!
Тётя Алиса наверху продолжала рассказывать мне о „школе Глазго“, попутно расправляя бесконечные складки.
– Ты опять здесь? – гулко поинтересовалась суть.
– И вы, Нина Климентьевна, покойтесь с миром, – ответил я полушёпотом. – Чего вы, интересно, явились?
– Не готова говорить с тобой, – заявила Нина Климентьевна, не утратившая привычки поджимать губы даже после смерти.
– А вам и не вольно, – прошептал я, – тут болтать. Идите-идите. Спать, спать, спать.
Суть содрогнулась. И явно сделала попытку высказаться назидательно. Пришлось извлечь из кармана гвоздь.
– Холодное железо, – шепнул я. – Именем…
– Что ты там всё время бормочешь? – вопросила тётя Алиса. – Саник?
Нина Климентьевна надменно хмыкнула и пропала, оставив по себе едкое, словно нашатырь, неодобрение.
– Тени почти нет, – ответил я. – От ангела.
– Такое ощущение, что сквозняк, – раздумчиво заявила тётка. – Ты видишь, как штора колышется?
– Я вижу, – ответил я и решил не уточнять, что именно.
За шторой стояла Нина Климентьевна, тёти-Алисина свекровь, совершенно, по мнению людей её знавших, покойная, и сыпала на подоконник пригоршни дохлых мух.
– Как хорошо, Саничек, что ты пришёл! – сказала тётя Алиса, бойко слезая с пошатывающегося сооружения. – Очень кстати. Ты поможешь мне передвинуть стол. И стремянку снять, а потом опять поставить. И книжки – тяжеленные такие, ужас! В общем, очень хорошо, что зашёл, отдохни пока, посиди. Я ткань развешу, и начнём.
Она глянула на меня мельком, потрогала стянутые аптечной резинкой в хвост волосы и как-то застенчиво пробормотала:
– Кажется, на кухне есть компот.
– Спасибо, тётя Алиса, – ответил я. – А я булочки принёс.
– С курагой? – заинтересованно спросила тётка и потянула посеревшую от времени ткань влево и вниз. Стоящая за шторой, словно нервная болонка, Нина Климентьевна изо всех призрачных сил дернула ткань обратно – вверх и вправо, скорее всего, назло.
Они любят делать назло. Это придаёт им некую уверенность и сосредотачивает на них внимание живой части аудитории, для них это вроде сыворотки.
– Безобразие, – сердито сказала тётя Алиса, – за что оно там все время цепляется? И ещё эта сырость по всему дому, просто леденящая. Додик считает – труба треснула.
„В мозгах у него, и давно“, – мрачно подумал я.
– Печная труба, – уточнила тётушка, мысль мою учуяв. – Оставлю так.
И она растянула ткань обеими руками. Стал заметен давным-давно потерявший первоначальный вид рисунок – кувшинки, ирисы, маки.
– Жеша мне говорил, – сказала тётя Алиса и обвела пальцем ирис. – Это очень старый гипюр, какой-то сильно заморский. Английский? Нет, это окно… шотландский, что ли. Точно знаю, что рисунок здесь авторский.
Нина Климентьевна, зашторенная совершенно, поджала губы до полной призрачной невозможности и вдруг дрогнула, как обычно вздрагивают живые люди, помнящие, любящие, страдающие. Вздрагивают, когда слова „насовсем“ и „никогда“ разрывают внутренности, словно багор, и нет сил вздохнуть, и сердце почти совсем не бьётся.
Суть покойной тёти-Алисиной свекрови провела растопыренной ладонью по цветам, изнутри – с той стороны, где высоко над нею филёнки „английского“ окна пятнали гипюр сеточкой теней.
– Смотри, Саник, – заинтересованно сказала тётя Алиса, – такой странный сквозняк, цветы шевелятся, ну просто как живые, смотри – надо бы зарисовать…
– Давайте двигать стол, – засуетился я, не зная, как бы Нина Климентьевна в нынешнем её состоянии отнеслась к тому, что её „зарисуют“.
– Мне вечером Цвейга иллюстрировать, – сказала тётя Алиса, внимательно наблюдающая, как я толкаю здоровенный стол поближе к середине комнаты. – Решила воспользоваться искусственным освещением, у меня там идёт сепия, а в ней и так много ненатурального. Мало цвета. Только села, вообразила – и вдруг туман. Пошла включить люстру, а свет совсем ушел – перегорели сразу все лампочки, представь, и вкрутить некому – мои на натуре. Я и решила, – , пока то, сё, и мгла эта – вкручу сама. Тут эта высота… Влезла тем не менее, но не рассчитала, оказалась у окна, решила, пора бы разделить освещение. Ты же знаешь – свет смешивать нельзя.
Я стоял на хлипком сооружении из стола, стремянки и медицинской энциклопедии и выкручивал из покачивающейся люстры лапочки одну за другой.
Нина Климентьевна парила на одном со мною уровне и уже несколько раз сделала попытку спихнуть меня вниз.
– … И вот, когда стало ясно, что её казнят, – говорила внизу тетя Алиса, опёршаяся на стремянку вместо того, чтобы придерживать. – Она приказала принести нижнее платье алого цвета, чтобы не была заметна кровь… Ты вдумайся, она о таком размышляла перед смертью. Совершенно пустая женщина!
Нина Климентьевна отправилась вниз и, обойдя тётю Алису, подёргала стремянку с другой стороны. Я вкрутил последнюю лампочку и стал слезать.
– Подожди, – встрепенулась тётушка. – Я свет проверю! А то такая сырость вокруг.
Лесенка подо мною шаталась отчаянно. Я спустился поскорее, негодуя на суть злопамятной старушки. Бывший гвоздь в кармане явно испытывал желание повертеться волчком раз триста…
– Пойду, вымою руки, – пробурчал я. – Так вспотели, невозможно к люстре прикоснуться.
– Это потому, что ты носишь синтетику! – встрепенулась тётя Алиса. – От неё потливость!
Незримая Нина Климентьевна хмыкнула мне вслед.
Я удалился в их замечательную ванную – с узким и высоким окном, выходящим в яр-овраг, весёлой плиткой сливочного цвета и собственно ванной на львиных лапах и исконно медными кранами. Хол. и Гор.
• • •
Давным-давно, в мае четырнадцатого, когда про август того же года не было известно ещё ничего, кроме того, что наступит – молодой и модный архитектор Александр Голод в спроектированном и построенном им же доме приобрёл квартиру. А может быть, арендовал, не знаю. Некого больше спросить.
Квартира была просторная и современная, были в ней и телефон, и горячая вода, и туалет. И черный ход – дверь на кухне, чтобы не беспокоила прислуга. Длинный коридор, две небольшие изолированные комнаты – все по одну, по левую сторону от входа. И справа – во весь коридор – столовая, с раздвижными дверями! Через тамбур-кладовку с нею – большая кухня с закутком. Аз а углом коридора – ванная с окном, туалет.
На парадной лестнице были мраморные ступени, лепнина на площадках и зелёная дверь с жёлтой медной ручкой. Чёрная лестница была железная и вишнёвая, местами облезшая. Зато гулкая.
Семья Голод прожила в этой квартире семь десятков лет, меняясь составом, прирастая зятьями и детьми и опасаясь: поначалу уплотнения, позже расстрелов, а затем отселения – периодически дом признавали аварийным. К моменту описываемых событий семейство являло собой остаток некогда могучего кряжа, своеобразный риф в житейском море – дядю Жешу, тётю Алису и Додика.
Когда я вернулся в комнату, тётя Алиса вновь балансировала на самом верху сомнительного сооружения из стремянки и книжек.
– Ты что-то долго, – заметила она из-под потолка. – Я как раз хотела рассмотреть этого анг…
Вынырнувшая из тёмного угла суть щёлкнула пальцами обеих рук. Люстра моргнула, замочный крючок на стремянке звякнул и отвалился. Нижняя ступенька лесенки вздрогнула и поехала по столу.
Тётя Алиса взмахнула руками и вцепилась в перекладину, были видны побелевшие костяшки её пальцев.
Что оставалось делать мне?
– Sator arepo tenet opera rotas, – сказал я с порога и запустил в тень старой негодяйки гвоздём. Нина Климентьевна дрогнула и распалась целым облаком пыли и дохлых мух. Я успел перехватить низ стремянки на самом краю стола. Иногда приходится быстро бегать, а я этого не люблю, колет в печени потом. Да и выглядит мой бег смешно.
Тётя Алиса застыла вверху, на колышущейся, словно ожившей стопке книг.
– Думала, всё, – хрипло сказала тётка и с трудом разжала совершенно белые пальцы. – Я уже просто физически чувствовала переломы. Вся жизнь пронеслась перед глазами – такие были странные цвета, очень яркие – азур, шартрез, ализарин… – Она постояла ещё секунду и осторожно стала спускаться. Я подал ей руку, помогая спрыгнуть со стола.
– Спасибо, Саничка, что ты успел, – как-то надломленно сказала тётя Алиса. – Сними стремянку и книжки тоже. Бог с ним, со светом этим. Потом иди на кухню, попьём чаю. Сам заваришь. Я говорила, что у нас есть коржики морковные?
Лампочка под кухонным потолком моргнула пару раз и деликатно погасла. Мы хором вздохнули.
– Где-то были свечи, – раздумчиво произнесла тётя Алиса и посмотрела на меня как-то так – „в три четверти“. – Ну-ка, Саничек, подумай хорошенько, где они лежат сейчас?
Надувшись на „Саничка“, я послушно подумал про свечи.
– Ну, вот и хорошо, – сказала тётя Алиса и потёрла висок, – я теперь знаю где. Вспомнила.
Порыскав какое-то время в облепленном вкладышами от жвачек древнем буфете, она извлекла оттуда две толстенные свечи и вытерла их от пыли краем кофты. Потом мы искали спички…








