Текст книги "Дни яблок"
Автор книги: Алексей Гедеонов
Жанры:
Детские приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц)
– Больно! – пищал детский голос. – Больно, ой… Папа! Открой…
В проёме от выбитого стекла показался глаз, моргнул. Я закончил писать и быстро прилепил бумажку прямо к вражьему зрачку.
– Ай! – взвыла тварь вскоре. – Подлый! Злой! Я тебе… я тебя… – и отвалилась назад, бухнувшись об пол, словно переспелый белый налив в августе.
– Что ты с ней сделал?
– Это палиндром, – бесцветно сказал я. – Кабан на бак. Им от такого дурно.
После провала операции «голос» бездушная сосредоточилась на дверных петлях и ручке.
От двери повалил едкий тоненький дымок и посыпалась белой трухой краска.
– Я вырву тебе сердце, – сказало существо с той стороны. – Нет… глаза.
– Сразу? – спросил я.
– Да! – радостно взвизгнула она. – О, да! Да!
– Торопыга, – отозвался я. – Это твоя первая ошибка. Жила-жила, ума так и не нажила…
– Это почему? – подозрительно поинтересовалась создание.
– Я сразу выкручу тебе руки, – пообещал я. – Обе. «Белой королевой». Подготовься и порадуйся.
– В чём тут радость? – подозрительным тоном спросила кукла.
– Ну, – ответил я, отмахиваясь от дыма. – Ты сможешь покусать себя за локти. Даже обгрызть их. Представься, кстати.
– Мразота, – рассвирепело существо.
– Неприятное имя, – поддержал разговор я – Можно я буду звать тебя Зо? Сокращённо. Ну, не псишь, не псишь – от тебя скоро как раз столько букв и останется, Жо… то есть, прости, Зо…
Дверь выгнулась наружу, словно парус, и захрустела.
– Несите пододеяльник, даже два, поменьше и побольше, – быстро сказал я Ткачуку. – Девочку сюда скорее тащите, только без обуви и без носков. Наденьте на неё маленький пододеяльник, на всю, запеленайте. Это важно.
Дверь раскалилась, даже и непонятно как, потому что гореть она не горела, однако все мои буквы темнели, осыпались, петли дребезжали…
Я начертил в воздухе перевёрнутый Эйваз[60], и дым унесло обратно, под дверь в кабинет. Кукла яростно заперхала.
– Дальше что? – спросил Юрий Иванович. Девочка покоилась у него на руках маленьким сиплым комком.
Я выдвинул кресло в центр холла, отодвинул стол от стены, расположил их на одной линии. Замкнул вокруг стола круг, прячущий от духов и сосудов нечисти. Мел, трава, соль… блукай мимо, боль. В спине что-то предательски хрустнуло.
– Быстро в кресло её посадите и натяните пододеяльник целиком, да. Да, вот так, чтобы лица не было. Теперь слушайте, скоренько лезьте на стол и второй пододеяльник на себя и что бы тут ни случилось – не смотрите, – сказал я. – Всё металлическое снимите: с девочки, и с себя тоже, с рук… И… если молитву какую помните – можно применить.
Дважды просить мне не пришлось. Ткачук резво запрыгнул на стол, тот только скрипнул. Перед тем, как укрыться в непроглядном пододеяльнике в синий цветочек, Юрий Иванович спросил.
– Всё будет нормально? С Лизой?
– Все усилия приложу, – ответил я. – Это же в моих интересах. Но помните – ни звука, вас нет тут… для… ну, вы поняли уже.
Я подошёл к девочке. Белый в розы свёрток в кресле поскуливал от страха.
– Приготовься, – сказал я тихо.
– К чему? – спросила она сквозь ткань.
– Сейчас глупость скажу, а ты повторишь. Точно за мной.
– Глупость? – уточнила девочка. – Повторить?
– Ага, – отозвался я и заметил зелёный фломастер на полу.
– Как на пении, – покорно сказал ребёнок.
– Именно, – подтвердил я. – Готова?
– Да, – пискнула она.
– Теперь закрой глазки, посмотри ими закрытыми вверх – сказал я. – И говори глупость.
– Я не могу смотреть закрытыми глазами, – печально пропищала девочка, – ни вверх, ни вниз. Никуда. Ничего же не видно.
– Ты просто никогда не пробовала, – ответил я. – Постарайся, и всё получится.
Она вздохнула.
– Сон ото нос, – сказал я и зевнул, нарочито громко.
– Сон ото нос, – повторила девочка и обмякла сонно.
– Очень, – пробормотал я, – очень хорошо, тебя тут нет, а говорить за тебя будет Лицо. Исключительно глупости.
Я нарисовал на пододеяльнике лицо – серьёзной, даже несколько надутой девицы, потом косички, чёлку. Слегка оттопыренное правое ухо. В целом вышло чуть саркастично и немного криво.
– Ты будешь ты, – удовлетворённо сказал я. – Ответишь, когда придёт время слов.
После этого пришлось дуть, плевать и бормотать. Позади нас, в самом верху стены, отклеился краешек обоев. Магия, хоть и идёт к вдыхающим и выдыхающим, многое рушит на своём пути. Таковы условия.
– Почему я зелёная? – возмущённо спросило Лицо.
– Это цвет надежды, – благостно ответил я. – К тому же ты, по всему судя, желчная. Это тоже зеленит… И больше думай над тем, что говоришь. Слова ответственны.
– Хм… – отозвалось Лицо.
Большое зеркало, одно из тех, что принёс Юрий Иванович, скрыло меня почти полностью, я выставил его перед собой чуть наискосок, упёрся ноющей спиной в кресло и стал смотреть в другое, среднее – то, что выдала Галя: совсем небольшое, толстое зеркало на деревянной подложке, с подставкой сзади. Стародевье несколько. Стекло его дрожало и прямо на глазах покрывалось инеем. Ещё одно зеркало, тоже довольно большое, стояло, прикрытое пледом, у стены.
Дверь в кабинет рассеклась надвое почти ровной трещиной, постояла мгновение, поразмыслила – и тут же разошлась в стороны, ровно и торжественно. «Как в метро», – с определённым восторгом подумал я.
Шоколадница явилась в проёме тёмной фигурой, вся в пыли и несколько растрёпанная.
– Где ты, недомерок? – с порога осведомилась она. – Ты мешаешь мне присутствием и кознями.
– С умом надо любое дело делать, с умом… – сказал я из-за своего зеркала. – Если ты кукла – сиди себе прямо, а если злой дух – изыди беспрекословно. Тут и аминь.
Ответное проклятие поразило не только зеркало, кресло с укрытым за Лицом ребёнком, обои, но и плафон… выпендрёжную люстрочку в этом их холле. Столько искр, хрустальная пыль и осколки веером. Потрясающе, одним словом. Во всех смыслах.
– Выыхоодии, – сказало создание. – Выходи, живая плоть. Выходи, и поговорим.
– О чём с тобой говорить? Ты же вся трещишь. Возможно, это шашель… Но, может, и возрастное, у тебя откладываются соли?
Кукла изрыгнула фонтан ругательств. Затем начала швыряться дохлыми мухами, сильно пригоревшими кусочками сахара, потом в ход пошла откровенно грязная магия. Запахло стоячей водой и плесенью. Моющиеся обои радостно отклеились и залопотали, подобно стягам на нездешнем ветру. Чёрный кофейный сервиз хищно взвился под потолок и принялся барражировать там, явно высматривая.
– Ну, выйди, – просила Шоколадница, – выйди, сделай дело.
– Мои дела не твоя забота, – ответил я, глядя в заиндевелое зеркало.
– Я найду их… – проскрипело изваяние, – тех, других, тоже людей. И тогда ты выйдешь…
Она торжественно, словно фрегат, развернулась, поскрипывая, и – прямая, смертоносная, неизбежная, отправилась искать. Для начала в детскую. Такие всегда ищут именно там.
– Какой ужас! – возмущённо сказало Лицо. – Ей мало ноги оторвать! Вдребезги такую люстру! Хамка!
Я занялся коробком спичек. Вернее, серой. «Гомельдрев[61] – верный спутник чародзейчиков, – подумал я. – Почему я не взял с собой иголки?»
В дальней комнате что-то заквакало радостно и ненасытно, прошлёпало омерзительно склизкими звуками, раздался хриплый визг, чавканье. Потом что-то шумно лопнуло, и по квартире полез тухловатый запах. Через несколько минут Шоколадница вернулась, ещё более разъярённая, если такое можно себе представить.
– Признайся мне! – гортанно вопила деревяшка. – Признайся, ничтожество… Кто ты?!
– Шахер-махер-штыц, – уютно сказал я из-за зеркала. – Ты наступила на жабку бумажную всего лишь, и вот уже сколько визгу… А впереди у нас много развлечений, можешь начинать грызть сахарок, дровыняка.
Она обернулась вокруг себя на одной ноге и выпустила из-под чепца косы. Грациозно и хищно. Выглядело красиво. Эти манипуляции с причёсками, конечно, не новость, но смотрятся эффектно. Ну и костяные шпильки в разные стороны.
Шоколадница начала кружиться: конечно, противусолонь, конечно, медленно и, конечно, подросла, оборачиваясь. Явились кукольные щиколотки и немного стёсанные каблуки туфелек.
Я сгрёб обломанную со спичек серу в кучку и вытолкнул эту химзащиту прочь, так, чтобы та оказалась перед большим зеркалом, с пляшущим отражением в нём.
Кукла запела:
– Джура, джура, джин,
Будь моим, один,
Жура, жура, жин —
Один будь моим.
Инура-ура – тут моя игра.
И косы её, выпущенные из шёлкового плена, зазмеились медью, стали расти, стали искать.
Зеркало в руках у меня дрогнуло и заиндевело. Оно увидело, а я услыхал погибель – уж очень старую песню завела Шоколадница. Такими закликают: есть, быть, прясть, стать – и послушно приходят все – и даже герои. Отказать нельзя…
… Когда-нибудь осень спустится за мной. Серпокрыльцы Божии – стрижи – эмигрируют в Аравию Счастливую, и небо опустеет. Дерева за окнами будут рыжеть и жухнуть, а боярышник в саду – пламенеть. Город затихнет до прозрачности – леденчик горький, ясный вечер, спелый плод. Сны, его и мои вперемешку, вновь явятся на перекрёстки – где мёл, и орехи, и яблоки, где из чертополоха и вереска, ям и яров уже воспряли чаровники и заклятые. И, позабытые нынче, спрашивают бывшие имена – ибо паче памяти любопытство. Где я не отвечу, но спрошу и узнаю каждого – по цвету выбившегося вихра, отблеску пламени в зрачках, лукавой повадке; о каждом, каждом, каждом – ведь дар не подарок.
– Джура, джура, джин… – пела-выводила Шоколадница, кружилась ровно и кланялась легко всем краям тьмы. Пострадавший в столкновении с досадной жабкой, подол шёлкового платьица её лопотал и посвистывал в такт оборотам. Рыжие косы длились и тянулись, шуршали и шарили, радовались. Искали.
– Жура, джинджура…
Косы вились по полу радостными змейками, выискивая живое. Одна достигла зеркала и заметалась, ненавидя и злостясь, не чувствуя, но ощущая моё присутствие, живую кровь и дыхание.
В кабинете у Ткачука что-то упало.
Кукла запнулась на миг, и косы метнулись прочь от зеркала и кресла.
– Было такое, – завело дозволенные речи Лицо таинственным гундосым голосом. – К одной женщине пришёл дядя. На пятый этаж…
Косы прошуршали обратно, взвились и опали вокруг белого свёртка бессильно, словно сухие лианы.
Кукла подала хриплый голос из самого средоточия косм и темноты.
– Что ты мелешь? Какой ещё этаж?
– Пятый, – невозмутимо пискнуло Лицо.
– Что мне до них? – злобно спросила кукла.
– А ничего, – невозмутимо отозвалось Лицо. – Слушай и не гавкай, тоже мне. Дошёл он до неё и устал.
– Слабак, – заметила кукла. Косы слегка отползли назад, будто втянулись.
– Всё-таки пятый этаж… – вело дальше Лицо. – Ну, она ему предложила, что и всегда.
– Опять слушать про шлюх, – буркнула Шоколадница. – Нету среди смертных ни нового, ни интересного.
Косы потрепетали мгновение, и, казалось, оглянулись на хозяйку.
– А потом… – торжественно продолжало Лицо… – потом… потом он…
Косы напряглись чутко, а Шоколадница плюнула.
– Пошёл в туалет!
Кукла, невидимая мне в почти замёрзшем зеркале, взвыла злой собачкой. Косы явили некое нетерпение.
– Тетечка та ждала его, – проговорило Лицо почти нежно. – Ждала… ждала. Час нету и два тоже.
– Собачье мясо, – проскрипела Шоколадница.
– А потом тоже пошла туда же…
– Чтоб ты провалилась, в конце концов, – отозвалась кукла.
– Приходит, значит, такая, – продолжало Лицо, – дёргает дверь, дёргает. И…
– Что ты там бормочешь, подстилка? – прорычала кукла.
– От полена слышу, – отозвалось невозмутимое Лицо. – Дёрнула она, и дверь открылась… а там…
Вот тут я и поджёг серу. Ту самую, сложенную аккуратной кучкой. Были искры, потом здорово вспыхнуло, повалил дым. Раздался кашель, ругательства… проклятия вперемешку с магической грязью полетели в разные стороны, чёрный кофейный сервиз рухнул в пламя. Я вылез из укрытия и стащил покрывало со второго зеркала.
– … Никого нет, – зловеще сказало со своего кресла Лицо. – Только рука из унитаза торчит…
Шоколадница люто кашляла, при этом махала руками и топала, внутри неё что-то тарахтело и звякало, чепец совсем съехал на затылок, облик потемнел, глаза ввалились и сверкали красным – неистово, но слабо.
– Как такое возможно? – слабо шевеля растрескавшимися губами, поинтересовалась кукла. – Откуда подобная сила?
Она подобрала подол юбок, превратившийся в сплошную рванину и от этого схожий с сильно порушенными кружевами. Развернулась и было собралась бежать на скрипучих деревянных ногах. Затем остановилась, достаточно резко, чтобы яростно скрипнуть вновь. Оглянулась направо налево – косы, пытаясь выхватить из прокуренного серой пространства немного жизни для себя, слабо метнулись вслед хозяйкиной голове, подчиняясь скорее физике, нежели злой воле. Она оглянулась, поняла, но ничего не успела сделать – ведь оказалась прямо между двух зеркал. Раскрылась отражениям, встала меж двух стёкол…
– Откройся, нежить, – сказал я. – И дух вон. Absit…
Я навел на исчадие третье зеркало, то самое, что холодело от страха у меня в руках.
По ткачуковскому холлу прошёл ветерок, пепел кофейного сервиза вознёсся к потолку и повис пылью.
– Пахнет грозой, – заметило Лицо, – и несчастьями какими-то..
Она упала навзничь. Темноликая рыжеволосая кукла в сером, белом и розовом. Голова её стукнулась об пол деревянно, к лоб прочертила маленькая вертикальная трещинка – Каин<и след, нрав сердитый и на расправу скорый.
– И всякое зло, – прошептал я… – всякое зло, всякое зло… Расточится.
– И что дальше? – поинтересовалось Лицо. – Чего ты добился?
– Снимать тебя пора, вот чего. Потому что заканчиваешься, стынешь…
– Я что, горчичник? – обиделось Лицо. – Оторвали и… и на пол?
– Почему на пол? Спасибо и за забор, заре навстречу, – ответил я.
Влез в круг и снял с ребёнка пододеяльник – девочка спала.
– Короче, я обиделась, вот, – сказало Лицо. – Так и знай.
– Спать просто не смогу, – ответил я, – после того, как тебя отстирают… Это кошмар.
– Ты мерзкий, – буркнуло Лицо.
Я перекинул постельную принадлежность через плечо, вновь замкнул круг и принялся водить зеркалом по прихожей. Духи недолюбливают серебро амальгамы, им печёт.
Кукла лежала на полу, за окнами переливался через край серым и жемчужным октябрь, в холле ткачуковском серный дух и чёрная пыль от сервиза развеялись совершенно. Слышно было, как глубоко дышит во сне ребёнок.
Я провёл зеркалом почти над болванкой.
– Да что же такое… Сколько можно, – сердито сказал я. – Выйди, дух.
– Типа самый умный… – ядовито пискнуло Лицо из складок ткани. – А щёки надувал ведь. Ну, как теперь? Что?
Ответила кукла – видимо, навёрстывала молчание, да и вообще: такое любит поболтать перед едой.
– Я видела твой расклад, – сказала Шоколадница, – там Сила…
– Сильно он тебя приложил, да уж, – авторитетно отозвалось Лицо. – Ты в курсе, что лобешник треснул? Или так и было?
– Дурная встреча, – с усилием выговорила кукла губами, некогда бывшими розовым кораллом, а нынче серыми. – Сила… и… Луна.
– Это с тобой встреча дурная, – мрачно сказал я. – Уже и ключик твой погнул. И вид тебе покорёжил, а ты всё не уберёшься. Сказать тебе настоящую силу? Римскую? Чтобы в прах…
– Глупости, – высокомерно сказала кукла, – таких прав у тебя нет.
– Слушай и содрогайся, – мрачно ответил я и достал розарий…
Кукла вздохнула протяжно, попыталась встать и сникла. Я начал читать, по памяти, запинаясь, конечно… «In nomine et virtute Domini Nostri Jesu…» – говорил я. Темнота отступала из холла к порогам и углам, за дверь и дальше, по обоям шла рябь.
Кукла, как и положено, усердно молотила ногами и мотала головой, фарфоровое лицо исказилось.
– Imperat tibi Deus Pater, – вёл своё я. Слово за словом, бусина за бусиной. И сосуд духа поддался. Из трещинки на лбу потёк гнусного вида и запаха дымок, холл затрясся, Лицо кашлянуло.
– Что предназначено тебе, не возьмет никто, – изрекла Шоколадница и поперхнулась дымом и духом.
Воспрявший из куклы был чёрен в прозелень и на вид гладкий, словно масляный.
– Deus Angelorum, – сказал я. – Посмотри на себя, глянь. Ты древний, ты дымный, ты нечистый, удостоверься, изыди. Ab insidiis diaboli, libera nos, Domine.
– Старые имена, – проскрипела нечисть. И не удержалась, глянула в зеркальце. Раздался яростный вопль, кукла заплакала чёрным, я продолжил…
– Per Christum Dominum nostrum.
Дух сопротивлялся, было вскинулся перед последним Amen, затем дрогнул, рассыпая пыль и мух, и оказался в зеркале. Было слышно, как он ярится и барабанит с той стороны.
– Christum Dominum nostrum, – повторил я.
По глади стекла пошли волны. Я встал. Спина и колено прохрустели неодобрение.
Я встал и направился к свету ближе, к окну то есть. Со своей стороны дух свалился в некую глубину, выругался скрипуче и полез к свету, известному ему, – зеркальному квадрату, за которым шла жизнь иная, ведомая, благо.
Кукла нашла силы привстать, поднять руки почти нежно…
– Я видела твой расклад, – прошелестела она. – Там два динария и Зве…
– Я куплю свободу, – сказало зеркало голосом заточённого в нём. – Куплю…
У меня затекла рука, и стекло сильно тёрло шею. Болели даже глаза – она, бреславская найда, шелестела умолкнувшими словами, баюкала свои горести, цедила из окружаещего жизнь по капле, чуть пригубливала. Смаковала. Знают ли куклы о чём-то подобном? Какова им на вкус память? Или пустота?
Окно гостиной ткачуковской квартиры выходило во двор. Я пошёл к проёму, шатаясь от страшной тяжести – куска зеркального стекла. Пол подо мною менялся, превращаясь то в мостовую – обязательно мокрую и скользкую, то в просёлок – полный вязкой жирной грязи, ноги скользили, и окно казалось недостижимым… Дух, со своей стороны, лез изнутри всё выше к поверхности, упрямо и терпеливо – словно болезнь или ржавчина.
Кукла пела – хрипло и непрерывно…
Видно было, что она измотана – направлять орудие и охотиться на охотника… ну, тут надо быть чем-то большим, во всех отношениях. Я ждал – в конце концов время и силы были на моей стороне. Я шёл.
– Хорошо держишься, даже неплохо, – вдруг сказал дух с той стороны. – Несчастный…
Я не удержался и глянул: краешком глаза, невсерьёз, почти понарошку.
И выбросил зеркало в окно. Далеко и вверх. Просто в небо. Минуты две это было красиво…
Стекло ринулось прочь из рук моих, отражая свет, землю, свет, тучи, всполохи призраков.
Заточённое в зеркале взвыло. Небо не ответило, оно любит казаться равнодушным к падениям. Потом… потом всё замедлилось – стекло воспарило, а птицы, крутившиеся неподалёку, беспомощно кувыркаясь и рассыпая перья, серыми комками полетели вниз.
Дух невесомый, зло неизбывное, горечь и нелюбовь – всё, что оказалось за амальгамой, сумело замереть, знакомое дело – не душа, не тело. Вместе с духом замерло и зеркало, и ветер, и призраки, шныряющие в хмури.
А потом терпение небесное лопнуло, и зеркальная темница обратилась в брызги – над стремящейся вниз Уклеевской, всеми ее каштанами, кариатидами и брандмауэрами замерцало злыми искрами облачко зеркальной пыли, похожее на снег из фольги или лёд из ртути. Налетел ветер, сквозь прореху в тучах мелькнул тяжелым предзакатным золотом луч солнца, и облачко растаяло.
Кукла зашаталась, пошла нежными рожистыми пятнами, затем идеальное, хотя и потемневшее от серы, обличье охватили крошечные трещинки, очень даже мимические.
Она села прямо на пол, наискосок от меня с Лицом и кресла со спящей девочкой, и задумчиво уставилась в окно.
«Подгоняет тьму, – подумал я. – Морок дóрог».
– Я могла бы договориться с тобой, – равнодушным тоном сказала кукла. – Но не хочу. Я хотела бы убить тебя, но не смогу.
Уголок её рта треснул.
– Ты просто не стараешься, – авторитетно заметил я. – Ленивые руки…
– Мне не всегда понятен вот этот ваш… – Она напрягла закопчённый лоб и подыскала слово. – Смех.
– Это у тебя от общего зла, – пояснил я. – Ты же долго живёшь, да?
– Очень… – откликнулась она, пошевеливая мизинцами.
– А ума не нажила, – продолжил я.
– Я устала от этой дерзости, – капризно сказала кукла. И ухватила, обвила моё запястье косой, рыжей косой, словно плетью-лозой, неразлучно. Кстати, волосы были живые, тёплые… ну, как раскалённая пустыней рептилия.
Затем она вцепилась в собственную косу, и невообразимым фуэте, наматывая собственные волосы себе же на талию, оказалась вплотную ко мне. От неё сильно пахло красным деревом, сандалом, лилиями и тленом – как от засохшего хлеба или фруктов.
– Расскажи мне всё про смех, Тритан, – заявила растрескавшаяся кокетка, шумно вращая глазами. – Или теперь тебе совсем не весело?
И деревянные ручонки ухватили меня за шею. Тут же дыхания почти не стало, пришли и обступили холод и хорошо различимая мгла – боковым зрением можно было высмотреть в ней массу загадок, вереницу неприятностей и пару пустяков в придачу. К тому же ветер.
«Ненавижу переходы». – мрачно подумал я и ткнул куклу ключом, холодным железом, прошлым и будущим здоровьем и болезнью – где крест, там ключ. Метил в спину, но она повернулась и попыталась свить проклятие, пришлось бить в лицо, тёмное и улыбающееся.
Шоколадница вскрикнула и разжала руки…
«Синяк неизбежен», – сказал мне внутренний голос, и я свалился на какую-то клумбу, очень мокрую. Куклу отшвырнуло в бузину – нехорошее, как говорится, к нечистому.
Шёл чёрный снег.
Мы – я и она – оказались с той стороны. Такие, как я, бывают там, такие, как она, бывают здесь – иногда. Случается зайти. Всё равно никто ведь не верит: «Опять ты выдумываешь», – говорят. Правильно, я бы тоже так сказал, с большим удовольствием. Особенно рыская здесь, по ту сторону… в Другом краю.
Я встал и потрогал бок, синяк, судя по ощущениям, обещал быть к вечеру. Нынче же я был в саду, сильно запущенном и ограниченном боскетами лабиринта – тис и вяз.
«Неподалёку должен быть грот и прах, – подумал я. – Или же ворота – грифон и лев. Предсказуемо, очень».
Она, изуродованная и переломанная, сидела в бузинной тени на обомшелом камне, тут тоже есть тень. И не одна. Каждый приходит сюда, следуя за тенями, снами, за видимыми знаками… за ненастоящим и недосказанным.
– Ты не помнишь меня, правда? – начала она из своего морока.
– Кто ты вообще такая? – нервно спросил я. – Чтобы говорить о правде? Тебя ведь нет, ты – брехня.
– Здесь нет только тебя, – невозмутимо отбилась она.
– А что? – обрадовался я. – Это «здесь» есть? Уверена?
Она помолчала.
– Я пришла издалека, – начала она, – как сирота. Меня, чтобы ты знал, так и сделали – сиротой. Прибыла из опустевшего дома. Хотела бы вернуться, без чужого участия и с новой оболочкой. Так сказано. Здесь меня не терпят, ругают. До последней крайности, надоело слушать. Считают, что я стесняю, не любят меня, проклинают. Это не нравится мне. Я тоже умею сердиться. Бываю зла. Нарочно пакости устраиваю. Здешних трогать не хотела, хотя и изводили они меня глупостью. Оболочку… ну, девочку, хочу взять с собой, однако, боюсь, она не выдержит трудностей пути. Плохая оболочка, ну уж какая есть. Скоро всё закончу с ней, выйду на вашу сторону, а если и будут разыскивать меня, все равно никаких вестей обо мне не услышат. И о ней.
Сквозь прореху на невозмутимом облике куклы вы катились осколок пружинки и шарик, стали видны какие-то клочки.
– Мне придётся лечить красоту, – с упрёком в голосе сказала она. – Посмотри, что ты со мной сделал…
– Это твой внутренний мир, – ответил я. – Теперь он просто вылез наружу, труха-вата – все дела. Лучше бы ты была копилкой.
– Нескоро встретимся, надеюсь. Я знаю, что ты сделал. Я бы могла, если захотела, противостоять тебе. Но не срок. Не срок… Ещё бы несколько дней. Зато я остаюсь среди живых, только благодаря тебе.
Она сказала это, встала, открыла путь и, считай, скрылась.
– Погоди, не так скоро, – буркнул я. – Не простились до конца…
Она замедлила шаг, выговоренная ею дорога мерцала чёрным и сыпала сама из себя, снизу вверх, снег. Абсолютно чёрный.
– Думала – избавилась, – просипела она.
– Теперь моя очередь, – ответил я и покашлял, от чёрного снега саднило горло. – Из одного к трем, из трех к девяти, воля моя, расти и расти. Не вынуть, не отнять, на свет тебе не попасть. Будь во тьме, тянись не ко мне. От меня в сторону, не вверх, но вниз. Слово сказано. Аминь. Аминь. Аминь.
Пришлось уколоть палец, намочить кусочек сахара… Кровь и подарок, два в одном, ценность сама по себе.
– Негодяй, – прорычала Шоколадница. – Сто демонов тебе на шею. Недоучка поганая. Как ты вообще посмел… да никто… здесь. Ха! – и она не договорила.
… Потому что я разбил градусник. Тропа и Вестник, опять два в одном, ибо ему, вызываемому, одному – близки вторые смыслы.
Градусник разлетелся в брызги.
Безусловно, так делать нельзя, это вредно, опасно и совсем негигиенично – ведь ртуть…
Но таковы порядки. Такие, как я, просят, и он снисходит, ибо он любит играть с такими, как мы, любит монеты, фиглярство и всякое умение[62]. Такие, как я, призывают его ртутью только в случае опасности. Когда надо поспешить, разрешая трудное, а кто быстр и легок, как не он? Светлая сторона, разумение и странствия, прибыль и ловкость. Трижды великий – все чтим его.
Он откликнулся и пришёл. Не на такое обличье надеялся я, однако – что сделано, то состоялось.
Ветер ли, белый ли бескрылый дракон, а может, и пара змей – по очереди и одновременно, являясь разными обличиями и сверкая, обрушились на куклу всерьёз. Та завизжала, вздувая уродливые вены на полированной шее. Встопорщила косы и подняла руки.
«Люблю смотреть, как колдуют, – подумал я, – можно подслушать слова».
Явленный, древний, лукавый и быстрый – обрушился сверху. Атаковал. Обволок. Насмеялся. Пленил. И забрал. Кукла взлетела, гневная, темнолицая, сияющая телом в лохмотьях и шлейфе чёрного снега.
С ненастоящего неба долетел вскрик, потом свалилась туфелька… что-то похожее на манжету и, в конце концов, кольцо.
«Буратина проклятая, – подумал я мрачно. – Теперь мне искать выход, скотина. А ведь скоро ночь».
Я подобрал вражьи обувку и обручку и пошёл по тропинке. Вниз, конечно же, в таких местах путей благих не осталось.
Тропинка из круглых тёмных камней шмыгала туда-сюда среди совершенно почерневшего шиповника с кровавыми ягодами на колючих ветвях, вжималась в заросли крапивы и чернобыльника, путалась в жёлтом и пыльном хмеле, и, совершенно потерявшись в лопухах, вывела меня к грубой глинистой насыпи в два человеческих роста. К двум здоровенным скалам, сомкнутым плотно-преплотно, посреди этой глины и дерезы. К вратам. У ворот, на тщательно убитом и утоптанном пятачке капища, стояла, опираясь на стену из земли и глины, баба, совсем древняя, тёмная и каменная.
– Бугила, – озадаченно сказал я. – Так пахнет… отцвела же вреде.
– По евшану скучаю, – ответила статуя гулко. – А так… резеда, лютик. Полынь есть. Но мало.
– Я бы хотел пройти назад, – перешёл к основному вопросу я. – К себе, тут мне не место.
– Могу взять, могу дать, могу голову сломать, – бесстрастно отозвалось изваяние.
– Мне совсем нечем тебя покормить, – сознался я – Ни сальца, ни медка, даже и сухарика нет. Да и не разберу, где рот твой, времени же сколько прошло, ветер-дождь… Ломать голову неинтересно.
– Кому как, – лаконично сказала статуя.
– Так что, ты давно не ела, да? – поинтересовался я.
– Тут есть последние камни, – пробасила она в ответ. – Из тех, что были цветами или чем-то неторопливым когда-то. Ловлю их.
– Да! – сообразил я. – Чёртовы пальцы, они же как макароны, вполне! Можно и не варить, чего там… Потом вот ракушки эти, как их… аммониты, это же, считай, устрицы! Шикарная закусь!
– Ещё дурное золотко и бурштынчик, – как-то безлико заметила баба. – Но редко, пока ухватишь.
– Смотри, – начал я. – Колечко вот. Наверное, это гранат. Хороший камень, правильный. А тут такой, ещё… прямо как с облачения содрали – ярчайший просто. Даже винный, кровь церкви какая-то, может, глянешь? Играет, внутри весь. Нет, не можешь? Жаль. И отблески тут тебе, и витражики, и факелы мелькают. Давай к уху приложи – ну как? Вот оно, вот – и чаши звенят, и волынки с дудками – прямо гудит всё.
– Хорошо хоть снаружи не слышно, – сдержанно ответил истукан.
– Ага, – почти растерялся я. – Ну тогда вот! – И перед бабою каменной явилось фломастерно-зелёное, немного размазанное Лицо.
– Кошмар, я в шоке, – сказало оно.
– О! – оживилась статуя. – О! О, да! Дай! Дай! Мне!
– Ты не волнуйся, а то треснешь, – буркнул я. – Стой ровненько… Вот так. – И я натянул пододеяльник на неё. – Знаешь молитву? Говори: «Славный чудотворче, хоть бы село хорошо и мало жало».
– Вот только не надо чепушить, – строго сказало Лицо голосом скифской бабы.
Я подкинул туфельку Шоколадницы вверх. «Свой по своё», – прокричал я.
Мы, я и статуя, подождали несколько минут. Затем, почти мне на голову, свалился не один башмачок, а два.
– Подобное к подобному, – удовлетворённо заметил я. – Работает всегда. Взувайся!
– Я даже не знаю, – проворковала статуя. – А какой тут подъём?
– Ну, знаю, что это носят, – глубокомысленно сказал я. – Так можно выйти теперь?
– Все у тебя в руках, – ответила статуя. Пододеяльник словно впитался в камень, и теперь сквозь песчаник кое-где проступали бледно-лиловые розы, выглядело романтично.
Я покрутил кольцо с красным камнем в руках.
– Что же тут скажешь, – мрачно заметил я. – Колечко, колечко – выйди на крылечко?
Перстенёк затрепетал и вырвался из моих рук. Статуя чуть отступила, камни дрогнули, разомкнулись, стала видна изнанка зеркала, затем, сквозь неё, уже прозрачную, ткачуковский холл.
– Поспешу, – развеселился я. – А вам счастливо оставаться.
– Бывай, не кашляй, – хором прогудели Лицо и баба.
Я влез в проём, и вслед мне из сада донеслось гнусавое:
– Если у тебя есть расчёска, научу делать пальмочку, хочешь? Там несложно – одна резинка, on, оп и оп…
Камни сошлись за моей спиной прохладно.
Всё было не по-прежнему. Юрий Иванович сидел на столе, весь растрёпанный, смешно ухватив себя сложенными пальцами за кончик носа.
– Даже не могу решить, с чего начать… обдумать это. Понять. Ты вылез из зеркала… А я утром галстук завязывал, смотрел туда… Разве такое может быть?
– Вы опять не поверите, – откликнулся я, – но колоссально помогает уборка.
– Само собой, – печально сказал он. – А недавно ремонт закончили. Галка чокнется.
– От вас ушёл злой дух, – сказал я и чихнул. – Правда, значит. Теперь точно ремонт снова. А лучше поменяйтесь. Переселитесь, и переезд в тайне держать надо. Чем дальше – тем лучше, на другой берег, например. Оно не любит, чтобы через воду текущую…
– Центровое место, ведомственное, – печально сказал Юрий Иванович. – Нельзя, нельзя меняться.
– В доме, где такое завелось, лучше не жить. Никому. Раньше и хату сжечь могли. Соседи, и те боялись говорить – ну, а вдруг накличут. Рассказывали об этом только в дальних местах. Или в шинке, там можно. Потому что вдруг услышит, а оно любит слушать, видит же плохо.








