Текст книги "Дни яблок"
Автор книги: Алексей Гедеонов
Жанры:
Детские приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 37 страниц)
Annotation
Лесик (с ним знакомы те, кто читал «Случайному гостю», первый роман Алексея Гедеонова) стал старше. Ему пятнадцать. Он развил способности – свой дар, но пользуется им не всегда во благо, а ради выгоды, что наказуемо. В остальном – это обычный подросток: прогуливает школу, читает, ходит в кино, влюбляется, выясняет отношения с окружающими, с родственниками и с волшебным миром в придачу.
Изменилось и место действия – это легко узнаваемая древняя столица. Город, где сплелись исторические и мифологические сюжеты, автором реконструированные, воссозданные, а порой и созданные вновь. Мифы – нордический, языческий, христианский – сплетаются в романе и отражаются в судьбах его героев.
Время действия – осень 1987 года, когда всё ещё по-старому только внешне.
Будет занятно, весело и немного страшно – даже интересно, чем всё закончится…
Алексей Гедеонов
A.D. 1987
I
II
III
IV
V
VI
VII
VIII
IX
X
XI
XII
XIII
XIV
XV
XVI
XVII
XVIII
XIX
XX
XXI
XXII
XXIII
XXIV
XXV
XXVI
XXVII
XXVIII
XXIX
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
98
99
100
101
102
103
104
105
106
107
108
109
110
111
112
113
114
115
116
117
118
119
120
121
122
123
124
125
126
127
128
129
130
131
132
133
134
135
136
137
138
139
140
141
142
143
144
145
146
147
148
149
150
151
152
153
154
155
156
157
158
159
160
161
162
163
164
165
166
167
168
169
170
171
172
173
174
175
176
177
178
179
180
181
182
183
184
185
186
187
188
189
190
191
192
193
194
195
196
197
198
199
200
201
202
203
204
205
206
207
208
209
Алексей Гедеонов
Дни яблок
Конец теплу.
Еда из яблок.
Кто выйдет с нами поиграть?

Все мы странствуем поневоле. Как беглецы, как беженцы.
Покуда легок шаг – мы живы. Спешим спасаясь, спим вполглаза, едим не досыта, не знаем устоев, притворяемся, нарушаем и не верим.
Мы слушаем ветер. Читаем знаки. И отводим взгляд – чужой, особо пристальный, недобрый. Ведь что угодно может быть.
Мы являемся на свет с врождённой любовью к безделицам и барахолкам, умеем выторговать даже у судьбы – хоть ненадолго. Лишнего не просим, говорим, что знаем или половину правды – ведь все шутки из рая, и даже насмешки, если не со зла.
Люди повсюду желают знать – и спрашивают… Верят ответам, боятся их, считают нас опасными, смешными или убивают, когда всерьёз.
Нам снятся пожары и отступления, мы быстро собираем скарб и уходим, не оглядываясь. Прочь от знания и Дара. Травы и сосны вдоль дорог приветливы к нам, и путь не страшен, но рано или поздно всё возвращается на старый круг – от снов не спрячешься, от себя не сбежишь.
Мы не кочевники, не иноверцы, не инородцы – мы беглецы. Это у нас в крови.
Милосердная Матерь Божия Остробрамская, Радетельница странных, помилуй нас.
A.D. 1987
Она дожидалась меня в подъезде. На площадке, у окна, уткнувшись лбом в пыльное стекло. В очередной раз я пожалел, что чёрного хода в доме больше нет, давным-давно, ещё с войны.
Она была похожа на всех остальных – серое лицо, тусклый взгляд, растрёпанные волосы, нервно подрагивающие руки.
– Ты, – сказала она мне, оторвавшись от созерцания облетающего садика за окнами, – ты Саша? Из тридцатой школы, за базаром? Колдун, да? – И она ухватила меня за куртку.
– Допустим, Саша, – ответил я ей, – и школа тридцатая. Всё остальное немного не так. Дайте пройти.
– Я от Фаины Борисовны. Ты должен мне помочь, – продолжила она. – Он за мной ходит.
Я помолчал. Она поправила волосы, судорожно вздохнула и прошептала:
– Ходит за мной. Зовёт. Плачет. Я не сплю, мучаюсь, седуксен пью – только хуже стало. Фая Борисовна говорит – ты в силах что-то с таким сделать. Помоги. Я хорошо заплачу.
– Ну, ладно, – сказал я, – пойдёмте…
Мы поднялись на один пролёт вверх, домой, я открыл первую дверь, вторую – по ногам здорово сквозило. Сам по себе коротко тренькнул дверной звонок. У меня начало ломить запястье. Где-то рядом обретался призрак, неупокоенная душа, игош[1], суть.
– Проходите, – сказал я женщине. – Прямо по коридору, там увидите, кухня. Садитесь на стул с круглой спинкой. Ничего не трогайте…
Я зашёл на кухню вторым. Уж очень меня беспокоили двери, входные.
Женщина сидела прямо, словно палку проглотила, серая пелена отчаяния укутывала её так плотно, что черты лица выглядели смазанными. Я обошёл стол и уселся напротив гостьи.
– Спрашивайте, – сказал я.
– Что мне делать? – встрепенулась женщина и сразу как-то обмякла. – Что с этим делать?
– Неправильный вопрос, – хмуро сказал я. – Подумайте ещё.
– Чего он хочет? Чего? – отчаянно зашептала женщина. – Боюся, что… – И она заплакала, крупными такими слезами, совершенно пыльного цвета.
Я подождал, посмотрел за спину тётки, глянул в окно – через час в «Лире» киношка.
– … Снится каждую ночь, – продолжала женщина, – и зовёт, и плачет: «Мама, – говорит. – Тут так темно! Забери меня, мама!» Не могу больше. Раз в два дня к нему бегаю, шоколадки любимые его ношу, цветочки посадила, барвинок, попа звала – не помогает ничего… Всё снится. Зовёт и плачет. Сердце разрывается…
Рядом с нею, кляксой невнятного дыма заклубился огрызок её отчаяния, из серого, клубнеподобного сгустка начали вытягиваться тоненькие ростки – ручки, ножки. Женщина глухо и тоскливо взвыла:
– Сыночка, – всхлипнула она и заплакала.
Игош, марение, призрак, неживая суть её ребёнка, проросшая из тоски и страха, колебалась у стола. Фантому было тяжело. Не каждый день такие, как он, лицезреют таких, как я.
Тень мальчика протянула к матери полупрозрачные руки.
– Господи, – пробормотала та, – холодно-то как у вас. Так чего он является? Не успокоится никак…
– Хороший вопрос, – отозвался я. – Помогу вам, – и дар жаркой волной ударил мне в голову. – Только стоить будет дорого. Просто так не отстанет. Раскормили вы покойника.
Женщина быстро отёрла лицо.
– Да ну… – сказала она. – Где ж раскормили? Худущий был, как ты вот.
– Всё плачете и плачете… – сказал я, заслышав глухой, словно из-под воды, звук колокола, – а он от этого мокнет, там. И меняется. Восемь лет ему было, худой, да, высокий для своих лет. Долго болел. Что-то с кровью не так. Умер месяц назад, теперь ходит к вам день в день, о рисунках каких-то разговоры и про солдатиков… Не тех вы ему в гроб положили. И плачете, не отпускаете. Не только вы, кто-то ещё… Тома, Тима??
– Тёма, – всхлипнула женщина, – брат его младший…
Тощее личико фантома исказилось. Синие губы зашевелились, тщетно пытаясь выпустить в земной мир иные слова ~ мертвые.
– Меняется, да, – заторможенно повторила тётка, – а ведь я его увидала… разочек. Вечером. И лицо было, как будто и не его. Чужое.
Мне стало очень холодно. И колокол звонил, глухо и тоскливо…
Нынче я почти не вижу мост. Так мельком, краешком глаза, иногда. Но знание по-прежнему обрушивается на меня, поглощая и обминая под себя нынешнее время – мои слова, поступки…
Такое…
Я стоял у нас на кухне перед преждевременно состарившейся зарёванной тёткой, в руках у меня была наша корзина с луком. Старая и грязная.
– Возьмите, – сказал я женщине, и губы мои словно онемели, такой холод воцарился вокруг, – идите на улицу, раздавайте людям. Как луковицу кому-то отдаёте, говорите: «Антон».
– Так и звали его, – как-то обречённо прошептала женщина, – Антосик, Тошенька, детка…
Фантом дрогнул и будто бы вырос. Я, словно случайно, столкнул со стола нож…
– Идите, – почти не разжимая губ, сказал я женщине, – идите. Деньги под клеёнку. Бегом на улицу. До заката два часа осталось… Лук раздайте. Весь.
И я дотронулся до её лба.
Все мы странствуем, идём сквозь испытания. Царапины, оставленные чужой болью, зарастают медленно. Тень, где совсем не слышно ни реки, ни гусей, всё крепнет и удлиняется, подобно сумракам осенним. Дар не подарок.
Мне удалось разорвать морок вокруг посетительницы.
– Бегите, – прошептал я, когда знание снизошло. И она отправилась к дверям. Сначала неуверенно, мелкими шажками, потом быстрей, а наш очень прямой коридор казался всё длиннее и длиннее – мне и ей, ей и мне. Входные двери распахнулись перед женщиной сами собой, одна и вторая – я попросил их, как всегда – как всегда, они согласились. Даже и на вторую просьбу: не впускать и не выпускать никого… какое-то время.
Я повернулся вокруг себя, слева-направо, как положено. Фантом, заметно подросший, глядел на меня, не моргая, нож на полу не давал ему двинуться с места.
– Deus Meus, – быстро сказал я и холод рассеялся. – Deus benedicte. Ты моя сила и крепость, Слово Твоё верно, дело моё крепко. Ведь сказано – просите, и воздастся. Именем Твоим заклинаю и требую – Vade! Ab insidiis diaboli, libera nos! Тебе лишь: царство, и сила, и слава, Domine.
Игош содрогнулся в последний раз и, теряя всякое сходство с маленьким белобрысым мальчиком, заметно изменился.
– Я гибну, – сказала суть, – но не в последний раз. Ты сам позовёшь меня. Теперь иду, – взвизгнула она, – с собой унесу частицу тебя, – и, выставив перед собою почти прозрачные руки, рванулась вперёд.
– Все вы так говорите, – сказал я. – И без разрешения. Вон отсюда! Absit omen.
Я отодвинул стол. Немного, всего на несколько сантиметров. Под ножкой его, на половице, обнаружился пасынок доски – «живой сучок», изъян, выход, несущий на себе немалое количество царапин ножом, будто шрамов.
Я сел на пол и процарапал на «пасынке» ещё несколько чёрточек – очередной треугольник. Суть, утратив всякое людское подобие, рявкнула, испустила облачко пыли и рухнула в слабо серебрящийся трёхсторонний «выход».
– Проходящий между нами ушёл, – добавил я. – Слово сказано. Амен.
Осень идёт медленно.
Долго спускается, отщипывает свет по крохам, не любит спешки и точных определений.
Девица Сентябрь выпускает птиц, собирает нити Богородицы и нижет чётки из рябины. Дама Октябрь, бывшая восьмой, но ставшая десятой – подкручивает часы и разворачивает зеркала лицом к стене: «Они слишком прямолинейны! – считает Дама Октябрь. – И лгут».
Госпожа Ноябрина всегда недоговаривает, стара и опасна. Её цвета – чёрное с серебром, седые пряди скрывают взгляд. У неё хрустальный шар, весь в трещинах и пыли – ничего хорошего она не обещает. Лишь мелкие досады и большие бедствия.
Каштаны отщёлкали розарием[2], приближая Поминовение Усопших.
Шустрыми рыжеватыми зверьками разбегаются по остывающей земле листья. Воздух по утрам пахнет сладостью, холодом и дымом. Являются хризантемы: жёлтые кореянки и тёмно-красные авроры, золотистые эноны и простенькая изморозь. Прохожие – парочки, пенсионеры и дети в сквериках – разговаривают, выпуская из губ невесомый парок, словно душу в обмен на улыбку собеседника.
Серые гуси, утлые тени моего дара, всё так же горестно плачут, покидая край весёлый… Ведь вместе никогда.
Студёный ветер Борей радостно трубит в опустевшем небе, приветствуя грядущее царство госпожи Ноябрины. Поступь её легка, в заплечной котомке полно всякой всячины – тут поздние яблоки и клубки шерсти, горсти лесных орехов и крепкие, почти красные тыковки, фляжка бальзама с гвоздикой, совиные перья и рябиновые грозди. Да и злых подарков немало – густые туманы, долгие дожди, простуды и ломота в костях, близкая тьма и осенняя тоска – в синем гранёном фиале.
Седые волосы госпожи скрыты шалью, глаза темны и бесконечны, словно слёзные осенние вечера. Скоро-скоро, цепляясь за царапающие небо шпили, наспех подлатанные гремящей жестью крыши, за портики доходных домов и картуши колоколен, оскальзываясь на верных солнцу куполах, спустится она к нам. Холодными старческими пальцами ощупает горчичного цвета стены. Громыхнёт водосточными трубами, поскрипит балками на чердаке, стукнет в переплёты окон. И в саду, под облетевшей и растерянной бузиной, укрытая тёмной своей накидкой (шерсть чёрных овечек связана в самые безлунные ночи, тьма пелены усыпана совиными перьями и выстлана кошачьим пухом), раскроет Старую книгу, полную морока, забытых слов и кратких строк. И никаких обещаний…
Скоро пойдёт первый снег над холмами и рекой. Уцелевшие флюгера возвестят ветер. Непременно северный.
Время перебрать орехи в корзине, время перемотать клубки красной и серой шерсти, время выбрать самые красные яблоки, время согреть вино, время зажигать свет пораньше, время остановиться и ждать…
Пора достать перчатки и шарф.
I
Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто. 1-е послание к Коринфянам, глава 13

Осенние сумерки надолго – воздух прохладный, влажный и с дымком.
С пяти пополудни в свет определённо добавляют чернила, постепенно помешивают, и вот: закат краток, вечер в ночь – мгновение, и уже затеплились светляками окна. Ни птиц, ни слов – лишь эхо, ведь в полумраке людские речи тише, а неумолчные серпокрыльцы-стрижи ещё засветло унесли звонкое лето за море и даже дальше. Трамваи – и те звенят вполголоса, осторожно пробираясь сквозь сияющую увяданием листву. Жёлтыми звёздами стремится она вниз, поодиночке и стайками, не оставляя времени загадать желание – даже и простое.
Летний воздух ленив, в нём, как в янтаре – всё замирает, зреет, ждёт. Осень же даёт течь – почти незаметную, по капельке: тёмная вода, дурная кровь сквозь пальцы – невозможно не пойти ко дну, всего верней – двойному…
Такое место в любое время. Будет случай – будет разговор, а сразу не скажу – не знаю. Огонь и зола, избави од зла – произнеси, и увидишь всё как есть: под ногами жар и пекло, вверху рай и серебро, а град золотой посередине мира – чтобы войти, надо подняться. Это классики. Мелом на асфальте, у Зáмка – почти с него наша улица и начинается, чтобы закончиться Брамой, то есть воротами, и, словно ей этого мало, называется она Пробитый Вал.
Почти всё это выдумки, шёпоты, сплошное враньё с неясными следами трамвайных путей на мостовой. Неизвестно в точности, как на самом деле и по-настоящему, но из всего перечисленного ничто своего имени не носит. «Взаправду», как говорит кое-кто, ничего подобного – ни замка, ни ворот, ни вала. Лишь рай и пекло на асфальте. Такое место в любое время.
Зáмок – бывший доходный дом с тесными коммуналками, узкими окнами, тяжёлой деревянной дверью в арке и шпилястой башенкой-эркером в верхнем этаже, от неё-то и случилось имя. В наличии и ворота. Правда, в самом начале, перед замком. Две параллельные стены-руины, скреплённые крест-накрест железными штырями. Поверх старины воссоздали недавно образ, не пожалев бетону – теперь врата во вратах, скрыто не забыто, одно в другом, инклюзия. Хотя относятся они к нашей улице частично, та брама в конце её – кафе, пропахшее черносливом ещё при Хрущёве. Само имя улицы – полуправда – единственно верная. Имя прилипчиво.
Некогда, давно, в старое время, задолго до царя, трамвая и Никиты Сергеевича, на месте улицы действительно был вал – защита, крепость, оборона. Сплошь глина, камни, песок, клети из сосновых брёвен – все эти заборола, башни, галереи, со стороны поля белёные. Сама улица в те поры тропилась где-то у корней стены, у самого основания Вала, что и позволяет некоторым несознательным до сих пор называть её Подвальной. Тогда, давно, она вела от одних ворот к другим и дальше – за город, на рынок – где торговали лошадьми, упряжью и сеном. По ней сновали люди, проходили годы, столетия, и время шло им вслед.
Давным-давно, студёной зимою тот самый подобветшавший Вал пробили. Город пал. Вражье войско, ворвавшись внутрь, сожгло всё, что не унесло, жителей перебили.
Однако улица не пропала – получила ничем не ограниченный доступ к пробоине, вырвалась наружу, стала расти и обживаться людьми и домами. Не пропал и рынок в конце её, новые люди на нём всё так же торговали дровами, лошадьми и сеном. Долгие годы, утаптывая и подминая под себя колоды, клети и валы княжих укреплений, улица росла, ширилась, крепла заезжими и здешними – пока, наконец, вместо Подвальной не сделалась Пробитым Валом, окончательно выпрямилась, окрепла и расширилась, чтобы крепко-накрепко связать Сенку – рынок конный и сенной – с остальным городом. Скорее всего, именно тогда она начала привирать – понемногу, чуть-чуть, слегка скашивая глаза, как и положено всем, кто любит перемену имени. Многие тут у нас, из этих – столетней давности и старше, косят глазами и скрещивают пальцы, (если, конечно, они у них есть), когда клянутся: «Рыба-карась, игра началась».
– Пошёл снег, – сказала мама, глядя в окно, – что-то рановато. Впрочем, вчера у меня болело сердце, верный признак. – И она вышла из комнаты.
Я, стоя у окна, допил горький чай и задумчиво уставился на тонущий в мелких и густых хлопьях сад Артиллерийской школы. Провел рукой по раме.
– Рановато, – сказал я сам себе и уколол палец о предательский гвоздь. Не сильно. Тогда показалось, что случайно. За окнами было темно.
«Нет, в школу сейчас не пойду. Сегодня… – решил я, выйдя из гулкого подъезда под колючий снег, – вообще никуда не пойду. Вернусь. Нет, кто-то стуканет, обязательно…»
Шансов для долгих раздумий было мало – дул ветер, швыряя в лицо «крупку». Сумка моментально задубела и стала тяжелее.
«Ну, спущусь хотя бы вниз, – уговорил я себя, – к школе. Куплю хурму по дороге и ещё изюм, может быть, а там посмотрим, да».
Против ветра и крупы, я добрёл до рынка, прошёл около семи его дверей и спустился вниз по монументальной лестнице. Близ подножия её, в яме – самом подходящем месте – располагалась моя школа.
Лестница: серая, гранитная, пологая – сто ступенек, три площадки, – соединяла вышележащую Сенку и притаившееся внизу кафе «Глория», прихватывая основанием своим перекрёсток, остановку автобуса и укромный павильончик с бесхитростным названием «Вода». В нём я и решил переждать внезапный снег и первый урок заодно.
Летом в павильоне спасались от зноя люди и несколько автоматов с минералкой. Иногда приторговывало сладкими брикетиками вечно закрытое окошко в стене, с надписью белым по синему «Морожено». Зимой и осенью павильон пустовал – автоматы и окошко загораживали деревянным щитом, у которого несознательные граждане с юга продавали сухофрукты, а такие же местные граждане – картошку, «квасолю» и внесезонные семечки. Во все времена года в «Воде» пахло солодом и специями, я люблю этот запах, а особенно – как пахнет хмели-сунели.
Рядом со скромной хурмой, сложенной аккуратными горочками, в чемодане с клетчатой изнанкой стоял аквариум. В нём, подобные сокровищам, громоздились гранаты: целые – сафьяновые на вид, и разломанные на три части – являющие миру пурпурные внутренности. Рядом с гранатами горела маленькая свечка, её огонек тускло отражался в каждом из зёрнышек. Я засмотрелся.
– Любишь яблоки? – раздалось у меня над ухом. Я обернулся. За мной стояла хрупкая женщина, в чёрном с головы до ног. Красиво очерченные, вздёрнутые к вискам, серые глаза на узком, бледном лице и громоздкое янтарное ожерелье на шее.
– И где они тут? – спросил я и перевесил оттаявшую сумку на другое плечо. – Раньше, кстати, здоровались, как встречались. И во сне даже. Думаю, помнишь… Радуйся, Седьмая.
– Для Саббатея ты плоховато видишь, но радуйся, – ответила она и улыбнулась. Улыбка её мне не понравилась.
– Хм… – нашёлся я. – Или тут есть, на что смотреть, тому, кто видит?
Женщина опустила взгляд. Я подул на витрину. Этим нехитрым трюком обожала пользоваться бабушка. Хотя, в общем-то, это позёрство – рождённые в субботу видят многое без всяких «подую, подую, приколдую».
Я родился в день шестой. И не люблю, когда меня называют саббатеем – мы не евреи, мы просто беженцы, зоркие дети царицы Субботы…
Витрина не обнаружила признаков подвоха, изменился огонёк свечки – он стал красно-зелёным.
– Колдовской огонь, – сказал я. – Вижу его, а яблоки – нет. Гримасы рынка…
Женщина подняла крышку аквариума и дала мне гранат.
– Надо чаще ходить в школу, – заявила она.
– Бегу и падаю, – фыркнул я, ощупывая плод.
– Когда сгорели сады Элиссы, в пламени выстояло одно дерево; завоевателям пришлись по вкусу его плоды. Семена они увезли к себе на родину, а появившиеся плоды назвали «карфагенскими яблоками», – сказала она скороговоркой, в речи слышался странный акцент – словно треск мёртвых ветвей из сгоревшего сада.
– Тот город ведь отстроили, – сказал я.
– Но не храмы, – ответила женщина, – теперь мы скитаемся.
– Да, все мы рассеяны, – согласился я, – но можно и не слушать ветер.
– Как можно не слышать то, что стучит в сердце? – возразила она.
– Мне бы хурму, – старательно избегая ответа, промямлил я, сообразив, что на первый урок опоздал.
– Достаточно и граната, – сердито обронила женщина. – Что это там? – удивленно изогнув бровь, спросила она, указывая пальцем за моё плечо. В руках у неё мелькнула ленточка, синяя – или показалось.
– Гадское лето, – сказал я, не обнаружив за спиной ничего интересного. – А сколько… – Передо мной был пустой прилавок; с краешку примостился помятый в сражениях с молью и коварными змеевиками дядя с торбой белых семечек и тыковками-карафоньками, чуть дальше бабуля в плюше, истёртом ещё при Петлюре, раскладывала по прилавку гербарий из жухлых трав и нервно покрикивала:
– А хто забыл петрушку? Укроп, девочки, селерка, хрин…
И никаких свечек, аквариумов и садов Элиссы.
«Так всегда они, – подумал я, засовывая гранат в сумку. – В новолуние шатаются бессонные, лезут, липнут – и всё-то эти дешёвые трюки. Она, видите ли, исчезла. Тоже мне, Кио поганое. Вот попробуй так в канцтоварах… ну, или в библиотеке – там у всех вообще двойное зрение безо всякой субботы…» И окончательно решил, что в школу я сегодня уже не пойду – опоздал, метель, темно и холодно. Никакого настроения спать на уроке. Я повернулся к лестнице и к школе спиной. Вперёд, вверх, через три квартала к бульвару у станции «Университет». Подальше от сменной обуви, диктанта и химии. Заодно не ждать автобус…
Метро – это целый мир, оно в трудах всегда – даже когда не работает.
Улица, уютно устроившаяся меж огромных доходных домов, вела под горку, и это было замечательно – внизу улицы, под полуоблетевшими деревьями, приятственно расположились кинотеатр и кофейня в нём.
«Ага! – торжествующе подумал я. – Я тут не случайно!»
Под ногами смачно похрустывали порыжевшие пятипалые каштановые листья. По покатой мостовой, напоминающей спину дракона из сказки – фигурно выложенная брусчатка мокро блестела стаявшей крупой, – рыча, поднимался пахнущий хлебом фургон. Я поднял глаза – на портике дома, над вывеской магазина «Подарунки», окутанный дурманом дешёвой парфюмерии и слегка припорошенный первым ноябрьским снежком, сидел надутый грифон – завидя меня, он переступил с лапы на лапу и криво ухмыльнулся – или показалось.
– Я знаю твое имя, – тихонько сказал я; грифон напустил на себя незыблемость. Из подворотни порыв ветра вынес пригоршню листьев и эхо: «Имя… имя… имя…»
Мне стало холодно.
Огромное фасадное окно кинотеатра занимала любовно вырисованная афиша. «Заклятие Долины Змей», – вопили шершавые на вид красно-чёрные буквы.
«Хорошо бы „Змей“ была подпись, интересно, какие у них заклятия», – подумал я и пошёл за билетом.
Стоило мне зайти в помещение, как на город обрушилась мгла – сначала редкие белые мухи лениво поплыли мимо окон, затем зачастили меленькие крупинки, а потом появилось ощущение, что над полуоблетевшими кленами, каштанами и ещё помнящей ленивую октябрьскую прохладу черепицей вспороли подушку. Машины и люди пропали из виду вовсе. Кассирша выскочила из своего стеклянного закутка и, шелестя самовязом с помпончиками, просеменила к двери.
– Какой ужас! – раскачиваясь словно болванчик, пробасила она. – Ещё вчера ходили в плаще… Кошмар!!!
Затем она вздохнула и спросила:
– Что вам, мальчики?
Я оглянулся. Не считая подозрительного растения в огромной кадке, в помещении были я и она, никаких «мальчиков» не было и в помине.
– Мне бы билет на девять двадцать пять, – переминаясь с ноги на ногу, сказал я.
Кассирша осмотрела меня с подозрением:
– А почему ты, собственно, не на уроке? – спросила она, заходя в кассу.
– У меня подсменок… – быстренько приврал я.
Кассирша посмотрела на меня ещё раз и сурово сказала в микрофончик:
– Семисят.
Я аккуратно выложил в чёрный ковшик рублёвую купюру.
– Тридцать сдачи! – сообщила мне потрясающую новость кассирша. Чёрный ковшик вернул две серебряные монетки и синий, перемазанный штампами, листик билета.
«11 ряд 1 место», – прочитал я и вышел из касс. Мело́.
Кто-то дёрнул за ремень сумки, я обернулся, позади меня никого не было – пустая улица, ослеплённая первым снегопадом. Я вошёл в холл кинотеатра – там было пусто, тихо и тепло, пахло кофе – на втором этаже была точка, где варили кофе и подавали – о, ни с чем несравнимый шик – молочный коктейль, не в плебейских майонезных баночках, а в высоких стаканах с каёмкой-радужкой, и смеяться тут не над чем.
До сеанса было ещё добрых полчаса, жужжание блендера звало меня наверх – к красивому стаканчику с трубочкой, шапкой молочной пены и шоколадной посыпкой.
Я поспешил вверх по крапчатой лесенке из искусственного мрамора, модной в архитектурно легкомысленных шестидесятых, и мне показалось, что за спиной кто-то шаркнул ногой и хихикнул. Я обернулся. Хотя твердо знаю – оборачиваться скверно вообще, а в эти дни – опасно; позади шагает смерть. В этот раз смерти за спиной не оказалось. За спиной вообще никого не было – абсолютно пустой лестничный пролёт.
Я поднялся в фойе. Впереди исходил ароматами кофе, шоколада и молочного коктейля высокий шинквас киношной кафешки. За стойкой тощая девица тыкала пальцами в пузатую кофемолку-кофеварку, похожую на небольшой танк. Кофейные зёрна утягивались вниз, в воронку, отчаянно хрустели и становились основой для всяких там «двойных половинок». Я влез на высокий тёмно-красный стул.
Кофемолка перестала рычать, тоненько прожужжала и затихла.
– Помолола, собака, – удовлетворенно сказала девушка. – Так, мальчики, слушаю вас…
«Сегодня все психи, – подумал я, – это от снега».
– Мне коктейль и половинку, – заявил я и одарил прилавок рублёвой купюрой. Девушка потёрла переносицу и ненатурально повела головой – хрустнули суставы.
– Странно, – спросила она. – Ты один? Только что вас было трое…
– Это тени, – сказал я, сам не зная, как прав. – Тени от снега. А вас зовут Оля?
– В общем, да, – сказала девушка, цепко ухватив рубль. – Но многие называют меня Лена, почему – не знаю.
И она дернула рычаг машины. В невидимую мне чашку с шипением полился кофе.
– А ты догадался или как? – спросила она, уставясь вниз.
– Это всё потому, что у вас два ангела, – авторитетно заметил я. – Ангел Елена сильнее.
– На тебе твой кофе, – мрачно сказала девица, – и не дури мне мо́зги.
А потом она включила миксер, чтобы взбить коктейль. Молочный. Мне.
Перебивая ароматы кофе, по фойе разнёсся сильный кислый запах. У меня подкатило к горлу.
– Не поняла! – с вызовом сказала Оля, она же Лена. – Что за фигня какая-то вообще.
Она выключила миксер и осторожно приподняла крышку. Я чудом удержался на стуле.
– Скисло, – мрачно констатировала барменша и посмотрела на меня похожими на кофейные зёрна – тёмными и блестящими глазами. – Собака.
Я судорожно цедил горечь из чашечки.
– Не, ну вообще, – сказала девушка и, обернувшись, сунулась в холодильник. Из него она извлекла несколько бутылок с молоком и рядочком выставила их на стойку – серебряные фольга-крышки подозрительно вздулись. Продавщица хмыкнула и красным ногтиком колупнула одну из них. «Ой!» – только и успела сказать она мгновение спустя.
Бутылка подскочила на месте, упала набок и выстрелила вдоль прилавка зловонной мутной жижей.
– Мася моя! – потрясённо сказала буфетчица. – Сколько живу, такого не видела.
За моей спиной кто-то вновь хихикнул подозрительно знакомым голосом.
Отделяющие зрительный зал от фойе бордовые бархатные портьеры зашевелились. Я, устав от неожиданностей, протянул руку и только хотел прошептать Слово, как из-за завесы бочком вышла усушенная годами дама в очках и безобразии в рыжую полоску и взвизгнула:
– Оля! Что так воняет!?
– Вас, Зоя Степановна, не было, так и не воняло, – зловеще буркнула девушка и вынула из-под стойки ведро…
– Чего вы тут расселись, ребята? – визганула женщина и помахала у носа крошечным платочком. – Видите, ЧП!
– ЧП я вижу, – сказал я, разглядывая даму, – очень даже хорошо. А сдачу нет.
– На! На тебе твой полтинник, – злобно сказала барменша Оля. – Мне он и не нужен совсем.
– Вас что, часто тошнит? – ответил я ей. Серая тень знания коснулась моих глаз. – И… и ещё вы часто, э-э-э, бегаете?
Самовяз в полоску подобралась поближе и вытянула в мою сторону жилистую шею, украшенную бархоткой.
Барменша вынырнула из-под прилавка, появление её сопровождал грохот бутылок в ведре.
– Как ты знаешь? – неуверенно спросила она и потрогала яркую клипсу пальцами.
– Знаю и всё, – ответил я. – с вас ещё тридцать копеек, я коктейля не пил.
– И что делать? – тревожно спросила Оля, выложив на прилавок две серебряные монетки.
– Рожать… – убеждённо шепнул я, – аборт грех. Убийство.
– Что ты понимаешь… – сказала в отчаяньи девушка и впилась в меня взглядом. – Может, ты так шутишь, мальчик, да? Тебя Толик послал? Или Борис?
– Никто меня не посылал, – обиженно ответил я и наконец вернул ей чашечку, – но, наверное, Борис.
– Вот блин! – сказала девушка. – Шо делать?! У него матушка – еврейка.
– Назовите дочку, как её, – предложил я и слез с высокого стула.
– Ещё и девка, ужас какой, – покачнулась Оля-Лена, – знала я, я знала, я жопой чувствовала!
Вытертая дама покачивалась в портьерах около словно паук, тщательно выставив в нашу сторону большое, оттопыренное ухо.
– От профура! Залетела-таки, – шепнула она радостно.
Я пересёк фойе, уселся на странном сооружении – табурете-гусенице, у окна, отодвинул край французской шторы и стал смотреть вниз – на улицу.
На улице, на тротуаре, среди пешеходов и листьев, стоял какой-то нестриженый темноволосый мальчик и смотрел вверх – на меня.
Взгляды наши встретились, и я подумал: «Кого он мне напоминает? Глаза-то какие странные…»
За спиной у меня лязгнул железный крюк, заскрипела дверь, провизжали по карнизам железные кольца портьеры. Я оглянулся; Зоя Степановна, сияя устрашающей улыбкой, открывала зрительный зал.
– Лаванда-а-а, ла-а-а. Горна-ая лаванда… – сипло выводила она себе под нос. – Не лезьте, мальчики, там с ночи выветривается, – каркнула тётка мне в лицо.
– Блин, – невежливо сказал я. – Какие мальчики, женщина? Я один!
Дама оборвала свой вокализ и, оторвавшись от шторы, нацепила на нос бифокальные очки, кстати, на модной цепочке.








