Текст книги "Поэтика за чайным столом и другие разборы"
Автор книги: Александр Жолковский
Жанр:
Литературоведение
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 57 страниц)
3. Второе четверостишие:
До сущности протекших дней,
До их причины,
До оснований, до корней,
До сердцевины —
подхватывает тенденции, наметившиеся в первом. Оно целиком сводится к развертыванию в уже опробованный перечислительный формат еще одного члена первого предложения – косвенного дополнения до <…> сути. Интенсивность нанизывания однородных членов возрастает: теперь их уже не три, а пять, причем два (оснований, корней) во множественном числе (во мн. ч. стоят и зависящие от однородных существительных слова протекших дней и их). Усилен – до настойчивой анафорики – и повтор предлога до из I строфы[134].
Присоединено это перечисление вполне логичным и уже предсказуемым образом, но опять с некоторым нарушением синтаксического порядка, так что в целом правильное соотнесение новых членов с членами исходного предложения происходит как бы по принципу не столько строгого подчинения, сколько свободного сочинительного примыкания. Это несколько противоречит идее сути, которой скорее сродни четкая иерархия. Нарушение порядка и его подразумеваемое восстановление по праву разговорной вольности опять-таки акцентирует мотив энергии, силы.
Силу демонстрирует и богатый набор синонимов исходной сути, в котором преобладают более абстрактные категории (сущность, причины, основания), но присутствуют и их более конкретные эмблематические воплощения, причем с характерными «органичными», природно-растительными коннотациями (корни, сердцевина).
В плане строфики продолжает развиваться игра с относительной весомостью нечетных и четных строк: последние постепенно стремятся к односоставности (До самой сути – В сердечной смуте – До их причины – До сердцевины), и в 8-й строке остается всего одно ударение. Так подспудно иконизируется идея сути.
Фонетически, хотя сами рифмы меняются, их согласование между собой и с I строфой продолжается. В четных рифмах сохраняется ударное И из I строфы, а все четыре окончания второй содержат н, которое пронизывает строфу в целом, присутствуя во всех пяти однородных существительных, а в 1-й строке и в слове 7оснований даже дважды.
На укрепление связей между двумя первыми строфами работает и перекличка их заключительных строк: 8сердцевины и 4сердечной.
4. В III строфе:
Все время схватывая нить
Судеб, событий,
Жить, думать, чувствовать, любить,
Свершать открытья —
принцип почленного развертывания лейтмотивной начальной фразы применяется теперь уже не к ее дополнениям, а к самому сказуемому, точнее, к его инфинитивной части дойти. При этом мощность перечисления остается на достигнутом уровне (пять), но с интенсифицирующим распространением на другую, более динамичную грамматическую категорию – глагол (хотя и выступающий в неличной форме).
Правда, сам набор глаголов выглядит не очень сущностно (а скорее стандартно-декларативно, если не официально по-советски), но формально строфа усилена с помощью целого ряда эффектов. Тут и внеметрическое ударение (на жить), и первый случай четырехударности строки, и беглость перечисления (на этот раз беспредложного) почти исключительно однословных членов.
Кроме того, синтаксический репертуар предложения выходит еще дальше за пределы простой распространенности – осложняется не только однородными членами, но и деепричастным оборотом. Происходит как бы развертывание представленного уже в исходной фразе сочетания двух глагольных форм хочется дойти. На уровне деепричастной конструкции, в свою очередь, воспроизводятся мотивы всего (все время), сути (нить, открытья), перечислительности (судеб, событий) и силы (схватывая).
В рифмовке нарастает перекрестное согласование разных рядов: все 4 рифмы содержат ударное И в соседстве/окружении ―т’ (а иногда и безударного и; особенно сильно сходство 10событий/11любить); этим они перекликаются с рифмами двух первых строф. А строка 10Судеб, событий сильно аллитерирована сама по себе и отчасти вторит ключевой 2сути и 3работе.
Три начальные строфы, прочно спаянные на разных уровнях структуры, образуют первую часть композиции стихотворения. Обозревая их как целое, можно заметить, что неформальное присоединение перечислений (в 3-й и 4-й строках, а затем во II и III строфах) следует определенной – сущностной, иерархической – логике. Оно начинается с самого слабого члена исходной конструкции – косвенного дополнения (в чем), переходит к сильноуправляемому дополнению (до чего) и, наконец, к инфинитивной части сказуемого (делать что), то есть как бы восходит от внешних обстоятельств к чему-то все более и более главному. Однако до уровня собственно сказуемого (личного глагола хочется, управляющего инфинитивом дойти) дело не доходит. Это остается на долю дальнейшего развития.
II
Второе звено композиции, тоже трехстрофное, четко отделено от первого на всех уровнях текста – семантическом, грамматическом, фонетическом. Меняется осмысление сути, наклонение глаголов, огласовка рифм. Но сохраняется и ощутимое единство развертывающегося лирического сюжета.
1. Прежде всего, содержательно, в IV строфе:
О, если бы я только мог
Хотя отчасти,
Я написал бы восемь строк
О свойствах страсти —
происходит сильнейший эмоциональный всплеск, выраженный экспрессивными словесными и синтаксическими средствами (восклицанием О, оборотом если бы… только, сослагательными формами с бы). Этот всплеск вторит смене или по крайней мере уточнению темы стихотворения: от сути, поисков и работы вообще поэт переходит к непосредственному разговору о страсти (как выяснится, любовной, развивающей мотив сердечной смуты) и ее поэтическом воплощении (написал бы восемь строк).
При этом конструкция если бы… мог – написал бы подхватывает мотив скромной модальности и ограниченной силы (О; мог; если бы; хотя отчасти), заданный лейтмотивным хочется, и поднимает его на новую ступень. Перед нами уже не элементарная инфинитивная конструкция и даже не осложненное простое предложение с деепричастным оборотом, а разветвленное сложноподчиненное предложение (с условным придаточным в сослагательном наклонении), в котором все прописано впрямую. Обратим внимание, что действия лирического субъекта хотя и мыслятся в сослагательном наклонении, под знаком бы, но в какой-то мере переходят из безлично-виртуального инфинитивного плана (хочется дойти) в более конкретную сферу личных форм глагола (написал).
Преображается и сам мотив сути. Он принимает вид неких кратких, но многозначительных восьми строк намечаемого стихотворения, посвященных предположительно важнейшим, сущностным свойствам страсти. Таким образом продолжается колебание между абстрактностью сути и ее более конкретными акциденциями, ожидающее разрешения. Выбор числительного восемь, по-видимому, отсылает к традиционному минимальному размеру любовного стихотворения в русской лирике (как в «Я вас любил…» и «На холмах Грузии…» Пушкина).
Открывающий строфу эмоциональный подъем возникает на гребне интенсивных перечислений предыдущих строф. Но в самой в IV строфе (как и в двух начальных строках стихотворения) перечислений нет. Здесь, в начале второго звена композиции, теперь уже на пространстве целого четверостишия, задается новый вариант тематического импульса, обобщенно (ср. 15восемь строк с 1во всем) программирующий дальнейшее развертывание сюжета.
В плане рифмовки (на О и на А) IV строфа радикально отходит от инерции первых трех строф, демонстрируя лишь минимальную преемственность (в виде безударных окончаний на ―ти). Фонетически заметна аллитерация на с, присутствующее в большинстве слов, а в эмблематичных свойствах страсти – даже по два раза (ср., кстати, схватывая… судеб, событий… свершать в предыдущей строфе).
2. В V строфе:
О беззаконьях, о грехах,
Бегах, погонях,
Нечаянностях впопыхах,
Локтях, ладонях —
опять вступает мотив перечислений, развертывающих, на этот раз без какой-либо синтаксической нестыковки, непосредственно предшествующую умеренно абстрактную категорию – свойства страсти. И здесь перечисление впервые дает сильнейший крен от ноуменальных сущностей или хотя бы их эмблематических воплощений (типа корней, сердцевины, любить, свершать открытья) в сторону предельно земных, конкретных, материальных, телесных феноменов. Речь заходит о внешних проявлениях страсти, причем во многом «неправильных» (беззаконьях, грехах), случайных (нечаянностях), преходящих (впопыхах), мелких (локтях, ладонях). Повышению равномерной беглости перечисления этих явлений и подчеркиванию их общей поверхностности способствует одинаковое число – два – ударений в 4-стопных и 2-стопных строках.
В чем они согласуются с исходной установкой на суть – это, пожалуй, в установке на краткость, сжатость, малость, то есть синекдо-хичность, позволяющую им представлять сущность, целое (ср. выше сердцевину и нить). Но в представление о сути они вносят две существенные, типично пастернаковские поправки, диктующиеся двумя его подчеркнуто «неправильными» инвариантами.
Одним из них является мотив «счастливой импровизационности» – ср.:
– И чем случайней, тем вернее Слагаются стихи навзрыд;
– В окно врывалась повесть бури. Раскрыл, как был, – полуодет;
– Нет времени у вдохновенья. Болото, Земля ли, иль море, иль лужа, – Мне здесь сновиденье явилось, и счета Сведу с ним сейчас же и тут же;
– Впотьмах, моментально опомнясь, без медлящего Раздумья, решила, что все перепашет;
– Незваная, она внесла, во-первых, Во все, что сталось, вкус больших начал. Я их не выбирал…;
– И, едва поводья тронув, Порываюсь наугад;
– Ты создана как бы вчерне, Как строчка из другого цикла, Как будто не шутя во сне Из моего ребра возникла;
– Но чудо есть чудо и чудо есть бог. Когда мы в смятеньи, тогда средь разброда Оно настигает мгновенно, врасплох.
Другим – мотив «греховности» (разновидность «зловещего»[135]), заряжающий все вокруг своей преступной энергией. Ср.:
– И паркет, и тень кочерги Отливают сном и раскаяньем Сутки сплошь грешившей пурги;
– Гремит плавучих льдин резня И поножовщина обломков;
– Что делать страшной красоте Присевшей на скамью сирени, Когда и впрямь не красть детей?
– Гуляет, как призрак разврата, Пушистый ватин тополей;
– Небо в бездне поводов, Чтоб набедокурить;
– Любимая – жуть! Когда любит поэт <…> Он вашу сестру, как вакханку с амфор, Подымет с земли и использует;
– Нельзя не впасть к концу, как в ересь, В неслыханную простоту;
– Я вместе с далью падал на пол И с нею ввязывался в грех;
– Что ему почет и слава, Место в мире и молва <…> Он [поэт] на это мебель стопит, Дружбу, разум, совесть, быт;
– И наподобие ужей, Ползут и вьются кольца пряжи, Как будто искуситель-змей Скрывался в мокром трикотаже;
– Впрочем, что им, бесстыжим, Жалость, совесть и страх Пред живым чернокнижьем В их горячих руках?
Но вернемся к нашему стихотворению. В V строфе эмоциональный накал и соответственно темп перечисления усиливаются еще и благодаря постепенному отказу от повторения предлога (о). А задыхающейся поспешности речи аккомпанирует нагнетание горлового фрикативного согласного х (и родственных ему взрывных к и г). В том же направлении работает синтаксическая и сочетаемостная нескладность, если не неправильность, выражения нечаянностях впопыхах. Наряду с эфемерностью минутных проявлений страсти тем самым акцентируется и мотив силы эмоционального и силового порыва, которым окрашивается проблематика сути.
Перечисление, правда, не глаголов, как в предыдущей строфе, а существительных, но зато очень динамичных, иногда отглагольных, достигает нового количественного максимума: их теперь уже не пять, а семь (то есть столько же, сколько дают в сумме инфинитивы и существительные, порознь перечисляемые в III строфе). В сочетании же с обобщающими эти проявления 16свойствами страсти получается обещанное число восемь, только не строк, а однородных членов. Кстати, здесь не исключена автоотсылка к собственным более ранним восьми (с половиной) строкам – фрагменту «Заплети этот ливень…» из цикла «Разрыв» (1918–1922)[136]:
Заплети этот ливень, как волны, холодных локтей
И, как лилий, атласных и властных бессильем ладоней!
Отбывай, ликованье! На волю! Лови их – ведь в бешеной
этой лапте —
Голошенье лесов, захлебнувшихся эхом охот в Калидоне.
Где, как лань, обеспамятев, гнал Аталанту к поляне Актей,
Где любили бездонной лазурью, свистевшей в ушах лошадей,
Целовались заливистым лаем погони
И ласкались раскатами рога и треском деревьев, копыт и когтей.
– О, на волю! На волю – как те!..
Рифмовка продолжает держаться все тех же А и О, то есть плавно подключается к предыдущей строфе.
3. В следующей, VI строфе:
Я вывел бы ее закон,
Ее начало,
И повторял ее имен
Инициалы, —
делается поворот на 180 градусов – в сторону сухих абстракций (таких, как закон, начало). Вершиной этого становятся заключающие строфу инициалы, которые не только семантически и метрически (единственностью ударения в строке), но и лексически (единственностью слова, в отличие от До сердцевины в 8-й строке) иконизируют сжатость сути.
Интертекстуально инициалы имен могут отсылать к заветному вензелю О да Е из «Евгения Онегина» (3, XXXVII) или к знаменитому объяснению Левина и Кити в «Анне Карениной» (4, XIII). В любом случае они являют предельно минималистскую синекдоху стоящего за ними целого – страсти, которая соответственно отодвигается на задний словесный план, дважды скрываясь за местоимением ее.
Засушенная синекдохичность инициалов, конечно, прямо противоположна животрепещущей синекдохичности локтей и ладоней. Аналогичным образом, 21закон контрастно перекликается с 17беззаконьями, наглядно демонстрируя противоречивость выявляемой сути.
Перечисления теряют свою буйность, сокращаясь до минимума: налицо два однородных сказуемых (вывел, повторял), из которых первое управляет двумя однородными дополнениями (закон, начало). Красноречиво в этом отношении употребление глагола повторял: повторность, то есть перечислительность, обозначена семантически, но не развернута синтаксически, линейно – в реальное повторение слов или конструкций. Эта свернутость сродни замене имен их инициалами.
Взятые вместе, контрастные строфы V и VI читаются как те восемь строк о свойствах страсти, которые были анонсированы в четвертой.
Рифмовка по-прежнему опирается на О и А, знаменуя единство всех трех строф второй части композиции.
III
Переход к третьей части – очень плавный. Семантика сути опять мутирует, и это сопровождается изменениями в фонетике рифм. Общий сослагательный формат первое время (в двух строфах из трех) сохраняется, но тоже претерпевает перемены.
1. VII строфа:
Я б разбивал стихи, как сад.
Всей дрожью жилок
Цвели бы липы в них подряд,
Гуськом, в затылок —
смещает акцент со строк о… страсти, на более общие вопросы поэтического творчества – стихи вообще. Интерес же к глубинным сущностям, поколебленный неправильностями V строфы, а затем решительно восстановленный сухостью VI, предстает теперь в более спокойном, зрелом варианте, взаимно уравновешивающем дрожь мельчайших древесных жилок и правильную организацию целого, где все подряд, гуськом, в затылок. Заметим, кстати, что нанизывание однородных членов распространяется теперь еще на одну часть речи – наречия, количественно же остается скромным.
Особенно размеренно и в то же время празднично, звучит 1-я строка VII строфы. В нее целиком укладывается все предложение. В ней впервые появляется сравнение – как сад, явно программное. В ней налицо редкое в 4-стопном ямбе ударение на предпоследней стопе, к тому же акцентирующее ключевое для всей третьей части композиции слово стихи. Эффектны аллитерации – на б и на с (впрочем, аллитерационность не ослабевает и далее: дрожью жилок; цвели бы липы). Мощно звучит последовательность предложений длиной сначала всего в одну строку, а затем в три.
В роли грамматического субъекта описываемых событий в этой строфе впервые выступает не только лирическое «я» поэта, но и объект, а точнее, плод его деятельности – липы. Эти липы и их именительный падеж возникают в результате повышения в ранге внешне сходного винительного слов стихи и сад. В результате им – и, подразумевается, всему поэтическому саду, давнему партнеру и alter ego Пастернака (первым предвестием которого в стихотворении были образы корней и сердцевины), – придается, пусть все еще в пределах сослагательности, некий более независимый и объективный статус. Поэзия как бы выходит за пределы желаний авторского «я» – находит себе место в реальном мире.
Рифмы на А сохраняют связь с непосредственно предшествующими строфами, но появляются и рифмы на И, напоминающие о первой части композиции, готовя таким образом кольцевое замыкание всей структуры.
2. VIII строфа:
В стихи б я внес дыханье роз,
Дыханье мяты,
Луга, осоку, сенокос,
Грозы раскаты —
возвращается к перволичному формату, но на новом уровне: сад стихов уже мыслится существующим, и теперь в него можно вносить что-то еще из окружающего мира. Вносятся – при помощи перечисления мощностью в шесть однородных существительных – разнообразные явления природы и сельской жизни, как крупные (луга, сенокос), так и синекдохически мелкие (дыханье роз и мяты, восстанавливающее, наконец, здоровый дыхательный ритм после одышек V строфы) или по крайней мере отдельные (грозыраскаты), но явным образом не минималистски сущностные.
Рифмы (на О и А) частично вторят огласовке предыдущей строфы, но еще полнее – предыдущей, второй части композиции. Сослагательность тоже следует заданной там инерции, как и перечисления, напоминающие обе первые части. Характерной чертой текста остаются аллитерационно-парономастические эффекты (внёс – роз, осоку – сенокос, грозы – раскаты).
3. IX строфа:
Так некогда Шопен вложил
Живое чудо
Фольварков, парков, рощ, могил
В свои этюды —
подхватывает словесный мотив внесения/вкладывания чего-то из реального пространства жизни в произведения искусства (В стихи б я внес… – Шопен вложил В свои этюды…). Но теперь это происходит уже не в сослагательном наклонении, а в изъявительном, причем в уже совершившемся прошедшем времени (общность морфологической формы прошедшего времени облегчает переход). Вносятся опять целые огромные явления (перечислением четырех однородных существительных), обобщенные сущностной категорией чуда, но чуда явленного, живого. Сравнение собственного искусства с бесспорным классическим эталоном одновременно знаменует и масштаб творческих притязаний поэта и скромность их выражения: достигшим желанного чуда представлен не лирический субъект, а его великий предшественник.
Из аллитерационных эффектов в глаза бросается последовательность фольварков, парков, повышающая эхообразную звучность (музыкальную повторность?) перечисления.
Рифмы на И перекликаются с VII строфой, а также с начальными строфами, рифмы на У – с начальными и с заключительными.
В целом третья часть композиции выделена не так четко, как первые две, но трехчастность композиции, венцом которой станет обособленная последняя строфа, представляется несомненной.
IV
Замковый характер X строфы:
Достигнутого торжества
Игра и мука —
Натянутая тетива
Тугого лука —
определяется ее смыслом, образно формулирующим суть художественного творчества (как достигнутого торжества), и несущей этот смысл словесной структурой.
Прежде всего, строфу отличает от всех предыдущих ее грамматическая форма. Перед нами, наконец, подлинно сущностное утверждение в изъявительном наклонении настоящего времени, но с опущенным глаголом-связкой в панхронном значении вместо личной глагольной формы. Субъектом и предикатом этого гномического уравнения является не лирическое «я» и не образцовый художник (типа Шопена), а сами явления искусства и реального мира, сродни тем липам, о которых шла речь в VII строфе. Оба они являются в самом сущностном – именительном – падеже. Идеальной уравновешенности этой формулы соответствует симметричный рисунок (зияние) грамматических структур: Род. пад. – Им. пад. – Им. пад. – Род. пад.
Игра и мука, перекликающиеся по смыслу и звучанию со строкой о сердечной смуте и образующие последнюю, минимальную группу однородных существительных, доводят до логического конца мотив модальности творческих поисков пути, сердечной смуты и беззаконий. Одновременно подтверждается и их пульсирующая неабсолютность, и некое вневременное дление достигнутого торжества. Эта достигнутость вроде бы означает совершенство, но грамматически и семантически родственная ей натянутость (и тугость лука; кстати, этимологически все три слова родственны[137]), скорее, тяготеют к будущему движению: натянутая тетива обещает полет стрелы. Тем самым в финале воспроизводится, и опять в настоящем времени, лейтмотивная установка на потенциальность движения, заданная в хочется дойти. А одинаковое число ударений в длинных и коротких строках (везде по два) как бы окончательно взаимно уравновешивает – уравнивает в правах – суть и ее проявления.
Рифмы на У замыкают композицию всего стихотворения, а рифмы на А напоминают о срединных строфах.
Тетива – это еще один эмблематический образ (как сердцевина, а также нить, с которой тетива перекликается и пластически), еще одно сравнение (как как сад), еще одна броская синекдоха (как локти и ладони). Образ тетивы эффектно оркестрован многократно повторенными, часто предударными т/д (напоминающими о I строфе), контрапунктом к которым служат г/к в четных строках; в последней строке т, г, и к встречаются. Парономастическими отзвуками слова тетива полна вся строфа: дасТИгнуТАВА ТАржИсТВА наТЯнуТАя ТИТИВА ТугоВА… Впрочем, наряду с этим здесь происходит и замыкание длинной фонетической цепи, варьирующей суть: доСТигнУТа-ва таржиСТва[138].
Синекдохичность, как мы помним, тесно связана с мотивами, с одной стороны, ноуменальной сути, а с другой – ее внешних, феноменальных проявлений. Тетива синекдохична по отношению не только и не столько к луку (который ведь упомянут и впрямую), сколько к тому деятелю, который имеет дело с этим луком, но – в соответствии с принципом синекдохи – исключен из финальной картины. Какого же рода деятель там подразумевается?
Можно мыслить лук и тетиву как конечный продукт творчества, то есть результат изготовления мастером, который натянул тетиву на собственно лук (на, выражаясь терминологически, два плеча его древка) и, так сказать, отошел в сторону. Тогда налицо, действительно, полное достигнутое совершенство и полный покой, и ни о каких стрелах речь не заходит.
Соблазнительнее другое истолкование, подсказываемое литературной традицией: тетива, которую натягивает в процессе выстрела эпический герой, например, Одиссей, удостоверяющий таким образом свою личность и карающий противников – женихов Пенелопы («Одиссея», XXI–XXII). В этом случае натянутость неподвижной тетивы оказывается потенциально гораздо более динамичной (более непосредственно чреватой действием) и более синекдохичной (скрывая в себе больший набор актантов). Сила оттягивания тетивы (на этот раз в форме не прямой линии, а напряженной кривой с вершиной, зажатой в руке стрелка), ее игра и мука проступают тогда много драматичнее. Заметим, что Пенелопа подпадает под излюбленный пастернаковский тип «пленной красавицы»[139].
Собственно, это второе прочтение практически включает в себя и первое. Дело в том, что, как явствует из перипетий XXI главы «Одиссеи», испытание, не выдерживаемое соперниками Одиссея, состоит не только в том, чтобы, оттянув тетиву, поразить стрелой трудную цель, но, прежде всего, в том, чтобы натянуть/навязать тетиву на – в переводе Вересаева упругий и гладкий (то есть исходно прямой), а в переводе Жуковского – тугосгибаемый и сгибаемый туго лук (= его древко). Одиссею последовательно удается и то и другое, после чего он успешно простреливает двенадцать колец на поставленных в ряд двенадцати секирах.
Довольно-таки неожиданное появление лука и тетивы в заключительной строфе в действительности хорошо подготовлено. Сигнал к оркестровке на т/д и у подан словом этюды[140]; игра и мука, возникающие вслед за строфой о Шопене, звучат отсылкой к соответствующим образам пастернаковского стихотворения 1931 г. «Опять Шопен не ищет выгод…», в частности образам пианистическим, подразумевающим, как и натягивание тетивы, работу пальцев:
Опять трубить, и гнать, и звякать,
И, мякоть в кровь поря, опять
Рождать рыданье, но не плакать,
Не умирать, не умирать?
Мотив рук под сурдинку проходит в стихотворении неоднократно, ср.: схватывая нить, локтях, ладонях, сенокос, вложил; пластически тетиву предвещает не только 9нить, но и образ 26жилок (традиционно тетива делалась из животных жил).
Вероятным ассоциативным мостиком между заключительной строфой и предыдущей является сравнение лука с музыкальным инструментом, приводящее к благословению Одиссея Зевсом (Песнь XXI, ст. 405–415, перевод В. А. Жуковского):
Так женихи говорили, а он, преисполненный страшных
Мыслей, великий осматривал лук. Как певец, приобыкший
Цитрою звонкой владеть, начинать песнопенье готовясь,
Строит ее и упругие струны на ней, из овечьих
Свитые тонко-тягучих кишок, без труда напрягает —
Так без труда во мгновение лук непокорный напряг он.
Крепкую правой рукой тетиву потянувши, он ею
Щелкнул: она провизжала, как ласточка звонкая в небе.
Дрогнуло сердце в груди женихов, и в лице изменились
Все – тут ужасно Зевес загремел с вышины, подавая
Знак; и живое веселие в грудь Одиссея проникло:
В громе Зевесовом он предвещанье благое услышал
[141]
.
Натянутая струна/тетива роднит художника с героем, свидетельствуя, что их торжество желанно небесам[142]. А богатство опущенных, но подразумеваемых интертекстуальных смыслов повышает степень синекдохичности образа, делая тетиву образцовым эмблематическим тропом, – в духе известной формулировки Пастернака о метафорике как программной «скорописи духа»[143]. Более того, уже в древнегреческой философской традиции, от Гераклита до Платона и далее, лук и лира служили хрестоматийным воплощением гармонии как единства противоположностей[144], к чему, по-видимому, отсылает непосредственно строка об игре и муке, а в более общем смысле – разрабатываемая на протяжении всего текста диалектика одновременно абстрактной и конкретной сути.
Действительно, синекдохический финал примиряет противоположные установки на голую суть законов, начал и инициалов и на живое чудо дрожащих жилок. Метания между поисками абсолютов и беззаконьями страсти венчает диалектический синтез – эмблема воплощенной мощи, остановленной в ее потенциальном порыве. При этом очевидно, что стихотворение в целом вовсе не соответствует идее некой кристально ясной сути. Это не восемь строк о ее свойствах, не выжимка, а причудливый, не без извилин и нечаянностей, лирический сюжет (путь) длиной в десять строф. Более кратким и стройным стихотворение на тему о сложной системе уравнений, связывающих вневременную платоновскую суть с ее преходящими манифестациями, разнообразной человеческой ограниченностью и призванной преодолеть всю эту смуту творческой силой, быть и не могло.
Три переклички между «Доктором Живаго» и стихами до 1940 года[145]
1
Накануне своего предсмертного «толстовского» ухода Юрий Живаго дает решительную отповедь просоветским увещеваниям друзей. Впрочем, самых сокровенных – и обидных – своих мыслей он вслух не произносит. Но автор, излагающий в 3-м лице ход этого разговора и внутреннего монолога, как всегда, держит сторону любимого героя и высказывается вполне определенно.
Между ними шла беседа, одна из тех <…> какие заводятся между школьными товарищами, годам дружбы которых потерян счет <…>
Гордон и Дудоров принадлежали к хорошему профессорскому кругу. Они проводили жизнь среди хороших книг, хороших мыслителей <…> и они не знали, что бедствие среднего вкуса хуже бедствия безвкусицы.
[Они] не знали, что даже упреки, которыми они осыпали Живаго, внушались им не чувством преданности другу и желанием повлиять на него, а только неумением свободно думать и управлять по своей воле разговором. Разогнавшаяся телега беседы несла их куда они совсем не желали <…> И они со всего разгону расшибались проповедями и наставлениями об Юрия Андреевича.
Ему насквозь были ясны пружины их пафоса <…> механизм их рассуждений. Однако не мог же он сказать им: «Дорогие друзья, о как безнадежно ординарны вы и круг, который вы представляете <…> Единственно живое и яркое в вас, это то, что вы жили в одно время со мной и меня знали» <…> И чтобы не огорчать их, Юрий Андреевич покорно их выслушивал <…>
Добродетельные речи Иннокентия были в духе времени. Но именно закономерность, прозрачность их ханжества взрывала Юрия Андреевича <…> Юрий Андреевич скрывал от друзей и это впечатление, чтобы не ссориться
[ч. XV, гл. 7; Пастернак 2003–2005: IV, 478–479]
Позиция Живаго (и стоящего за ним автора) производит впечатление высокомерного сознания собственной исключительности, вроде бы противоречащего как христианским установкам позднего Пастернака и жертвенного героя его романа, так и метонимическому принципу скромного растворения лирического «я» раннего Пастернака в окружающем мире.
Еще более вызывающим может показаться проглядывающее в евангельских стихах Юрия Живаго самоотождествление с Христом. Так, пассажу о друзьях Живаго, единственно живое и яркое в которых – знакомство с ним, соответствуют строки из «Гефсиманского сада»:
Смягчив молитвой смертную истому,
Он вышел за ограду. На земле
Ученики, осиленные дремой,
Валялись в придорожном ковыле.
Он разбудил их: «
Вас Господь сподобил
Жить в дни мои, вы ж разлеглись, как пласт.
Час Сына Человеческого пробил.
Он в руки грешников себя предаст».
[Пастернак 2003–2005: IV, 547–548]
Как и у Христа в Гефсиманском саду, разговоры Живаго с друзьями – последние перед его смертью. И, наверное, из всех возможных отсылок к Писанию эта – наиболее рискованная с точки зрения гордыни.
Полное неприятие «ординарности» налицо и в «Чуде», тоже от имени Христа и тоже на фоне пренебрежительного отзыва об учениках:
И в горечи, спорившей с горечью моря,
Он шел с небольшою толпой облаков
По пыльной дороге на чье-то подворье,
Шел в город на
сборище учеников
<…>
Смоковница высилась невдалеке,
Совсем без плодов, только ветки да листья.
И Он ей сказал: «
Для какой ты корысти
?
Какая Мне радость в твоем столбняке?
Я жажду и алчу, а
ты – пустоцвет
,
И встреча с тобой безотрадней гранита.
О, как ты обидна и недаровита!
Останься такой до скончания лет».
По дереву дрожь осужденья прошла,
Как молнии искра по громоотводу.
Смоковницу испепелило до тла