Текст книги "Поэтика за чайным столом и другие разборы"
Автор книги: Александр Жолковский
Жанр:
Литературоведение
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 57 страниц)
[Журавлев 1991: 327]
Ахматова приветлива. Но сквозь весь ее облик проглядывает что-то ледяное, какая-то неподвижность, отдающая уже памятником.
[Басалаев 1990: 170]
[Л]юдям, не знавшим Ахматову, [она] чудилась уже памятником <…> и вели [они] себя так, как будто пришли в гости к памятнику. И это <…> вызывало у нее двойственное чувство: лишенная всякого общественного признания, Ахматова была рада знакам почтительности и даже преклонения.
[Меттер 1990: 383]
Ахматова появилась во время обеда <…> [М]ой взор был прикован к [ней], и владело мною в тот миг чувство, похожее на то, которая я испытала, впервые увидев фальконетовский памятник Петру Первому: «Неужели это тот самый памятник, и я, я его вижу?»
[Ильина 1991: 569]
В сущности, «монументальность» была оборотной стороной той «подавляющей тяжеловесности», о которой подробно говорилось выше. Для того чтобы из тяжести недоброй <…> прекрасное созда[ть], Ахматовой не нужно было далеко ходить за материалом.
Ахматовская «монументальная статичность» и установка на «бронзу и мрамор», а не «железо»[679] неожиданно оказались созвучны реставрационным тенденциям сталинского режима – при том, что сама Ахматова большей частью находилась в опале.
[В] так называемые «патриотические» годы второй мировой войны, прозванной «отечественной», восстановившей (по приказу коммунистического интернационала) военные чины, погоны, эполеты, народившей маршалов и вернувшей к жизни раздавленный термин «Родина», – поэзия Ахматовой вновь зазвучала.
[Анненков 1991: I, 127]
Союз ахматовского ампира с советским обнаружил большую устойчивость и, пережив крушение коммунизма, имеет все шансы на продолжение в постсоветскую эпоху, с ее острой потребностью в заполнении идеологического вакуума и поисками ответа в обращении к националистическим, державно-монархическим и православным ценностям. Фигура Ахматовой, соединяющая именно такой идеологический потенциал с бесспорностью поэтической репутации, ореолом диссидентского мученичества и русско-татарским именем, апеллирующим к смешанному славяно-тюрко-угро-финскому этносу современной России, хорошо отвечает этим запросам.
Постановка ей памятников, как бронзовых, так и мраморных, не за горами[680].
О купальных повозках[681]
В первой главе рассказа Кузмина «Шелковый дождь» (1918) дело происходит на Финском заливе – упоминаются расположенные по соседству Териоки и Райвола (ныне соответственно Зеленогорск и Рощино). Позволю себе длинную цитату:
Повозка стоит, как цыганская арба без лошадей, скаредно и вовсе не по-эллински. Небо и море стараются: синеют, теплеют, греют, и твердеет песок, который, только отбежав на три сажени, с удовольствием и злорадством сбрасывает с себя ненавистное прозвище «пляжа», рассыпается, холмится, разваливается и засыпает открытые ботинки гуляющих дам <…>
Взбрызнув золотой фейерверк, дама вдруг ступила словно в теплую, хорошо укрытую ванну, грациозно, пожалуй, но совсем неуместно. Вишневый костюм, почти черный от воды, плотно прижимался к неполным и красивым, но слегка тряским животу, грудям и заду. Черные брови супились, глядя, как кавалер ловко, но тоже словно нарочно, отплыл саженками (такие белые, вялые руки) на полверсты. Когда он крикнул, самодовольно, на весь простор: «Алло, Аня», та даже вздрогнула, так некстати ей показались и этот веселый крик, и белые руки, и самое купание. Нарочно делая мелкие шаги, будто в узком платье, она побрела в повозку, расшлепывая теплую, мелкую воду <…>
Пестрая куча мягкого тряпья вернула несколько Анну Павловну к более спокойным мыслям. Надев желтые сквозные чулки и перестав как бы быть участницей пейзажа, она с удовольствием посмотрела через узкую дверь на синее небо с белыми облачками, узкую желтую полоску берега, придавленную черною хвойною зеленью, воду, где рассыпались издали розовые купальщики, и легкий дымок неизвестно откуда. Близко плескались и ликовали дети попросту, как зверьки. Николай Михайлович, отдуваясь и встряхиваясь, влез, опять напомнив Тритона и то, как он мало похож на морское божество <…>
Когда она подняла голову, Николай Михайлович был уже почти одет и похож не на Тритона, не на Эллина, а на Николая Михайловича Лугова, которого она любила. <…> Анна Павловна молча его обняла и крепко прижалась (причем повозка заколебалась), а Лугов удивленно опустился на узкую скамейку. Анна <…> все крепче и крепче целовала его чуть толстые, как кусочки помидора, губы, не обращая внимания, что кабинка уже забурлила по воде, и куда-то взобравшийся возница чмокает на лошадь (вероятно, рыжая кляча), которая дрябло ржет и дергает колеса с мели на мель.
Николай Михайлович благодарно и весело спросил, глядя, как горизонт то опускался, то подымался в дверном отверстии:
– Теперь обедать, не правда ли? Я голоден, как полубог.
– <…> Я тебя сегодня очень люблю, только вылезай скорее.
[Кузмин 1990: 145–148; курсив[682] мой. – А. Ж.]
Глубинный смысл рассказов Кузмина, несмотря на их программную «прекрасную ясность», остается интригующе неуловимым. Удачные разгадки металитературных ребусов «Высокого искусства», «Лекции Достоевского», «Кушетки тети Сони» и «Портрета с последствиями» (см.: Морев 1990; Панова 2010; Panova 2011) ставят вопрос об инвариантной структуре, общей для этих и ряда других маленьких шедевров – таких, как «Набег на Барсуковку», «Прогулки, которых не было» (см.: Панова 2013б), «Снежное озеро», «Охотничий завтрак», «Решение Анны Мейер». К ним относится и «Шелковый дождь» – возможно, еще одно упражнение с литературным ключом на гомосексуальную тему невозможности союза мужчины и женщины. Но четкого понимания, как именно построена эта вариация, в чем ее систематическое сходство с другими, а в чем систематическое же отличие, пока что нет, во всяком случае у меня.
Загадки «Шелкового дождя» начинаются с самого начала. Что за странная повозка на пляже, да еще со скамейками и дверью? Герои в ней переодеваются и даже как будто въезжают в воду, причем имеется возница, который временами отсутствует. Возникает догадка, что они специально наняли такой экипаж, но в дальнейшем непонятная повозка полностью исчезает из повествования. Комментариев в единственном известном мне издании [Кузмин 1990] нет, и это место оставалось для меня непроницаемо темным, пока недавно в мемуарах младшего современника Кузмина я не наткнулся на следующий фрагмент:
Нас привлекало взморье с его бесконечным песчаным пляжем, поросшими соснами дюнами. Протяженность этого курортного берега, теперешней Юрмалы, уже тогда достигала двадцати километров <…> Одна беда: море здесь у берега очень мелкое. Приходится долго брести, прежде чем можно будет плыть. Когда-то с этим справлялись, арендуя за грошовую плату домик на колесах, с тентом над балкончиком, со ступенями, ведущими прямо к воде; они бывали самых разных цветов: синие, зеленые, голубые, красные. Лошадь с сидящим на ней возницей завозили такой домик на глубокое место, потом возница выпрягал лошадь и возвращался обратно. А на этом своеобразном «островке» могла загорать целая семья: здесь люди ели, пили, без конца купались. Когда же приходило время и желание возвращаться домой, опять вызывали, криком или жестом, возницу, и лошадь вывозила домик на берег. Жаль, что сейчас все это забыто и купальщики печально бредут по мелководью сами.
[Мандельштам 1995б: 126; курсив мой. – А. Ж.]
Здесь речь идет о Рижском взморье, и функция домиков на колесах связывается исключительно с неудобствами мелководья (характерного и для пляжей под Петербургом), но, как видно из посвященных им глав в книгах Lenček, Bosker 1998 и Gray 2006 (русский перевод – Грей 2009), купальни на колесах (bathing machines) были обязательной составляющей благоустроенных курортов Англии, а затем и других стран Европы начиная с середины XVIII в. Они отражены в художественной литературе, в частности в романе Т. Смоллетта «Путешествие Хамфри Клинкера» (1771)[683], и пережили длинную историю развития, расцвета и упадка. Основные связанные с ними культурные оппозиции касались приличий при контакте полов (степени обнажения, организации переодевания, раздельности купания) и медицинской целесообразности купания (окунания, плавания, морских и солнечных ванн) (см.: Lencek, Bosker 1998: 70–72, 82–86; Gray 2006: 147–162).
Как можно видеть, именно эта проблематика затронута в начальном эпизоде «Шелкового дождя». Николай Михайлович рад заплыть далеко, а Анна Павловна противится «эллинской» открытости и наслаждается погружением «словно в теплую, хорошо укрытую ванну», что напоминает о кабинках, снабжавшихся раздвижными парусиновыми «тентами скромности» (modesty hoods), под которыми – а не в открытом море – могли плескаться, как в мини-бассейне, особо стеснительные дамы [Lenček, Bosker 1998: 116; Gray 2006: 149].
Это явно работает на центральный конфликт рассказа с характерным «водным» заглавием[684], но к решающей формулировке его темы если и ведет, то лишь издалека. Можно ожидать, что, в соответствии с давним прозрением Б. М. Эйхенбаума [Эйхенбаум 1987 [1920]], скрытую часть айсберга образует биографическая привязка рассказа, и за фигурами композитора и его любовницы скрываются какие-то реальные лица, скорее всего деятели культуры (так, в уже проанализированных рассказах, по-видимому, подразумеваются Достоевский, Толстой, Дягилев, З. Гиппиус, Ахматова).
Кстати, купальня на колесах отсылает не только к житейским реалиям, но и к литературным фактам. Примерно тот же пляжный пейзаж, что у Кузмина, был описан Блоком в стихотворении «В северном море» (с пометой Сестрорецкий курорт, 1907), причем специальное внимание было уделено кабинкам, возницам, тентам скромности, переодеванию и дряблости обнажаемых телес:
Что сделали из берега морского
Гуляющие модницы и франты?
Наставили столов, дымят, жуют,
Пьют лимонад. Потом бредут по пляжу,
Угрюмо хохоча и заражая
Соленый воздух сплетнями.
Потом
Погонщики вывозят их в кибитках,
Кокетливо закрытых парусиной,
На мелководье. Там, переменив
Забавные тальеры и мундиры
На легкие купальные костюмы,
И дряблость мускулов и грудей обнажив,
Они, визжа, влезают в воду.
Шарят Неловкими ногами дно. Кричат,
Стараясь показать, что веселятся
<…>
В примечаниях к «Северному морю» в авторитетных изданиях Блока приводятся разнообразные сведения – о смысле слова тальеры, об обстоятельствах посещения поэтом Сестрорецкого курорта и многом другом, – однако кибитки, кокетливо закрытые парусиной, остаются непрокомментированными. Но, так или иначе, сам этот реальный комментарий мало что дает для дешифровки кузминского рассказа, а перекличка с Блоком лишь направляет мысль в сторону дальнейших интертекстуальных ребусов à clef…[685]
Например, тщетность усилий[686]
1
…Например, одинокий интеллигентный холостяк Б., влюбленный в С., рассказывает своему приятелю К., что накануне ночью, при колеблющемся свете электрической лампы, он написал вот что: «Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты, как мимолетное виденье, как гений чистой красоты». Он просит К. подтвердить талантливость этих строк, но потом признается, что на рассвете вспомнил, что их уже написал поэт П. «Такой удар со стороны классика! – восклицает он. – А?»
…Например, вольнолюбивый поэт П., как бы прикомандированный к русской армии на Кавказе, узнав от одного из казаков, что перед ним пограничная река А., с волнением, поскольку никогда не бывал за границей, въезжает в заветную реку, и добрый конь выносит его на турецкий берег. Но тут он соображает, что этот берег только что завоеван, и, значит, он, П., все еще находится в России. Переживание тем более острое, что однажды, находясь в ссылке в П-й губернии, он уже пытался выбраться за границу – под предлогом лечения, но государь разрешил ему лечиться лишь в П-е. А в другой раз, когда П. принялся русофильски громить Запад, его старший товарищ Т., человек в высшей степени well-traveled, сказал: «А знаешь ли что, голубчик П., съезди-ка ты хоть в Л.». Рассказывающий об этом другой приятель П., литератор В., поясняет, что в те времена русские путешественники отправлялись в Европу с л-скими пароходами и потому Л. был первый иностранный город, ими посещаемый.
…Например, военный инженер Г., уклоняющийся от азартных игр как слишком рискованных, ценой невероятных усилий узнает комбинацию карт, сверхъестественным образом гарантирующую выигрыш, дважды срывает банк, но в третий и решающий раз вместо предполагаемого туза кладет даму, проигрывается в пух и прах и сходит с ума.
…Например, старуха С., узнав, что пойманная ее мужем, рыбаком Р., и отпущенная на волю золотая рыбка З. – волшебница, готовая из благодарности исполнить любые их, Р. и С., желания, последовательно требует и получает вместо разбитого старого корыта – новое, вместо простой землянки – новую избу со светелкой, из черной крестьянки делается столбовой дворянкой, а там и вольной царицей. Но на пожелании стать владычицей морскою, у которой З. служила бы на посылках, восхождение С. обрывается, – С. теряет все недавно приобретенное и остается у исходного корыта.
…Например, у г-жи Б. рождается ребенок, и его надо крестить. Ей предлагают на выбор три экзотических имени. «Нет, – думает она, – имена-то все какие». Разворачивают календарь в другом месте – выходят опять странные имена. «Вот наказание, – говорит Б., – я никогда и не слыхивала таких». Переворачивают еще страницу, – результаты сходные. «Ну, уж я вижу, – говорит Б., – видно, такая его судьба. Уж если так, пусть лучше будет он называться, как и отец его. Отец был А., так пусть и сын будет А. Таким образом и произошел А. А. Это случилось совершенно по необходимости и другого имени дать было никак невозможно».
…Например, в одном поместье вздорный приживал О. решает просвещать дворового мальчика Ф. – по линии нравственности, манер и французского языка. Но простачок Ф. оказывается необучаем. Вместо занятий он делится с О. своими снами – рассказывает свой навязчивый сон про белого быка. О. негодует, наказывает Ф. и запрещает ему такие грубые, мужицкие сны, а рекомендует видеть во сне что-нибудь облагороженное, сцены из хорошего общества, господ, играющих в карты, или дам, прогуливающихся в прекрасном саду. Ф. обещает, со слезами молит Бога послать ему такие сны и долго думает, как бы сделать так, чтоб не видеть белого быка. Но опять всю ночь ему снится белый бык и ни одной дамы. О. не верит возможности подобного повторения сна и подозревает, что Ф. нарочно подучен кем-нибудь из домашних в пику ему, О. Однажды Ф. решается даже солгать будто видел карету, наполненную дамами и О., но проговаривается, что видел все того же белого быка. О. прощает Ф.
…Например, бывший царский чиновник Х., ненавидящий новый строй, выходит на пенсию, поселяется за городом и старается думать о приятном: о молебнах по случаю тезоименитства какой-нибудь высочайшей особы и т. п. Н его мысли сейчас же перескакивают на советское, противное – демонстрации первомайские и октябрьские, полугодовую смету методологического сектора. Х. говорит себе: «Все отняла у меня советская власть, но в сны, ниспосланные человеку Богом, большевикам не проникнуть». Однако снится ему, что его с минуты на минуту должны вывести из состава правления и нагрузить общественной работой. Проснувшись, он молится Богу, указывая ему, что произошла досадная неувязка и сон, предназначенный для ответственного товарища, попал не по адресу, тогда как ему, Х., хотелось бы увидеть, скажем, царский выход из Успенского собора. Но каждую ночь его посещают выдержанные советские сны. Х. согласен на компромисс: «Пусть не П. Пусть хоть М. Все-таки человек с высшим образованием и монархист в душе. Так нет же! Все эти советские антихристы! Все те же сны!»
…Например, авантюристы В. и Б. гоняются за драгоценностями, спрятанными в одном из стульев семейного гарнитура В., разыскивают и вскрывают по очереди одиннадцать, оказывающихся пустыми. Остается один последний. Накануне его похищения В. решает покончить с Б., чтобы завладеть сокровищем единолично, но, добравшись до заветного стула, В. убеждается, что и он пуст, – хранившиеся в нем драгоценности были уже обнаружены и обращены на пользу общества.
…Например, робкому вуайеру Э., мысленно коллекционирующему встречных женщин, является, в облике солидной г-жи О., чёрт, предлагающий предоставить в его распоряжение целый гарем по его выбору – при условии, что к полуночи это будет нечетное число. Гуляя по городу, Э. постепенно намечает пять женщин, и вновь встреченная г-жа О. советует ему на этом остановиться. Но Э. продолжает поиски, набирает дюжину и увлеченно следует за еще одной красоткой, необходимой для нечетности. Он успевает до полуночи добавить и ее, но тут, в присутствии г-жи О., обнаруживает свою ошибку и поражение: последняя, тринадцатая, оказывается той же, что самая первая.
* * *
Надеюсь, что повествовательные приколы, позаимствованные мной у современной писательницы Г.[687], чтобы освежить рутинный пересказ сюжетов, не заслоняют фундаментального сходства самих сюжетов. Все это, действительно, примеры – манифестации определенного мотивного кластера, то есть варианты единого инварианта. Какого?
2
В самом общем смысле перед нами стереотип дурной повторности, бесплодности усилий, неизбежности возвращения «на блевотина своя». Он отражен во множестве афоризмов, пословиц и шуток —
• об очередном изобретении велосипеда;
• о яблоке, которое от яблони недалеко падает;
• о том, что хотели, как лучше, а вышло, как всегда;
• что как ни собирай швейную машинку, а получается автомат Калашникова и т. д.
Типовое сюжетное развитие такая мудрость получает в жанре басни, который глубоко консервативен по своей идеологии. Многие басни варьируют простейшую фабульную схему:
Некто захотел нарушить положение вещей так, чтобы ему от этого стало лучше; но когда он это сделал, оказалось, что ему стало не лучше, а хуже.
(см.: Гаспаров 1997б: 249).
Попробуем зафиксировать основные параметры этого крута примеров. Как мы уже отметили, самым общим знаменателем являются тут попытки выйти за какие-то заранее очерченные пределы и их поучительный провал. Герой огорчен, но вынужден признать свое поражение и так или иначе смириться с ним.
Бендеру не удается сочинить новые стихи, Пушкину – выехать за границу, амбиции Германна и старухи из «Сказки о рыбаке и рыбке» терпят полное крушение, мадам Башмачкина неспособна дать младенцу какое-либо иное имя, нежели имя его отца, Фома Опискин не в состоянии повлиять на сны мальчика Фалалея, а Хворобьев – увидеть какой-либо несоветский сон, от концессионеров ускользают наследственные сокровища Воробьянинова, а набоковский Эрвин[688] не получает вожделенного сексуального приза.
Роковая непреодолимость статус-кво может заостряться с помощью мотива «то же самое».
Акакий получает то же имя, что его отец; старуха остается у того же разбитого корыта; Фалалей и Хворобьев обречены видеть все те же сны; Эрвин дважды выбирает одну и ту же женщину; изобретение давно изобретенного велосипеда, результат как всегда и производство исключительно АК – типичное «то же самое».
В других случаях неизменность тоже налицо, но подается она без упора на полное тождество исходной и финальной ситуаций.
Бендер пишет, конечно не новые стихи, но и не что-то, что он уже писал раньше, хотя, конечно, хрестоматийный текст номер один русской лирики – это в каком-то смысле «опять то же самое»; Пушкин в итоге находится в пределах той же империи, но все-таки в некоей новой точке; Германн падает много ниже своего исходного статуса; концессионеры, остающиеся с пустыми руками, кончают все-таки не в точности в той же ситуации, в какой были (а Бендер даже при смерти).
Размеры провала определяются масштабами инновационных претензий героя. Здесь возможны два противоположных риторических хода: покушение либо на что-то огромное, так что неудача оказывается особенно сокрушительной, либо на что-то очень малое, так что неудача выглядит особенно жалкой, хотя в рамках художественной структуры и это малое часто нарочито раздувается, давая трагифарсовый эффект.
Бендер, хотя и смехотворным образом, покушается не иначе, как на классику; выезд Пушкина за бывшую турецкую границу пространственно минимален, да и предпринимается с сознанием его игрушечности; аналогичным образом императорское повеление лечиться не далее Пскова и издевательское предложение А. И. Тургенева посетить хотя бы соседний Любек акцентируют невыполнимость даже самых скромных зарубежных поползновений Пушкина; Германн, старуха, Эрвин и концессионеры метят высоко, а кончают низко, примерно наказанные за свои непомерные/преступные замыслы; выбор любого другого имени, нежели Акакий, должен быть элементарно прост, но Гоголь всячески гиперболизирует его трудность; попытки Опискина облагородить сны Фалалея и заказы Хворобьева на дореволюционные сны одновременно жалки и невыполнимы, причем в количественном отношении примечательна уступка Хворобьева – согласие если не на Пуришкевича, то хотя бы на Милюкова.
Честолюбцу-новатору противостоят обычно некие непреодолимые силы – сверхъестественные, социальные или идеологические. Они могут быть персонажно конкретизированы (в виде черта, императора, родительской фигуры и т. п.) или оставаться безличными (осмысляясь как судьба, политическая система, моральный закон…). Бывает виноват и сам неудачник.
Бендер становится жертвой механизмов культурной памяти и собственной забывчивости; на Арпачае Пушкина подводит безличная логика войны, но дальше Пскова его не пускает лично Александр I; Германна карает судьба, орудием которой становится погубленная им, но действующая из-за гроба и причастная магии старая графиня; жена рыбака переходит границу дозволенного, когда замахивается на власть своей волшебной благодетельницы, которая и наказывает ее; ответственность за выбор имени Акакий возлагается бестолковым рассказчиком на неумолимость судьбы, но в действительности ложится на глупую родильницу и ее советчиков; Опискин проигрывает, а Фалалей выигрывает благодаря неисповедимой стойкости человеческой природы, воплощенной в неуправляемости сновидений; согласно марксистской интерпретации Бендера, советские сны Хворобьеву посылает советское бытие, определяющее его сознание, сам же Хворобьев полагает, что их шлет ему Бог; Бендер и Воробьянинов терпят поражение от судьбы, не называемой прямо, но действующей в соответствии с идеологией и моралью советской системы; Эрвин проигрывает самому черту (г-же Отт), но в значительной мере по собственной вине; провербиальная неизменность ситуаций с изобретением велосипеда и подобных фатально укоренена как бы в природе вещей.
Поединок героя с превосходящими силами противника обычно драматизируется множественностью перипетий, неуклонно ведущих к его поражению, но иногда включающих повороты, дающие ему шанс на успех или почетное перемирие.
В «Путешествии в Арзрум» Пушкин пытается пересечь границу лишь однажды, но в контексте всегдашней своей нацеленности на выезд, причем его неудача сопряжена с недавним передвижением самой границы по ходу военных действий, однако ирония событий в том, что ранее он и не мог бы оказаться за Арпачаем; Германн делает хрестоматийные три попытки и не думает останавливаться, идет ва-банк и проигрывает все; старуха многократно играет на повышение, однажды муж пытается отговорить ее от дальнейших требований, но она его не слушает и терпит тотальное поражение; мать Акакия делает множество усилий, равномерно обреченных на неудачу; Опискин и Фалалей предпринимают несколько попыток, причем Фалалей готов подыграть Опискину хотя бы на словах, но проговаривается, а Хворобьев после ряда неудач делает компромиссный шаг, но судьба неумолима; драгоценности извлекаются из двенадцатого стула одновременно с какой-то стадией многоступенчатой охоты концессионеров за остальными стульями и при другом порядке их действий теоретически могли бы достаться им; Эрвин имеет возможность остановиться на пяти женщинах и выиграть, но продолжает игру, так что в своем провале виноват главным образом он сам.
Еще один аспект сюжетной динамики провала – реальность/воображаемость событий и, соответственно, шансов на их положительный исход. Иногда все происходит «на самом деле» и воспринимается героем и читателями адекватно.
Пушкин реально не имеет возможности выехать за границу на лечение или на пароходе в качестве туриста; старуха реально сначала многое приобретает, а потом все теряет; мадам Башмачкиной действительно предлагаются лишь причудливые имена, из которых она выбирает сравнительно менее экзотическое; Опискин реально пытается повлиять на реально не меняющиеся сны Фалалея, но ни в какой момент не имеет успеха (если не считать попытки Фалалея соврать ему); Хворобьеву действительно снятся не те сны, о которых он просит Бога.
Но чаще финалу предшествует некий воображаемый успех героя, контрастно оттеняющий провальный исход.
Бендеру (как и повторному изобретателю велосипеда) кажется, будто он сочинил что-то оригинальное, но оказывается, что на самом деле он лишь скопировал Пушкина; Пушкин воображает, что, переехав Арпачай, он покинул пределы империи, но это ни в какой момент не имеет места; Германну на секунду кажется, будто у него туз и он выиграл, но в действительности это дама; в, так сказать, первом туре Эрвин реально набирает выигрышное нечетное число женщин, но во втором принимает уже раз включенную кандидатку за новую и ошибочно полагает, будто добился нечетности.
Важнейшее различие касается оценок неудачного исхода. Казалось бы, неудаче естественно подаваться отрицательно, однако провал изменений подается негативно лишь в ряде случаев.
Намерение Пушкина выбраться за границу под предлогом лечения и совет Тургенева съездить хотя бы в Любек читаются как законные, а их неосуществимость – как печальный факт; в основном негативна и ирония по поводу яблока, падающего недалеко от яблони, изготовления советским заводом исключительно автоматов Калашникова и обобщенной неизбывности российского «как всегда».
Преобладает же гамма положительных, амбивалентных или (авто) иронических оценок провала.
Бендер предстает осрамившимся рифмоплетом-плагиатором; Пушкин, пересекший Арпачай, но не новую границу Российской империи, первый готов иронизировать над нелепостью своего порыва; Германн, старуха и Эрвин зарываются в своих притязаниях и получают по заслугам; мать Акакия Акакиевича и ее советчики предельно тупы и не заслуживают лучшего; необучаемость Фалалея противостоит опискинскому прогрессистскому насилию над личностью, для Достоевского неприемлемому; вкус Хворобьева к официальным ритуалам смешон не только как дореволюционный, но и как зеркально сходный с навязываемыми ему советской эстетикой; герои «Двенадцати стульев» с точки зрения советской морали вообще жулики, а Воробьянинов еще и потенциальный убийца своего компаньона, так что их поражение должно приветствоваться читателем.
3
Характерно, что в большинстве приведенных случаев положительно оценивается именно провал честолюбивых притязаний на изменение исходной ситуации, сама же она вовсе не идеализируется.
Не то чтобы Пушкину непременно следует оставаться лишь по эту сторону турецкой границы, Бендеру – писать только прозой, Акакию – зваться так же, как его отец (что, увы, соответствует его образу извечного копииста), Германну – довольствоваться своим маленьким капиталом, а семье рыбака – разбитым корытом, Фалалею – видеть во сне исключительно белого бычка, а Хворобьеву – советские мероприятия, Эрвину – так и не знать женщин, а псевдоизобретателю велосипеда – не заниматься техникой.
Но есть особая группа сюжетов, в которых статус-кво или некий его идеальный прообраз предстает как образцово нормальное, желанное, иногда даже с трудом достижимое состояние, требующее осознания его ценности и сохранения. Эта ценностная установка тоже может подаваться с разных точек зрения, в разных количественных пропорциях, как реальная или воображаемая, иногда с иронией, иногда с надрывом, а иногда не вполне однозначно.
Рассмотрим несколько интересных случаев и начнем с простейших форм – паремий.
– От добра добра не ищут.
– Ищу рукавицы, а они за поясом.
– Ах! если любит кто кого, Зачем ума искать и ездить так далеко?
Помимо самой фиксации на ненужности/нежелательности перемен, тут примечателен общий мотив «поиска», контрастного к сохранению статус-кво и наглядно воплощающего ложное стремление к новациям, открытиям, изобретательству. Соответственно, провал поиска предстает как своего рода скромный, но надежный успех, достигаемый, так сказать, не отходя от кассы.
…Например, мещанин Ж., задрав штаны, бегущий за аристократами, пишет любовное письмо маркизе Д., но беспокоится, что его стиль недостаточно элегантен. Он советуется с учителем философии Ф., который предлагает украсить текст пышной риторикой, но Ж. настаивает на точном сохранении своих слов, прося лишь расставить их в лучшем порядке. Перебрав ряд абсурдных перестановок, Ф. заверяет Ж., что исходный порядок был оптимальным. Гордый своим успехом, Ж. говорит: «А ведь я ничему не учился и вот все ж таки придумал в один миг!»
Налицо очевидный провал погони за аристократизмом, подчеркнутый полным тождеством исходного и окончательного текстов письма, и представлен он положительно. Более того, приверженность «норме» относится к числу классицистических ценностей, и потому Мольером одобряется не только провал отклонения от нее, а и сама норма. Правда, журденовский текст тоже не свободен от налета претенциозности[689], но он явно предпочтительнее предлагаемых изысков. Стилистические экзерсисы Журдена и учителя философии одновременно и грандиозны, и смехотворны, но в том-то и соль, что надо довольствоваться наличным малым. Успех героя основан на элементарном владении родным языком, играющим, так сказать, роль судьбы, вина же за напрасные потуги ложится на глупую претенциозность самого Журдена и в меньшей степени на его подневольного, карикатурного, но достаточно здравомыслящего учителя философии. При этом Журден, отстаивающий свою лексику, оказывается по-своему не глупее учителя, соавторский диалог с которым проходит несколько стадий, но ни разу не дает перевеса риторическим причудам. Все перипетии реальны. Примечательно парадоксальное сочетание в Журдене нелепых фантазий с упрямой приверженностью элементарным истинам, позволяющей ему, несмотря на всю его комичную глупость, держаться своего, что, в отличие от истории с выбором имени Акакий, приветствуется.