Текст книги "Поэтика за чайным столом и другие разборы"
Автор книги: Александр Жолковский
Жанр:
Литературоведение
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 57 страниц)
В пользу городской квартиры говорят такие детали, как урбанистический начальный фрагмент (Город, Зимнее небо <…> Новостройки, дома), соседство театра, где только что играла артистка, проходные дворы, окно ширпотреба, лестничный ход, люстра, телефонный аппарат[115], а в пользу дачи – двери с лестницы в сени, перегрев печей, поливка с помощью ушата[116] и, last but not least, ночные цветы – цветы садовых гряд.
Налицо некоторый монтаж города и дачи. Более того, с неоднократно подчеркиваемым в стихотворении зимним антуражем (Зимнее небо; И опять мы в метели; и т. п.) плохо согласуются отчетливо летние ночные цветы на садовых грядах, так что к совмещению города и загорода добавляется совмещение зимы и лета.
Подобные поэтические вольности вполне в духе Пастернака, вспомним хотя бы анахронистическое присутствие в 1-м фрагменте «Вакханалии» давно снесенной к тому времени церкви Бориса и Глеба[117]. Эти хронотопические неточности можно считать неизбежными издержками стремления поэта совместить несколько трудно совместимых моментов:
подготовк[у] «Марии Стюарт» в театре и две зимних именинных ночи в городе (я лето и зиму живу на даче) в конце февраля <…> стянуть это разрозненное и многоразличное воедино.
(письмо к А. К. Тарасовой 5 августа 1957, Переделкино; Пастернак 2003–2005: X, 239)
Одной из двух именинных ночей в городе было
«празднование „сдвоенн[ого] д[ня] рождения Всеволода Иванова и Константина Федина“ (24 февраля 1957 г.), „[н]епосредственным отзвуком которого стал <…> набросок“, в котором появляются строки: Цветочные корзины, Сирень и цикламен, Из рам глядят картины <…> мотив, позднее получивший название „Вакханалии“».
[Пастернак 1997: 684–685].
Известно, что, тяжело заболев в марте 1957 г., Пастернак провел два месяца в кремлевской больнице, а потом еще два в подмосковном санатории «Узкое», бывшем имении Трубецких, связанном для Пастернака и с памятью Владимира Соловьева, а затем вернулся в Переделкино. «Вакханалия» была написана и отделана лишь в августе, и в ней невольно отразился сложный хронотоп ее создания – то, как «возникло это зимнее стихотворение в летнее время» (письмо Нине Табидзе из Переделкина 21 августа 1957 г.; Пастернак 2003–2005: X, 249).
Что совершенно особняком в этом отношении стоит ЦН – всего час назад творилось зимнее безобразье, однако для того, чтобы о нем не помнить, привлекаются летние ночные цветы – хорошо согласуется с его резким отличием этого отрывка «Вакханалии» от всех остальных. Правдоподобным представляется предположение, что ЦН могло первоначально замышляться в качестве стихов Юрия Живаго в pendant к тому «большому фрагменту о цветах <…> [который] был написан для „Доктора Живаго“ и выпал из романа, когда Пастернак его сокращал и упрощал (об этом рассказала Ивинская)» [Быков 2005: 758]. Собственно, и сохранившийся пассаж о цветах в главке о прощании близких с телом Живаго в конце августа (ч. XV, гл. 13), рядом деталей перекликается с «Вакханалией» и в частности с ЦН:
Из коридора в дверь был виден угол комнаты с поставленным в него наискось столом. Со стола в дверь <…> смотрел суживающийся конец гроба <…>
Его окружали цветы во множестве, целые кусты редкой в то время белой сирени, цикламены, цинерарии в горшках и корзинах <…>.
Цветы загораживали свет из окон. Свет скупо просачивался сквозь наставленные цветы на восковое лицо и руки покойника, на дерево и обивку гроба. На столе лежал красивый узор теней, как бы только что переставших качаться <…>
В эти часы, когда общее молчание <…> давило почти ощутимым лишением, одни цветы были заменой недостающего пения и отсутствующего обряда.
Они не просто цвели и благоухали, но как бы хором, может быть, ускоряя этим тление, источали свой запах, и, оделяя всех своей душистою силой, как бы что-то совершали.
Царство растений так легко себе представить ближайшим соседом царства смерти. Здесь, в зелени земли, между деревьями кладбищ, среди вышедших из гряд цветочных всходов сосредоточены, может быть, тайны превращения и загадки жизни <…>
[Пастернак 2003–2005: IV, 489–490]
Обратим внимание на незаметную, но существенную смену декораций в конце эпизода (аналогичную происходящей в ЦН): последний абзац неожиданным риторическим турдефорсом (с парадоксальным употреблением слова Здесь) переносит действие из московской квартиры покойного на кладбище.
В целом, несмотря на различие ситуаций и роли, отведенной цветам, сходство с «Вакханалией» значительно и свидетельствует об архетипическом родстве между поэтическим мотивом «ничто» в ЦН и темой смерти во весь ее рост в «Окончании» романа.
6. Ритм, рифмовка, синтаксис
Формальная структура ЦН примечательна как своим отличием от предыдущих фрагментов «Вакханалии», так и своеобразием на общем фоне пастернаковской поэзии. Как известно, Пастернак
боролся против образования семантических ореолов – устойчивых связей между содержанием и стихотворной формой. В ранних стихах – поиск уникальной разновидности размера для уникального содержания каждого стихотворения. В поздних – поиск универсальной простоты, которой можно одинаково хорошо высказать все.
[Гаспаров 1997а: 517]
ЦН сочетает обе эти тенденции.
В ряде набросков «Вакханалии»
Пастернак изберет сначала трехстопный ямб: Сверкают люстр подвески, Стол ломится от вин. Сватья, зятья, невестки, День чьих-то именин <…> Потом – тем же размером – попробует писать другое стихотворение, уже о зимнем городе: Машины разных марок, свет стелющихся фар. Не видно крыш и арок, но ярок тротуар…
[Быков 2005: 755; см. также Пастернак 1997: 687]
Начальный отрывок он сначала напишет в виде трех четверостиший четырехстопного дактиля:
В городе хмурится зимнее небо, Ветер врывается в арки ворот. Тянутся люди к Борису и Глебу, Слышится пенье и служба идет <…>
[Пастернак 2003–2005: II, 347]
Но в конце концов остановится на двухстопном анапесте с частыми внеметрическими и ударениями на первом слоге (Город. Зимнее небо) – для всех фрагментов, кроме заключительного, написанного четырехстопным ямбом, тоже не совсем стандартным.
Ритмические особенности ЦН состоят в следующем.
• Из 18 строк всего пять (9 и 15–18) написаны самой обычной IV формой – с пропуском ударения на 3-й стопе; это необычно низкий процент для русской поэзии XIX–XX вв. вообще и для всех периодов Пастернака, включая поздний.
• Напротив, очень высока доля полноударной I формы – 8 строк.
• Типично пастернаковская III форма, с пиррихием на 2-й стопе, представлена всего лишь дважды (строки 3, 10), плюс дважды – еще более изысканная VI, с двумя безударными стопами, 1-й и 3-й (строки 6, 12).
То есть в целом ЦН более полноударно, чем обычный пастернаковский стих, и в меньшей степени следует характерному для него ритмическому рисунку с сильными началами и концами строк, противопоставленными безударному «провалу» в середине (на 2-й и 3-й стопах).
Картина осложняется внеметрическими ударениями.
• Их пять – на Хоть, два-, Пел, Так, Всё (строки 4, 3, 6, 7, 12).
• В четырех случаях они приходятся на 1-й слог, чем отчасти компенсируется сравнительная общая слабость начальных стоп, особенно там, где возникают спондеи на 1-й стопе (строки 3, 7).
• В двух случаях (4, 7) внеметрическое ударение, накладываясь на I форму, дает пятиударные строки, а в двух других (6, 12) частично восполняет слабую ударность VI формы.
• В последней строке не исключено факультативное внеметрическое ударение на 3-й стопе – благодаря скандирующему произношению слова ни́-чего́, чем создается эффект мерцания между двумя доминирующими в тексте формами ямба – IV и I. Такое дидактическое скандирование отрицательных местоимений (ни-ко-му, ни-ко-гда, ни за что, ни-че-го) входит в готовый интонационный репертуар русской речи и хорошо подготовлено обилием в ЦН полноударных строк и упором на четыре – н- в данной строке: Никто не помнит ничего. В резонерской концовке отрывка и стихотворения в целом (типа Жизнь прожить – не поле перейти) такое отчеканивание слогов еще более оправданно[118].
Общим эффектом подобного ритмического рисунка является утяжеление стиха, звучащего – в данных синтаксических и строфических условиях (о которых ниже) – как замедление, успокоение, соответствующее теме ЦН. А преобладание «интересных» ямбических форм и их вариантов в основной части текста, с сосредоточением самой «нормальной» IV формы, напротив, в четырех заключительных строках, вторит уже отмеченному замыканию структуры на подчеркнуто прозаической ноте.
Очевидным образом «прозаичен» и синтаксис отрывка.
• Он строго повествовательный – нет ни вопросов, ни восклицаний.
• Преобладают простые предложения, отсутствуют сколько-нибудь острые инверсии и анжамбманы. Налицо один причастный оборот (строка 10) и три придаточных (в строках 3, 5–6 и 13–14), но максимальная длина предложений остается скромной (2–3 строки), а порядок слов нормальным.
• Последнее четверостишие образуют четыре простых предложения, идеально укладывающиеся в свои строки.
«Прозаичен» и эффект, создаваемый единственным отклонением синтаксиса ЦН от «нормы» – характером несовпадения синтаксических членений с рифменной схемой, к которой мы и перейдем.
Организация рифм в ЦН необычна: aBaBaaaCCaCaCCdEEd. В противоположность четкой и энергичной строфике остальных фрагментов, она отличается явной нестройностью.
• Первые четыре строки образовали бы правильное четверостишие с перекрестными рифмами, но 4-я строка начинает новое предложение, включающее и строки 5-ю и 6-ю.
• Вроде бы складывается шестистишие, замыкаемое не одинарной, а двойной рифмой а (aBaBaa), однако такому осмыслению противоречит появление в 7-й строке еще одной рифмы a подряд, которая тоже не замыкает рифменного рисунка, а открывает новое предложение и в какой-то мере новое четверостишие, на этот раз опоясывающей рифмовки, завершающееся полноценной точкой (строки 7–10).
• Четверостишием лишь в какой-то мере оно является потому, что его начальная рифма (а) переходит в него из предыдущей цепи и еще вернется в 12-й строке, а вторая (С) станет первым звеном цепи, простирающейся за пределы этого четверостишия (строки 8, 9, 11, 13, 14).
• Строки 11–14, тоже завершающиеся точкой, могут восприниматься либо как самостоятельное четверостишие, хотя и построенное на уже знакомых рифмах и с нестандартной схемой CaCC, либо как вторая часть опять-таки нестандартного восьмистишия.
• Зато безупречно стандартно заключительное четверостишие с уже раз опробованной опоясывающей рифмовкой, построенное на двух совершенно новых рифмах, синтаксически самостоятельное и завершенное.
Строфика ЦН представляет таким образом нередкую у Пастернака картину довольно свободной рифменной последовательности с длинными неправильными цепями одинаковых рифм (7 рифм а, 5 рифм С).
Характерной пастернаковской чертой этой последовательности является и бросающееся в глаза фонетическое сходство двух главных рифменных цепей.
• Их связывают: общий ударный гласный [А] плюс соседние согласные [Т], [З], [Р], [Н], по отдельности или в той или иной комбинации (подряд – аппарат – гряд – фантазий – безобразья – назад – грязи)[119].
• Если схему рифмовки переписать с учетом этой фонетической общности рифм, условно заменив С на А, получим: аВаВаааААаАаААdEEd, и тогда еще яснее проступит трехчастная рифменная композиция.
• Обрамляющей перекличке начального и конечного четверостиший способствуют как отличие рифменных гласных от средней части ([И] – [А] – [Е, О]), так и наличие общего суффиксального [К] (поливка/обрывка – проделки, тарелки), полностью отсутствующего в середине.
Резюмируя, можно сказать, что отрывок начинается с поисков четкой катренной строфики (подобной остальным фрагментам), после чего следует размывание этой установки в длинном, однообразном, но «неправильном» срединном куске и ее успешное осуществление в заключительном четверостишии.
Каков же смысловой ореол этой рифменной композиции – каким образом он работает на тему ЦН? Тщательно прописанная сбивчивость большинства рифменных и ритмико-синтаксических ходов созвучна лейтмотивной отрицательности стихов «про ничто». Перетекание сходных рифм и синтаксических структур через непрочные границы эфемерных четверостиший подобно тем теневым контактам, которые возникают лишь под знаком «присутствия в отсутствии» – так сказать, без всякой связи. Четкость же финального четверостишия, диктующаяся общей композиционной потребностью в концовке, тоже по-своему подчеркнуто негативна. Это четыре простых предложения, по длине равных стихотворным строкам, отчетливо негативного содержания, написанных самой простой формой ямба (если не считать мерцающего ударения на отрицательном ни- в 3-й стопе), свободных от тропики, замыкаемых решительной мужской рифмой на закрытое [О][120].
О темных местах[121]
(«Без названия», «Вакханалия»)
1. Замки и ключи
«Темные» места подстерегают читателя Пастернака даже там, где, кажется, ничего непонятного ожидать не приходится. Например, в строках:
Недотрога, тихоня в быту,
Ты сейчас вся огонь, вся горенье.
Дай запру я твою красоту
В темном тереме стихотворенья.
(«Без названия», 1956)
Правда, подчеркнуто неинформативное заглавие и слово темный заставляют немного насторожиться. В стихотворении, обращенном к тогдашней тайной музе поэта, Ольге Ивинской, систематически проводится тема тихости героини (Недотрога, тихоня в быту) и загадочности ее скрытого обаяния (Развехмурый твой вид передаст <…> Сердца тайно светящийся пласт?). Впрочем, традиционный образ темного терема естественно подсказывается желанием запереть свою красавицу от чужих глаз, а металитературный разговор о стихотворении – противоположным порывом публично воспеть любимую. Настойчивая аллитерация на т, е, р и м/н и перекличка тихоня – стихотворенья убедительно материализуют сцепление двух контрастных образов.
Собственно, сходный кластер мотивов Пастернаком уже разрабатывался, хотя и в ином, пейзажном, повороте:
Торжественное затишье,
Оправленное в резьбу,
Похоже на четверостишье
О спящей царевне в гробу.
(«Иней», 1941)
Так что никакой загадки тут вроде бы нет. Тем неожиданнее разгадка, приходящая из раннего пастернаковского текста:
Если метафору хочется сравнить с тем узорчатым замком, ключ от коего хранит один лишь поэт <…> с замком, сквозь скважину которого разве только подсмотришь за таящейся в stanz’e затворницей (см.: Dantе, De vulgari еloquio [Данте. О народном красноречии (ит.)], игра слов: stanza – горница и станс – стихотворная форма), ключи от Шершеневичевских затворов – в руках любителей из толпы.
(«Вассерманова реакция», 1914; Пастернак 2003–2005: V, 10–11)
Вот где, оказывается, таился ключ и к уравнению: терем – горница – гроб – stanza – четверостишье – стихотворенье и к комплексу: пленная красавица – запирание – замок – тайна – подсматриванье!
2. Реалии и интертексты
В работе Сергеева-Клятис, Лекманов 2010 важнейшим инструментом для анализа стихов Пастернака было предложено считать методику «реального комментария». Особенно красноречив рассмотренный там последним пример из «Вакханалии» (1957). В первой же строфе первого фрагмента «Вакханалии» фигурирует церковь Бориса и Глеба:
Город. Зимнее небо.
Тьма. Пролеты ворот.
У Бориса и Глеба
Свет, и служба идет.
В комментариях обычно отмечается значимое для поэта местоположение этой церкви (недалеко от гимназии, где он учился), но не говорится о том, что она была снесена в 1931 г. и, следовательно, ее включение в городской пейзаж 1950-х гг. представляет собой поэтический ход, остававшийся до сих пор скрытым от читателя. Этот временной парадокс включается в целую систему анахронических наложений «Вакханалии»:
• современная артистка, играющая королеву шотландцев, сливается со своей ролью;
• свет, снизу льющийся на ее подол, напоминает о пламени свечек, тоже снизу озаряющем старух шушуны в церковном приделе;
• зрители проходят в театр, как сквозь строй алебард;
• упомянутая среди современных городских зданий тюрьма предвещает тюремные своды, не сломившие героиню пьесы.
Таким образом,
<…> [м]отивы неминуемой гибели, приговоренности, смерти почти как театрального зрелища и одновременно бессмертия и посмертной славы <…> относятся и к образу Марии Стюарт, и к церкви Бориса и Глеба, которая, как град Китеж, десятилетия спустя после ее сноса просвечивает сквозь городскую застройку. Выход на улицу после спектакля вовсе не означает возвращение в реальность современности, потому что эта реальность столь же многослойна, как и театральное действо <…> Составляющее главную тему «Вакханалии» смещенье времен, начинающееся в заснеженной Москве и заканчивающееся на подмостках театра, заявлено уже в первых строках стихотворения Пастернака, правильное истолкование которых дает читателю ключ к пониманию всего текста <…>
[И]менно соотношение пастернаковских текстов с фактами часто помогает их прояснить, выявление же подтекстов к этим текстам чаще всего спасительной объяснительной силой не обладает.
[Сергеева-Клятис, Лекманов 2010: 162]
Пример и рассуждения соавторов убедительны и призваны подкрепить их теоретическую позицию. Правда, они оговариваются, что их утверждение относится только к Пастернаку, а не, скажем, к акмеистам, что оно верно не всегда, а «чаще всего» и т. п. Тем не менее возможны возражения – о релевантности для Мандельштама и реального комментария, а для Пастернака – и интертекстуального.
Во-первых, многие реалии, приводимые в статье, – это не чисто житейские, а в значительной мере текстовые, литературные факты:
• пассаж из Библии (о египетских казнях);
• политическая статья Горького («О русском крестьянстве»);
• его же малоизвестный рассказ («Как я учился»);
• наконец, кощунственная телеграмма Агитпрофсожа (обнаруженная соавторами в «Гудке» от 5 сентября 1923 г.).
Не умаляя эвристической ценности реальных находок, это напоминает о преимущественной текстуальности описываемого опыта.
Во-вторых, легко привести примеры важности для понимания стихов Мандельштама материальных фактов. Так, запоминающаяся, но не кажущаяся загадочной строка Да гривенник серебряный в кармане («Еще далеко мне до патриарха…», 1931) оказывается, среди прочего, реакцией на перемену в дизайне, материале и цвете (с серебристого на медно-никелевый) советского гривенника, произошедшую в 1931 г. (см.: Жолковский 2011б: 78–93).
В-третьих, многие места в стихах Пастернака требуют (подобно темному терему стихотворенья) прежде всего литературного, а не фактического комментария. Так, строка Откуда же эта печаль, Диотима (в восхищавшем Мандельштама финале «Лета»), по-видимому, содержит, помимо очевидной отсылки к «Пиру» Платона, еще и скрытую – к гёльдерлиновскому слою самовосприятия Пастернака[122]. А загадочный пассаж из «Темы», открывающей цикл «Тема с вариациями»:
Он чешуи не знает на сиренах,
И может ли поверить в
рыбий хвост
Тот, кто хоть раз с их
чашечек коленных
Пил
бившийся как
об лед отблеск звезд
? —
проясняется лишь после соотнесения с пушкинским «русалочьим» отрывком «Как счастлив я, когда могу покинуть…» (1826; впервые опубл. в 1916 г.):
Как сладостно явление ее
Из тихих волн, при свете ночи лунной!
<…>
У
стройных ног
, как пена белых, волны
Ласкаются, сливаясь <и> журча.
Ее глаза
то меркнут, то блистают
,
Как на небе
мерцающие звезды
;
<…>
Пронзительно сих влажных синих уст
Прохладное лобзанье без дыханья
.
Томительно и сладко – в летний зной
Холодный мед
не столько сладок жажде.
<…>
И в этот миг я рад оставить жизнь,
Хочу стонать и
пить
ее лобзанье…
[Пушкин 1937–1959: III, 36–37;
Жолковский 2011а: 409–424]
3. Уровни смысла
Вернемся к «Вакханалии» и интерпретации выявленного в ней анахронизма. Не ограничиваясь фактической находкой, соавторы демонстрируют ее органичную встроенность в структуру целого. Но в контексте очевидных перекличек между артисткой и ролью (прописанных в тексте) и между двумя озарениями снизу (на которые поэт сам обращал внимание первых читателей) призрачность церкви Бориса и Глеба претендует на несколько иной поэтический статус. Она не только не акцентирована в тексте, но и не попала ни в неформальные авторские пояснения к нему, ни в комментарии, составлявшиеся наследниками поэта и лицами, близкими к его кругу, – не вошла в канонический фон стихотворения. Это не подрывает самого открытия, но заставляет задуматься о его смысле.
Очевидно, что Пастернак сознательно включил в свое стихотворение образ церкви, существовавшей к моменту написания стихов лишь виртуально. С другой стороны, лукавое замалчивание подобного факта не в духе его поэтики. И вряд ли он просто не нашел способа ввести нужную информацию в текст. Примиримы ли эти противоречия?
Даже без намека на снос церкви, уже само описание церковной службы (как и соседнее упоминание о тюрьме), в печатном советском обиходе не принятое, придает сюжету некоторую культурно-историческую перспективу, углубляющуюся по ходу развертывания сцен из времен Марии Стюарт. Потому-то «реальное» открытие соавторов так охотно принимается дотоле не информированным читателем. Ведь оно не столько меняет общий смысл стихотворения, доступный и людям, не принадлежащим к числу московских старожилов и знатоков советской истории, сколько дополнительно его подкрепляет. Аналогичным образом в «Высокой болезни» сарказмы о кощунственной телеграмме и агитпрофсожеском лубке не являются темными местами в строгом смысле, ибо построены так, что воспринимаются читателем вполне адекватно, и реальный комментарий лишь документирует адекватность напрашивающегося прочтения. Как известно, Пастернак эпохи «Доктора Живаго» ценил свою понятность именно широкому читателю (а не только узкому кругу интеллектуалов), и если он не снабдил текст соответствующими пояснениями, то, скорее всего, не случайно.
Наряду с открытым слоем смысла в «Вакханалии» чувствуется и более сокровенный. Наиболее четко он проступает (оставаясь не проговоренным впрямую) в тех ее кульминационных, собственно вакхических, эпизодах, где на фоне именинного кутежа разворачивается самый горячий виток сюжета – страстный роман между в третий раз разведенцем и его королевой, напоминающей шотландскую. Кто же эти двое бесстыжих?
«Вакханалия» написана в жанре документальной зарисовки по следам театральной премьеры, но эта пара персонажей фактической привязки пока не получила. До какой-то степени за ней – очень приблизительно, сквозь густой грим (балерина? маниак? на шестнадцатой рюмке? в третий раз?) – угадываются фигуры самого Пастернака и Ольги Ивинской (ради которой он, возможно, еще порвет провода[123]).
На автора вроде бы указывают и сигнатурные мотивы Пастернака:
– «сестра»: Это ведь двойники…; И теперь они оба Точно брат и сестра;
– «обмен дарами»: Дар подруг и товарок Он пустил в оборот И вернул им в подарок Целый мир в свой черед;
– «жизнь»: Жизнь своих современниц Оправдал он один…; Пред живым чернокнижьем…;
а на Ивинскую (отбывшую в 1949–1953 гг. заключение) – тюремные мотивы. Однако догадки вынуждены оставаться догадками, дальше порога текст нас не пускает.
Эта любовная линия, в одном месте впрямую соотнесенная с историей Марии Стюарт, развивается в современности, но у нее есть и еще один скрытый хронологический аспект. Над образом шотландской королевы, в частности над соответствующим переводом из Суинберна, Пастернак размышлял с давних пор, и о чудесном напластовании времен он писал в этой связи в ранней заметке «Несколько положений» (1922; Пастернак 2003–2005: V, 25–26). Этот историко-биографический факт бесспорно релевантен для понимания «Вакханалии» с ее установкой на временной палимпсест
[124], но, как представляется, относится не к общедоступному, публичному ее фасаду, а к интимному интерьеру.
Аналогичный статус «домашней семантики» может иметь и сложная подоплека образа церкви Бориса и Глеба:
• ее включенность в юношеский опыт Пастернака;
• виртуальность ее присутствия;
• сопряженная с двумя сакральными именами тема мученичества, уходящая (в pendant к шотландской) в далекое прошлое;
• наконец, звучащее под сурдинку совпадение первого из двух имен с именем автора.
В теоретическом плане подобное прочтение означает более сложную стратификацию реальных комментариев и модусов их включения в структуру целого. Находка Сергеевой-Клятис и Лекманова в высшей степени релевантна, но не столько как решение какой-то главной загадки текста[125], сколько как реализация центральной темы на одном из его полускрытых уровней. Вглядывание в эти действительно загадочные места «Вакханалии» – в ее темный терем – добавило бы к числу объектов, подлежащих комментированию, конкретные обстоятельства и человеческие фигуры, как это и характерно для текстов с ключом.
«Во всем мне хочется дойти…»: диалектика сути[126]
[Л]учшие произведенья мира, повествуя о наиразличнейшем, на самом деле рассказывают о своем рожденьи. Борис Пастернак
В этом позднем (1956 г.), отчетливо дидактическом стихотворении, казалось бы, все ясно, как того и требует стремление к сути, и, значит, разбирать особенно нечего. Я в течение полувека воспринимал его именно так, хотя какие-то зигзаги и неувязки, – выражаясь по-риффатерровски, «неграмматичности» (см.: Riffaterre 1978), – мне в нем всегда мерещились, подталкивая к анализу. Попробую разобрать его в более или менее свободном формате медленного чтения, всматриваясь как в движение смыслов, так и в поэзию грамматики.
I
1. Исходный тематический импульс задается первыми же строками:
Во всем мне хочется дойти
До самой сути.
Это предложение – синтаксически простое, умеренно распространенное, а по смыслу и порядку слов четко нацеленное на суть. При этом суть сразу же предстает соотнесенной с тем всем, квинтэссенцией чего она по определению является, и с той проблематичностью, которая присуща человеческому покушению на абсолюты, откуда скромная модальность инфинитивного оборота хочется дойти, подхваченного, впрочем, повтором приставки до- в аналогичном предлоге следующей строки. Речь заводится не столько о высушенной абстрактной сути, сколько о конкретном (и настойчивом) стремлении до нее добраться.
В поэтическом мире Пастернака, мотив сути – один из инвариантных[127], причем спектр его воплощений включает как полное отрицание всего не-существенного, так и разные градации более гармоничного соотношения сути с ее внешними оболочками, ср.:
– Что в том, что на вселенной маска? <…> Но вещи рвут с себя личину, Теряют стыд, роняют честь;
– Как с полки, жизнь мою достала И пыль обдула;
– Но ветер смел с гражданства шелуху, И мы на перья разобрали крылья;
– Слова могли быть о мазуте, Но корпуса его изгиб Дышал полетом голой сути, Прорвавшей глупый слой лузги;
– История не в том, что мы носили, а в том, как нас пускали нагишом;
– Ты появишься у двери В чем-то белом, без причуд, В чем-то впрямь из тех материй, Из которых хлопья шьют;
– А ты прекрасна без извилин, И прелести твоей секрет Разгадке жизни равносилен <…> Твой смысл, как воздух, бескорыстен <…> Словесный сор из сердца вытрясть И жить, не засоряясь впредь;
– И вот я вникаю на ощупь В доподлинной повести тьму;
– Ворочая балки, как слон, И освобождаясь от бревен, Хорал выходил, как Самсон, Из кладки, где был замурован. Томившийся в ней поделом, Но пущенный из заточенья <…> Дорога со всей прямотой Направилась на крематорий;
– Я с неба, как с губ, перетянутых сыпью, Налет недомолвок сорвал рукавом;
– Он в глыбе поселен, Чтоб в тысяче градаций Из каменных пелен Все явственней рождаться;
– И неба безобразье, Как речь сказителя из масс И женщин до потопа, Как обаянье без гримас И отдых углекопа;
– А потому, что только там Шла жизнь без помпы и парада <…> Был осязателен без фраз, Вещественен, телесен, весок Уклад подвалов без прикрас И чердаков без занавесок.
Соответствующие сдвиги в трактовке сути во многом определят ход поэтического сюжета нашего стихотворения.
Установке на суть вторит намечаемая первыми же двумя строками строфика: чередование четырех– и двухстопных ямбов с соответственно мужскими и женскими окончаниями (42мж). Длинные строки как бы представляют идею всего, а вдвое более короткие – идею его сути. Впрочем, говоря вдвое, мы невольно впадаем в подсказываемое терминологией преувеличение, поскольку расположение окончаний (мужских в длинных строках, а женских в коротких) смазывает пропорцию: реально имеет место пропорция 8:5, а не 8:4 (и тем более не 9:4, как при 42жм).
Более того, на стыке нечетной строки со следующей четной (…дойти / До самой…) образуется как бы правильная ямбическая последовательность, способствующая слитному прочтению, – а не резко противопоставительному, возникающему при обратном порядке окончаний, ср. «Матрос в Москве»:
Чтоб фразе рук не оторвало
И первых слов
Ремнями хлещущего шквала
Не унесло
[128]
.
Смазанность противопоставления обращает на себя внимание и в рифмовке, где велико «ненужное» сходство между разными рифмами: благодаря общему, хотя и по-разному акцентированному, слогу ―ти, рифменные слова дойти и сути (к тому же, оба двусложные) звучат почти как варианты одного[129]. Это ослабляет контраст между сутью и стремлением к ней, породняет их.
2. В заключительных строках I строфы:
В работе, в поисках пути,
В сердечной смуте —
начинается постепенное развитие исходного импульса: краткое во всем развертывается в перечисление однородных членов, указывающих на те сферы, где происходит поиск сути. Налицо органичное применение к теме все приема варьирования[130], особенно уместное при разработке именно таких тем, как суть. Интересен в этом плане характер того «разного», которое будет привлечено к варьированию сути. Для поэтики Пастернака, с ее акцентом на «великолепии и силе»[131], важнейшим параметром этого приема является мощность варьирующих перечислений – их длина, настойчивость, причудливость, противоречивость.
Упоминание о работе звучит дежурно-нейтрально, а слова поисках и смуте развивают ноту скромности, модальности, человеческого несовершенства, а тем самым и силы, точнее, ее ограниченности. Но пока что проблематизация сути остается латентной.
Фонетически продолжается и даже усиливается согласование разных рифменных пар: к ―ти добавляется огласовка на у, как ударное, так и безударное. К тому же строфа скрепляется многообразными аллитерациями: 3бо/по/пу; 4с-/с-; 1/3О-О-И. Таким образом подтверждается установка на уравнивание сути и всего остального.
Некоторая неправильность, то есть нечто обратное сути, обнаруживается в синтаксисе и порядке слов. Грамматически перечисление представляет собой вполне логичное распространение первых слов лейтмотивного предложения – косвенного дополнения во всем. Но присоединено оно не к этому дополнению, а к концу предложения, после других членов[132]. В результате создается ощущение некоторой вольности, разговорной неформальности речи, сочетающее эффекты легкости, простоты и в то же время силы – энергии, позволяющей преодолеть синтаксическую нестандартность[133].