Текст книги "Поэтика за чайным столом и другие разборы"
Автор книги: Александр Жолковский
Жанр:
Литературоведение
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 57 страниц)
– Я хотела убежать в книжку, Но захлопнулась, как дверь, книжка.
– Обустроиться в стихотворенье: Прилепить картинки тут и там, Рифмы, как соленья и варенья, В кладовой расставить по местам. Вделать дверь, закрывшись от Вселенной, И окошко с круглою луной, И скрепить навечно пол и стены Собственной, как ласточка, слюной.
Волшебные помощники.
– Парикмахер молодой <…> Завари со мною кашу, Из промерзших воскреси. Жизнь из мрака сотвори. Ножниц хищное круженье, Солнечная благодать… Я готова постриженье И помазанье принять.
– Амур! Амур! Лукав пунцовый рот, Но детский лепет твой повсюду понят: Лосось полуживой к верховьям прет, И ласточка кричит, и голубь стонет.
– Присел амур на подоконник, Но я ему сказала: «Кыш!»
– Молча ждет, чтоб растереть мне спину, Ангел мой, гример и костюмер.
– Вот монетка, музыкант смуглый, Протруби мне в свой рожок млечный, Дай ударить в барабан круглый, Забери меня в свой ритм вечный.
– Еще разок, мой сладкий – осаль, задень, кольни! Из лука, из рогатки, из трубочки пальни! А если ты без лука и звать тебя Гермес…
Каламбурные ходы.
– Ты велел мне взять себя в руки – Строгим голосом, как большой <…> Милый, с нами ведь как с детьми: Приезжай, покажи, как надо, В руки, в руки меня возьми.
– «Амур-р! Амур-р!» – взывает серый кот <…> Амур! Амур! Лукав пунцовый рот, Но детский лепет твой повсюду понят.
– Перед отправкой в лагерь остригли косы <…> Нет, в пионерский, конечно, что за вопросы, – Где тихий час и речка, лес и компот.
– И пускай здесь десятый этаж И фонтанит прокрученный кран, Есть в окошке японский пейзаж И звонит у дверей техник-сан.
– Парикмахер молодой <…> Я готова постриженье И помазанье принять.
– Тут пришли ко мне мертвые поэты <…> и сказал мне ловелас, Ричард Лавлейс…
Лета, забвение, бессмертие.
– Давай барахтаться, как та Хваленая лягушка. Давай барахтаться, давай, В кувшине, полном Леты: Сбивай проклятую, сбивай В катрены и терцеты! <…> Забвенья вечного хлебнуть – Уж это мы успеем.
– У вечности глазастой под вопросом, Я вензель свой рисую как могу Мальчишеским ботинком тупоносым. <…> И все развеется, как снежный прах, Все в Лету утечет с весной слезливой! <…> и медная труба – Слышна, хоть с головой в сугроб заройся! – И обнимая, шепчет мне Судьба: «Закрой глаза и ничего не бой– ся».
Попросили меня раз в «Иностранке» перевесть современного поэта, англоговорящего, живого, – «Ведь не все ж мертвецов тебе толмачить!» Вот раскрыла я живого поэта – <…> Веет смертью от его верлибров <…> я прочла и умерла, не сдержалась. Тут пришли ко мне мертвые поэты <…> и сказал мне ловелас, Ричард Лавлейс: – Слышал в Тауэре свежую хохму, «Коли снятся сны на языке заморском – с переводчицей ложись!» Ловко, правда? <…> Я воскресла, поглядела в окошко, отложила современного поэта.
– Лет спустя пятьдесят – а быть может, и сто – Белокурый мальчишка, поэт, нараспашку пальто <…> Откопает мой стих, словно косточку юный барбос <…> И в архив полетит он <…> И друзьям он читать меня станет, и грозно взирать <…> И в окошко глазеть, и такую шептать ерунду…
– Обустроиться в стихотворенье: <…> И скрепить навечно пол и стены Собственной, как ласточка, слюной <…> Пусть кому-то повар желтолицый Сварит суп из твоего гнезда.
– Когда уйдем <…> Кто подытожит, чем дышали мы? Кто пропоет о нас? И кто услышит?
– Я сказала б тебе, брат <…> что вагон наш во тьме – свят и что поезд ведет Бог <…> что не все там, в конце – прах, что никто не умрет весь.
– Второстепенные английские поэты, вы руки тянете ко мне из темной Леты и, как детдомовская ребятня: – Меня, – кричите вы, – меня, меня! Да я сама тут запасным стою хористом, да я случайно забрела на эту пристань <…> Первостепенные английские поэты давно пристроены и кушают котлеты, забвенья молчаливая вода над ними не сомкнется никогда. А я переднего уже тяну, как репку, и кто-то сильный встал за мной и держит крепко, и вся компания – а стало быть, и я – за шкирку выхвачена из небытия.
– Вышел дед к Михалычу в кофте белой: – Пособи, – грит, – малость, а? ключ заело. Подточил бородку он, вставил ключик, видит – за воротами пруд блескучий, лодка плоскодонная, лес нечастый, небо подметенное, луг цветастый. Старичок догадливый подал руку: – Ну бывай, заглядывай, скрасим скуку. И Михалыч с горочки двинул к пляжу, – Буду, – молвил, – вскорости, петли смажу.
Свободный выбор, перемена решения.
– У меня большой репертуар <…> Но сейчас идет другая драма, И нельзя мне труппу подвести.
– Обустроиться в стихотворенье <…> Надышать, прибраться, утеплиться, А потом уехать навсегда.
– Еще последняя нам сласть дана в наследство: сначала в отрочество впасть, не сразу в детство <…> Там можно сделать встречный шаг, как одолженье, и целоваться просто так, без продолженья.
– Свет Наташа! Уезжай с Курагиным <…> Но сегодня – твой он, всем кипением Юности, и жажды, и пурги <…> Пропадать – так с музыкой и пением. Все готово, дурочка. Беги!
– Корделия, ты дура! Неужели Так трудно было старику поддаться? Сказать ему: «Я тоже, милый папа, Люблю вас больше жизни», Всех-то дел! Хотела, чтобы сам он догадался, Кто лучшая из дочерей? Гордячка! Теперь он мертв, ты тоже, все мертвы <…> Читай, читай, Смотри, что ты наделала, дуреха! Ну ладно, не реви. Конечно, автор – Тот фрукт еще, но в следующий раз Ты своевольничай, сопротивляйся: Виола, Розалинда, Катарина Смогли, а ты чем хуже? Как щенок, Тяни его зубами за штанину – В игру, в комедию! Законы жанра Нас выведут на свет.
– О, как нам нужен еще один неожиданный поворот – такой, что даже мисс Марпл с ходу не разберет. когда уже дело ясно, как цейсовское стекло <…> и над последней главою автор занес перо, когда до конца осталось страниц, ну, может, пяток, – пусть будет та самая малость: еще один завиток <…> Один, последний, нежданный, негаданный ход конем – и мы поменяем планы, не ляжем и не уснем.
Как видим, «Три ключа» – плоть от плоти излюбленной мотивики Марины Бородицкой.
III. О ПРОЗЕ
Время, деньги и авторство в «Короткой» Достоевского[325]
Рассказ «Кроткая» (1876)[326] – общепризнанный поздний шедевр Достоевского. Литература о нем обширна, если не исчерпывающа, и мои заметки могут претендовать лишь на более четкую прорисовку связей между некоторыми его лейтмотивами, порознь уже отмеченными в критике и отчасти соотнесенными друг с другом[327]. Надеюсь, что предлагаемый абрис этих ключевых совмещений кое-что добавит к пониманию художественных тайн рассказа, в частности – необычайной убедительности образа главного героя, одновременно столь отталкивающего и столь внутренне понятного, чуть ли не близкого, читателю.
1
Начнем с трактовки времени[328]. «Кроткая» открывается рассуждениями «От автора» об условности представления читателю якобы синхронно записанных слов протагониста и отчасти натурализующей эти условности опоре на воображаемого стенографа и на литературный прецедент – «Последний день приговоренного к смертной казни» Гюго.
…я занят был этой повестью большую часть месяца <…> Теперь о <…> самой форме рассказа <…> [Э]то не рассказ и не записки. Представьте себе мужа, у которого лежит на столе жена, самоубийца, несколько часов перед тем выбросившаяся из окошка <…> Вот он и говорит сам с собой, рассказывает дело <…> К концу <…> тон рассказа изменяется <…> Конечно, процесс рассказа продолжается несколько часов <…> Если б мог <…> всё записать за ним стенограф <…> Вот это предположение о записавшем всё стенографе (после которого я обделал бы записанное) и есть <…> фантастическ[ое]. Но <…> Виктор Гюго <…> допустил еще большую неправдоподобность, предположив, что приговоренный к казни может (и имеет время) вести записки не только в последний день свой, но даже в последний час и буквально в последнюю минуту. Но не допусти он этой фантазии, не существовало бы и самого произведения.
(курсивные[329] выделения здесь и далее мои. – А. Ж.)
Легко видеть, что тему времени автор сразу же сопрягает с проблематикой литературного творчества. Но сосредоточимся пока что на собственно временны́х мотивах, которыми пронизано и все дальнейшее повествование, построенное как монолог главного героя.
Оно начинается с главного временного сдвига: сразу же предъявляется конечный результат (труп героини), после чего восстанавливается цепь приведших к нему событий. Внутри этой предыстории делается еще несколько хронологических витков: герой выведывает «подноготную» героини; героиня (а с ней и читатель) узнает о прошлом героя (позорной отставке, нищенствовании, подоспевшем наследстве, вступлении на путь ростовщичества); а после самоубийства героини Лукерья рассказывает герою, как оно происходило. Во временном плане самоубийство подается под знаком слов героя о том, что он «всего только пять минут опоздал», вынесенных в название главы (II, 4) и неоднократно повторяемых; они отбрасывают иронический свет на все предшествующее, в ходе которого герой всячески откладывал на будущее задуманную им счастливую жизнь с героиней. Кончается повествование замыкающими временную рамку стонами героя над телом жены в тщетной надежде обратить время вспять:
О <…> только пусть бы она открыла хоть раз глаза! На одно мгновение, только на одно! взглянула бы на меня, вот, как давеча…
Существенная роль, отводимая теме времени, выражается и в насыщении текста упоминаниями о хронологии рассказываемого. Вот, в порядке появления, слова и обороты из ограниченного, но настойчиво используемого темпорального лексикона героя:
пока она здесь, поминутно, завтра, теперь, завтра, уже шесть часов, с самого начала, ждал с нетерпением, предчувствовал, скоро придет, тотчас ушла, на третий день, три года, целый год, пятьдесят лет ему, самую капельку времени, капельку, но только одну, другой не дали, в тот день после утрешнего, тогда вечером, в самом неотложном виде, весь тот день, мне сорок один, ей только что шестнадцать, потом тотчас в вагон, недели на две, поспешил, с самого начала, быстро увидала, тотчас же, всю жизнь, до самого вчерашнего дня, всю жизнь, первый начал, началось с первого шага, в день рубль, раз в месяц, раз или два, на другой день, шестнадцати лет, шестнадцать-то лет, через пять дней, назавтра тоже с утра, напослезавтра опять, через два дня, с месяц назад, раз и другой, двое суток, перед вечером, последний месяц, две последние перед сим недели, три года, потом, после, уже через час, до свадьбы, целый час, и целый час, в первые дни, уже около одиннадцати часов, еще около часа, затем, в первый раз утром, в восьмом часу, не более мгновения, в то же мгновение, не более мгновения, опять, и в то же мгновение, менее чем в мгновение, в это самое мгновение, потом, каждый час моей жизни, ту секунду, секунды шли, минут через пять, после, на ночь, ночью, ночью, шесть недель, пять минут, час, в последнюю ночь, шесть недель, день и ночь, как можно на долгое время, вся зима, до тех пор, каждый день и каждый час, никогда, три года, полтора года назад, каждый час, каждую минуту, шестнадцатилетней, моему мрачному прошедшему, подождет, прошла вся зима, в каком-то ожидании, перед сумерками, после обеда, каждый день, «дать время», почти до конца зимы, за всю зиму, выжди, продолжалось по нескольку времени, еще прежде даже, чем купил, надвигалась весна, был уже апрель в половине, день ли пришел такой срочный, вдруг и внезапно, перед вечером, часов в пять, после обеда, еще за месяц, месяц после того, в пятом часу, в апреле, до тех пор почти никогда, разве в самые первые дни всю зиму, всю зиму, теперь, сейчас, через две недели, в тот вечер, сейчас же, наконец к ночи, ночью, почти поминутно, ждал только завтрашнего дня, до сегодня, до самого сегодня, на завтра, ждал утра, всего только несколько дней назад, пять дней, всего только пять дней, в прошлый вторник, еще бы только немного времени, только бы капельку подождала, на другой же день, всё это время, все пять дней, на другой день, еще с утра (это в среду было), целую зиму, еще третьего дня, точно как прежде (миг! миг!), десятилетней, до шестидесяти лет, вчера вечером, а наутро, наутро, утро, сегодня, еще давеча, только давеча, давеча, после вчерашнего-то, всю зиму, давеча, всего только на два часа, только бы пять минут, пять минут раньше, всю зиму, всего-то минут за двадцать каких-нибудь до, вдруг через десять минут, всего только пять минут опоздал, во всю зиму, до самой той минуты, когда, сразу навеки, всю жизнь, за пять минут, еще бы два дня, не больше, пять минут, всего, всего только пять минут опоздал, за пять минут – и мгновение пронеслось бы мимо, никогда потом, маятник стучит, на пять минут, всё мгновение продолжалось всего только каких-нибудь десять минут, опоздал, на одно мгновение, только на одно, стучит маятник, два часа ночи.
Разумеется, порядок и продолжительность событий важны при изложении любого сюжета, но столь сильный упор на временные параметры вряд ли может быть случайным. В полной мере их релевантность становится ясна при соотнесении с другими аспектами повествования, в частности коммерческим.
2
Финансовый лексикон «Кроткой» не менее, если не более богат, чем временной, что вполне логично, поскольку события во многом определяются материальными взаимоотношениями персонажей[330]. Документировать его нет необходимости, но примечательно преобладание в нем числительных, опять-таки естественное в устах закладчика, – недаром его монолог изобилует числительными и там, где разговор идет не о деньгах, а, например, о времени; ср. выше:
– шесть часов, третий день, три года, целый год, сорок один год, пятьдесят лет, шестнадцатилетняя, часов в пять, шесть недель, пять минут, две недели, десять минут…
Упоминания о денежных суммах пронизывают речь рассказчика не только в непосредственно профессиональной – ссудной – сфере его деятельности, где это более или менее неизбежно, но и в других сферах. Таковы скрупулезно протоколируемые сведения о промотанном братом состоянии, полученном наследстве, накопительских планах, расходах героини на объявления в газетах, неоднократных взятках теткам героини, покупке жене отдельной кровати («за три рубля»), затратах на доктора и сиделку, двугривенном напрасно потревоженному извозчику, билетах в Булонь, планируемом отказе от денег («раздать все бедным, кроме основных трех тысяч») и т. п. Налицо последовательно бухгалтерский образ мыслей героя, видящего мир в цифрах и категориях собственности. Ср.
– вдруг спросил себя: так неужели же это торжество над ней стоит двух рублей? <…> [З]адал именно этот вопрос два раза: «Стоит ли? стоит ли?» И, смеясь, разрешил его про себя в утвердительном смысле.
– Кончили тем, что намеревались продать.
– Тогда вечером приехал купец [жених-конкурент], привез из лавки фунт конфет в полтинник. Лукерья <…> сказала впопыхах: «Бог вам заплатит, сударь, что нашу барышню милую берете».
– и приданое сделал я.
– молодежь презирает, например, деньги.
– великодушие молодежи прелестно, но – гроша не стоит. Почему не стоит? Потому что дешево ей достается <…> Дешевое великодушие всегда легко, и даже отдать жизнь – и это дешево.
– ведь если б я сам начал ей <…> подсказывать <…> и уважения просить, – так ведь я все равно что просил бы милостыни. оценит вдесятеро и падет в прах, сложа в мольбе руки.
– Из-за чего ж я любил, из-за чего ж я ценил ее.
– Отвечу <…>: не имел никакой надежды, кроме разве одного шанса из ста.
Сердцевину этого дискурса образует, конечно, ростовщическая сущность героя, нацеленного не на простые коммерческие сделки, а на состоящие в навязывании нуждающимся клиентам несправедливых ставок и взимании платы за самый ход времени. Обе эти определяющие черты ростовщичества[331] важны для структуры рассказа: первая – для очередного поворота излюбленной писателем темы юной, иногда несовершеннолетней жертвы богатого взрослого мужчины, вторая, непосредственно интересующая нас здесь, – для органичного сплетения временных мотивов с денежными.
Серия ссудных операций сначала между закладчиком и героиней в роли клиентки, а затем между ним в роли владельца, ею в роли великодушной – вопреки ему – кассирши и некоторыми клиентами (в частности, бедной «старухой капитаншей») задает эту общую схему взаимоотношений, предполагающую своевременный выкуп, а в противном случае – утрату заклада владельцем и его переход во владение ростовщика[332]. Тем самым сюжетно закрепляется фундаментальное уравнение «время = деньги = собственность», лежащее в основе важнейшего сюжетного тропа «Кроткой» – имущественных отношений между героями. Его перипетиями становятся попытки закладчика сделать героиню своей собственностью (см.: Jackson 1981: 240), ее борьба за освобождение от этого состояния и турдефорс метафорического превращения бывшего владельца героини в принадлежащую ей вещь; ср.:
–[Тетки к]ончили тем, что намеревались продать [ее лавочнику].
– И главное, я тогда смотрел уж на нее как на мою.
–[Н]е замечай меня [= рассказчика] вовсе, и только дай из угла смотреть на тебя, обрати меня в свою вещь.
Провал замыслов героя проводится через многие уровни структуры. На пересечении временного и денежного уровней, каковым является ростовщический, этот провал получает эффектное воплощение в мотиве «опоздания всего на пять минут», выворачивающего наизнанку стандартную ситуацию роковой просрочки клиентом взноса за заложенную ценность. Архетипическая метаморфоза преследователя в жертву, охотника – в дичь, властелина – в раба принимает в «Кроткой» вид опоздания ростовщика (а не клиента!), теряющего в результате самую ценную свою собственность.
Одним из характерных ростовщических аспектов личности героя является его настояние на порядке, сохранении за собой полного контроля над вещами, деньгами и зависящими от него людьми[333]:
Я просто расскажу по порядку. (Порядок!).
– у меня с публикой тон джентльменский: мало слов, вежливо и строго. «Строго, строго и строго».
– вздумала выдавать деньги по-своему, ценить вещи выше стоимости и даже раза два <…> вступить на эту тему в спор.
– Пришла старуха капитанша <…> без меня, и та обменяла ей медальон. Узнав <…> я заговорил кротко, но твердо и резонно <…> объявил спокойно, что деньги мои.
– Я <…> опять прежним спокойным голосом прямо объявил, что с сих пор лишаю ее участия в моих [ссудных] занятиях.
Особенно ярко этот принцип контроля и удержания в рамках проявляется на территориальном уровне – в запрете героине отлучаться из дому, против которого она восстает, сначала встречаясь с бывшим однополчанином героя, а под конец – выбрасываясь из окна.
– Она захохотала мне в лицо и вышла из квартиры. Дело в том, что выходить из квартиры она не имела права. Без меня никуда, таков был уговор еще в невестах. К вечеру она воротилась; я ни слова.
– Назавтра тоже с утра ушла, напослезавтра опять.
– Этот Ефимович <…> раз и другой <…> зашел в кассу под видом закладов и, помню, с женой тогда начал смеяться. Я <…> сказал ему, чтоб он не осмеливался ко мне приходить, вспомня наши отношения.
– Теперь же вдруг тетка сообщает, что с ним у ней уже назначено свидание <…> [у одной] полковниц[ы], – «к ней-то, дескать, ваша супруга и ходит теперь».
– Воротилась она перед вечером <…> смотрит на меня насмешливо и ножкой бьет о коврик.
– Ефимович вскочил, я взял ее за руку и пригласил со мной выйти <…> Затем всю дорогу до дома ни слова. Я вел ее за руку, и она не сопротивлялась.
– Лукерья говорит <…>: «Стоит она у стены, у самого окна <…> только вдруг слышу, отворили окошко <…>. Я тотчас пошла сказать, что „свежо, барыня, не простудились бы вы“, и вдруг вижу, она стала на окно и уж вся стоит, во весь рост, в отворенном окне <…> в руках образ держит <…> Она услышала <…> шагнула <…> и – и бросилась из окошка!»
Ростовщики фигурируют во многих произведениях Достоевского, но «Кроткая» – единственный текст, целиком повествуемый в 1-м лице с точки зрения подобного персонажа. В какой-то мере аналогичная повествовательная перспектива была опробована в «Записках из подполья», но при всех сходствах между двумя рассказами «подпольному парадоксалисту» далеко до героя «Кроткой». Перед нами как бы уникальный эксперимент по совмещению в одном лице – протагонисте-рассказчике – Раскольникова и старухи-процентщицы. Как мы видели, «ростовщический дискурс» во многом определяет словесную ткань рассказа; играет он роль и в организации сюжета, но не прямолинейно предсказуемым, а более интересным образом.
3
Проблемами повествования озабочен не только автор, но и главный герой «Кроткой»[334]. Его монолог строится отчасти как воображаемая оправдательная речь подсудимого, отчасти как диалог с самим собой, отчасти как серия реплик по поводу литературной классики. Мы сосредоточимся на метатекстуальной и связанной с ней жизнестроительной линиях в поведении и дискурсе героя-рассказчика.
Герой сознательно занят вопросами эстетического вкуса, построения нарратива и восприятия литературы – им самим и героиней.
– Господа, я далеко не литератор, и вы это видите, да и пусть, а расскажу, как сам понимаю.
– в этих выражениях Мефистофель рекомендуется Фаусту. «Фауста» читали? <…> Надо прочесть <…> Пожалуйста, не предположите во мне так мало вкуса, что я, чтобы закрасить мою роль закладчика, захотел отрекомендоваться вам Мефистофелем.
– (я помню это выражение, я его, дорогой идя, тогда сочинил и остался доволен) <…> Конечно, я имел настолько вкуса, что, объявив благородно мои недостатки, не пустился объявлять о достоинствах.
– А кто был для нее тогда хуже – я аль купец? Купец или закладчик, цитующий Гете?
– Как бы это начать, потому что это очень трудно.
– А я мастер молча говорить <…> прожил сам с собою целые трагедии молча.
– В женщинах нет оригинальности <…> – это аксиома <…> [И]стина есть истина, и тут сам Милль ничего не поделает!
– Эту картину я сокращу.
– Остроумнейший автор великосветской комедии не мог бы создать этой сцены насмешек, наивнейшего хохота и святого презрения добродетели к пороку.
– А впрочем, что ж я описываю.
– Ведь рассказывала же она мне еще третьего дня, когда разговор зашел о чтении <…> рассказывала же она и смеялась, когда припомнила эту сцену Жиль Блаза с архиепископом Гренадским <…> чтобы смеяться шедевру.
– Рассудите одно: она даже записки не оставила.
Но простой метатекстуальностью дело не ограничивается. Герой не только рассказывает свою историю и рефлектирует о ее литературном статусе по праву персонажа-нарратора, которому автор доверил представить события со своей точки зрения. Он выступает и в собственно авторском качестве – творца того жизненного спектакля, который он сочиняет и ставит, играя написанную для себя роль.
Роль эта задумана как искусное опровержение его ростовщической сущности: героиня должна, по ходу разыгрываемой перед ней пьесы, понять истинный характер героя и проникнуться к нему уважением и любовью. Герой уделяет немало внимания ее реакциям, желая убедиться в успехе своей режиссуры. Таким образом, повествование строится как многослойное семиотическое переплетение актерской игры героя, реакций на нее героини и их интерпретации героем как прочтений ею его поведения. При этом стратегия героя состоит в том, чтобы не сообщать героине открытым текстом смысл разыгрываемого перед ней спектакля в расчете на «естественное» восприятие и надежде сымитировать таким образом свободную читательскую реакцию. Сознательно загадывая героине загадку, «говоря молча», он следует миметическому принципу искусства: «что мы делали, не скажем, что мы делали, покажем»[335]. Однако, подобно другим его манипулятивным стратегиям, проваливается и эта: героиня прочитывает его «текст» иначе, тем более что он часто не выдерживает роли, спешит, срывается. Между тем самодовольный «авторский» интерес к ее реакциям постепенно сменяется у него безуспешными «читательскими» попытками разрешить ее загадку: загадыватель превращается в свою противоположность – разгадывателя.
– я вдруг ей тогда шику задал и вырос в ее глазах.
– Говорил же я не только прилично, то есть выказав человека с воспитанием, но и оригинально.
– Ну а косвенным намеком, пустив таинственную фразу, оказалось, что можно подкупить воображение.
– разумеется, я ей о благодеянии тогда ни полслова; напротив <…> Так что я это даже словами выразил, не удержался, и вышло, может быть, глупо, потому что заметил беглую складку в лице.
– не удержался, с этаким шиком спросил: «Ну что же-с?» – с словоерсом.
– И такое у ней было серьезное личико <…> что уж тогда бы я мог прочесть!
– Разные мои идеи <…> я ей все-таки успел тогда передать, чтобы знала по крайней мере. Поспешил даже, может быть.
– Разумеется, я не прямо заговорил, иначе вышло бы, что я прошу прощения <…> говорил почти молча.
– Я хотел, чтоб она узнала сама, без меня <…> чтобы сама догадалась об этом человеке и постигла его!
– что могло быть глупее, если б я тогда ей это вслух расписал?
– а разве я был злодей в кассе ссуд, разве не видела она, как я поступал и брал ли я лишнее?
– Увидит потом сама, что тут было великодушие, но только она не сумела заметить, – и как догадается <…> то оценит вдесятеро.
– для меня было страшно занимательно угадывать: об чем именно она теперь про себя думает?
– Я не мо, предположить даже не мог, чтоб она умерла, не узнав всего.
– устроено было так, что я буду стоять <…> за притворенными дверями, и слышать первый rendez-vous наедине моей жены с Ефимовичем.
– Но я уже успел сдержать себя. Я видел, что она жаждет унизительных для меня объяснений и – не дал их.
– Я прекратил сцену вдруг, отворив двери.
– Я <…> притворился крепко спящим <…> – она решительно могла предположить, что я <…> сплю <…> Но <…> могла угадать и правду, – это-то и блеснуло в уме моем <…> В глазах ее я уже не мог быть подлецом, а разве лишь странным человеком, но и эта мысль <…> мне вовсе не так не нравилась.
– Выбор книг в шкафе тоже должен был свидетельствовать в мою пользу.
– Я именно старался делать вид, что мы не молчим.
– и сам я чувствовал, что как будто это только игра.
– Мне случилось <…> нарочно сделать несколько добрых поступков <…> мне показалось, что про женщину она действительно узнала с удовольствием.
– хоть она и молчала [, н]о я все прочел, все.
– Я поспешил <…> Я прямо высказал
– Потому что для чего она умерла? все-таки вопрос стоит.
– Ужасно любопытно: уважала ли она меня? Я не знаю, презирала ли она меня или нет?
Таким образом, упущенная дуэль, в свое время приведшая героя-офицера к позорной отставке, переносится им на отношения с женой и в психологический план[336], где оружием служит (даже в эпизоде с револьвером) искусство коммуникации – слово, молчание, актерство, загадывание-разгадывание, эмпатия.
4
Мотив незаконченной дуэли, напоминающий о пушкинском «Выстреле», играет важную роль во временной и повествовательной организации «Кроткой»[337]. Месть обесчещенного офицера обществу, сначала воображаемая – в виде разорения отдельных его членов, а затем сублимируемая – в садистское властвование над героиней, по определению означает откладывание возмездия на некоторый срок, иногда достаточно долгий. В «Выстреле» первый поединок отделяют от второго «шесть лет», в продолжение которых «не прошло ни одного дня, чтоб [Сильвио] не думал о мщении». Такое откладывание развязки сюжета – типичный случай привлечения персонажа к сотрудничеству с автором в организации повествования, в частности ретардаций (ср. в «Кроткой»: «Одним словом, я нарочно отдалил развязку»)[338].
Однако в отличие от героя «Кроткой» Сильвио сравнительно пассивно ждет удобного момента; правда, он упорно тренируется в стрельбе и отказывается в промежутке рисковать жизнью, но никоим образом не пытается организовать жизнь своего противника, чтобы создать оптимальные условия для планируемой мести. Герой «Кроткой», напротив, сначала предается активной финансовой мести людям вообще, а затем переадресовывает свою мстительность героине, которую мучает морально. В этом и проявляется отличающее его «жизнетворчество», складывающееся на стыке его садомазохизма, финансовой власти над героиней, ростовщических навыков в обращении со сроками, претензий на авторство и еще одного важного компонента – утопических планов переделки реальности.
Эти планы исходят из временной триады «унизительное прошлое – жесткая дисциплина в настоящем – светлое будущее», характерной как для капиталистического принципа накопления богатства путем инвестирования прибыли в производство (а не в гедонистическое потребление), так и для марксистской идеи перехода от тяжелой эксплуататорской предыстории человечества через социалистическую революцию и последующий самоотверженный труд к счастливому коммунистическому завтра. С точки зрения зрелого Достоевского, обе эти западнические идеи были вредными, и их разоблачению так или иначе посвящены «Село Степанчиково», «Преступление и наказание», «Бесы», «Братья Карамазовы» и другие антинигилистические тексты.
В образе героя «Кроткой» утопический элемент представлен очень четко, причем оригинально совмещен с ростовщичеством героя, любящего во всем порядок, умеющего считать деньги и время (которое, как он полагает, работает на него), ставить себе четкие задачи и быть в их выполнении неуклонным вплоть до жестокости. В результате режиссируемый им домашний спектакль нацеливается не просто на эмоциональное соблазнение героини, но на ее решительную перековку, осуществляемую в режиме подчеркнутой строгости, молчания (уже не просто риторического, а и дисциплинирующего) и репрессивных мер[339]. Разумеется, и тут происходит не предвиденный ростовщиком-утопистом поворот – героиня бунтует, и его планы рушатся. Одним из красноречивых иронических витков этой сюжетной линии становится обретение героиней той самой «строгости», которая ранее отличала его самого.
– после вчерашнего бунта <…> я встретил ее строго.
– я не смягчил ничего <…> нарочно усилил: прямо сказал, что сыта будет, ну а нарядов, театров, балов – этого ничего не будет, разве впоследствии, когда цели достигну. Этот строгий тон решительно увлекал меня. Я прибавил <…> если я и <…> держу эту кассу, то имею одну лишь цель.
– Вот в том-то и была моя идея. На восторги я отвечал молчанием <…> Во-первых, строгость <…> [Я] создал целую систему <…> Система была истинная.
– я хотел привить широкость.
– Я прямо и безжалостно <…> объяснил ей тогда Мне, дескать, нужно тридцать тысяч в три года.
– Видите-с: была не бедность, а была экономия, а в чем надо – так и роскошь <…> «Цели, дескать, имеет, твердый характер показывает». От театра вдруг сама отказалась. И всё пуще и пуще насмешливая складка <…> а я усиливаю молчание.