355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Жолковский » Поэтика за чайным столом и другие разборы » Текст книги (страница 36)
Поэтика за чайным столом и другие разборы
  • Текст добавлен: 18 сентября 2017, 12:00

Текст книги "Поэтика за чайным столом и другие разборы"


Автор книги: Александр Жолковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 57 страниц)

• вовлечение в сюжет таких «числовых» объектов, как циферблат с четырьмя стрелками (в увеселительном павильоне) и улица и трамвай с их номерами (а трамвай еще и с расписанием);

• фиксация на архетипических числах 12 (дюжине) и 13 (чертовой дюжине), полудне/полуночи, т. е. 12 часах дня и ночи с интервалом, тоже равным двенадцати, и адресе улица Гофмана (!): номер тринадцатый;

• обилие всякого рода числовых показателей: обеих, три, пять, две, четвертая, часам к девяти, еще двух, седьмую, четыре, всех четырех, одиннадцать часов, одиннадцать женщин, около часу, лет четырнадцати, еще одну, в десяти шагах, в третий раз, чет, пятью пальцами.

Особенностями этого каталога – своего рода штатного расписания гарема – являются:

• его безымянность, но отнюдь (в отличие от конспективного списка Лепорелло) не безличность, – благодаря ярким портретам многих кандидаток;

• его острая виртуальность, обеспечиваемая сочетанием желанности изображаемых женщин, фантастичности ожидаемого успеха, серии удач (герой чуть не останавливается на цифре 5) и катастрофичности финала;

• и ориентация на знаковость – на слова, условные сигналы и их осмысление: [В]ы можете отмечать взглядом <…> – А… как же мне знать… Ну, например, я отметил: – что дальше? <…> – [Я] всякий раз вам дам знак: случайную улыбку <…> или просто слово <…> вы уж поймете…; – Ну, да, как же иначе… – ответила вторая на слова сестры…; [З]аметил <…> папиросную рекламу <…> и крупное слово: Да!..; – Да! Да! Да! – взволнованно лаял мужчина в телефонную воронку…; [О]на в свою шелестящую речь вставила случайную немецкую фразу, – и Эрвин понял, что это знак…; – Есть! – крикнул человек со свистком… (о мета-вербальности как одном из параметров списков речь впереди).

Сюжетное развертывание списка – вообще распространенный тип повествования, причем это может быть список сходных персонажей (как в набоковской «Сказке», «Десяти негритятах» Агаты Кристи и «Душечке» Чехова) или перечень однотипных предметов, как в «Шести Наполеонах» Конан Дойла и «Двенадцати стульях» Ильфа и Петрова[720].

V

1

Еще один тип каталогов-персоналий (наряду с военными и любовными) – список ролевых моделей, на которые ориентируется автор списка. Таковы, прежде всего, стихи в жанре родословной, восходящем к эпической традиции, а также к евангельским родословиям Иисуса. Приведу с сокращениями версию, открывающую Новый Завет:

Родословие Иисуса Христа, Сына Давидова, Сына Авраамова. Авраам родил Исаака; Исаак родил Иакова; Иаков родил Иуду и братьев его; Иуда родил Фареса и Зару от Фамари <…> Иессей родил Давида царя; Давид царь родил соломона от бывшей за Уриею; Соломон родил Ровоама <…> Иосия родил Иоакима; Иоаким родил Иехонию и братьев его, перед переселением в Вавилон. По переселении же в Вавилон, Иехония родил Салафииля; Салафииль родил Зоровавеля <…> Матфан родил Иакова; Иаков родил Иосифа, мужа Марии, от которой родился Иисус, называемый Христос. Итак, всех родов от Авраама до Давида четырнадцать родов; и от Давида до переселения в Вавилон четырнадцать родов; и от переселения в Вавилон до Христа четырнадцать родов.

(Мф. 1: 1–17; см. также Лк. 3: 23–38)

Родословная почти полностью сводится к перечню имен, который разнообразят лишь три скупых вкрапления географических (переселение в Вавилон) и матримониальных сведений (Давид и подразумеваемая Вирсавия; Иосиф и Мария). Их подытоживает сакральное числовое резюме (14 = 7 х 2, где 7 – магическое число; а также 14 = D (= 4) + V (= 6) + D (= 4), где D-V-D – имя Давида), нарративно выделяющее два знаменательных династических звена (от Авраама до Давида и от Давида до Иисуса).

Несмотря на однообразие и длину списка (42 имени)[721], его иерархическая нацеленность на центральную фигуру Иисуса предельно отчетлива, как это вообще характерно для родословных, сочетающих внешнюю сочинительность с хронологической и династической подчинительностью.

2

У Пушкина есть два подобных опыта, насыщенные именами собственными как предков (самого поэта или вымышленного героя – Езерского), так и соответствующих исторических фигур, и топонимов. Начнем с «Моей родословной»:

Мой

предок Рача

мышцей бранной              <…>

Святому

Невскому

служил;                         С

Петром мой пращур

не поладил

Его потомство

гнев венчанный,                  [= Федор Пушкин]

Иван IV

пощадил.                                        И был за то повешен им

Водились

Пушкины с царями

;                     <…>

Из них был славен

не один

,

Мой дед

, когда мятеж поднялся

Когда тягался с поляками                            [= Лев Александрович Пушкин]

Нижегородский мещанин

                          Средь

петергофского

двора,

[= Козьма Минин]

<…>                                                             Как

Миних

, верен оставался

Когда

Романовых

на царство                       Паденью

третьего Петра

Звал в грамоте своей народ,                        <…>

Мы

к оной руку приложили,

Я грамотей и стихотворец

,

Нас жаловал

страдальца сын                     Я

Пушкин просто,

не

Мусин.

[= Михаил Романов]


Пушкин перечисляет, – но почти не называет по именам, а описывает с помощью перифраз, намеков и обобщенных упоминаний (его потомство, Пушкины, мы, нас, мой пращур, мой дед) 8 предков по отцовской линии, в контексте 11 аналогичным образом прямо или косвенно упоминаемых царей и других видных исторических фигур, а также соответствующих топонимов. Список венчается отсылкой к собственной литературной фигуре.

В «Езерском» (II–IV) в общем те же принципы построения применены к вымышленному герою и его вымышленным предкам, действующим, однако, на реальном историческом и географическом фоне.

Одульф

, его начальник рода,                     А там раздавлен, как комар,

Вельми бе грозен воевода,                         Задами тяжкими татар;

Гласит

Софийский хронограф

,                  За то со славой, хоть с уроном,

При Ольге

сын его

Варлаф

                        Другой

Езерский, Елизар

,

Приял крещенье в

Цареграде

                     Упился кровию татар

С рукою греческой княжны

;                      Между

Непрядвою

и

Доном

,

От них два сына рождены:                          Ударя с тыла в кучу их

Якуб и Дорофей

. В засаде                         <…>

Убит Якуб; а Дорофей

Родил

двенадцать сыновей

.

Блестят Езерских имена

.

                                                                 Они и в войске, и в совете,

Ондрей

, по прозвищу Езерский,                 На воеводстве и в ответе

Родил

Ивана

да

Илью

.                              Служили

князям и царям

.

Он в

лавре

схимился

Печерской

.              Из них

Езерский Варлаам

Отсель фамилию свою                               Гордыней славился боярской

Ведут

Езерские

. При

Калке

                      <…>

Один из них

был схвачен в свалке,           И умер,

Сицких

пересев.


Здесь упомянуты 12 (групп) предков, из которых безымянными остаются лишь греческая княжна – жена одного, двенадцать сыновей другого и герой самой колоритной характеристики – спектакулярно раздавленный при Калке. Фон к ним образуют 8 имен собственных: топонимы, княжеские и боярские имена и название авторитетной летописи. Пушкин явно наслаждается словесной орнаментальностью этого каталога.

2

Стилистическое напряжение, возникающее между прямым называнием одних персонажей, перифрастическими отсылками к другим и полной безымянностью, а то и типовой обобщенностью и даже вымышленностью прочих, составляет характерную черту подобного дискурса. Интересное новое решение эта коллизия получает в стихотворении Кузмина «Мои предки», которое приведу целиком[722].

Моряки

старинных фамилий,

влюбленные в далекие горизонты,

пьющие вино в темных портах,

обнимая веселых

иностранок;

франты

тридцатых годов,

подражающие д’Орсе и Брюммелю,

внося в позу

денди

всю наивность молодой расы;

важные, со звездами,

генералы,

бывшие милыми

повесами

когда-то,

сохраняющие веселые рассказы за ромом,

всегда одни и те же;

милые

актеры

без большого таланта,

принесшие школу чужой земли,

играющие в

России «Магомета»

и умирающие с невинным

вольтерьянством;

вы —

барышни

в бандо,

с чувством играющие вальсы

Маркалью,

вышивающие бисером кошельки

для

женихов

в далеких походах,

говеющие в домовых церквах

и гадающие на картах;

экономные, умные

помещицы,

хвастающие своими запасами,

умеющие простить и оборвать

и близко подойти к человеку,

насмешливые и набожные,

встающие раньше зари зимою;

и прелестно-глупые

цветы театральных училищ,

преданные с детства искусству танцев,

нежно развратные,

чисто порочные,

разоряющие

мужа

на платья

и видающие своих

детей

полчаса в сутки;

и дальше, вдали —

дворяне

глухих уездов,

какие-нибудь строгие

бояре,

бежавшие от революции

французы,

не сумевшие взойти на

гильотину,

все вы, все вы —

вы молчали ваш долгий век,

и вот вы кричите

сотнями

голосов,

погибшие, но живые,

во

мне:

последнем, бедном,

но имеющем язык за вас,

и каждая капля крови

близка вам, слышит вас,

любит вас;

и вот все вы:

милые, глупые, трогательные, близкие,

благословляетесь мною

за ваше молчаливое благословенье.


Родословная вроде бы как родословная, список как список,

• состоящий из 12 позиций (считая генералов и повес за одну единицу и не считая обнимаемых в темных портах, но вряд ли генеалогически релевантных иностранок);

• дающий в сумме внушительную круглую цифру (сотни голосов);

• с широким историческим (старинные фамилии, франты тридцатых годов, долгий век, и дальше, вдали, бояре, гильотина) и географическим (далекие горизонты, темные порты, далекие походы, глухие уезды, французы) разбросом;

• и открыто ностальгический (вы кричите… погибшие, но живые, во мне).

Но построен он разительным образом отлично. Все перечисляемые предки даются в виде самых разных, но исключительно типовых категорий (моряки, франты, генералы, актеры, барышни, женихи, дети, дворяне, французы), всегда в обобщенном множественном числе (единственное исключение – стереотипно разоряемый типовой муж) и никогда не поименно. В тексте есть 5 имен собственных (если не считать вольтерьянство, французов и гильотину), но это приметы времени и места, а не имена предков.

Можно сказать, что свою родословную Кузмин строит на совмещении трех принципов:

• исторической документальности, пусть отчасти условной, как в «Моей родословной» и «Езерском» Пушкина;

• стереотипности таких социальных панорам, как в Пятой и Восьмой главах «Онегина»; и

• игривой групповой обезлички, как в донжуанском каталоге Моцарта / да Понте.

Известно, что Кузмин был страстным любителем и знатоком Моцарта[723]. Не вызывает сомнения и ориентация «Моих предков» на Пушкина. Особенно вероятна перекличка – парадоксального, хвалебного и снижающего одновременно – портрета бежавших от революции французов, не сумевших взойти на гильотину, со сходным, хотя и выдержанным в единственном числе образом того безымянного предка Езерского, который при Калке <…> был <…>раздавлен, как комар, Задами мощными татар.

Структурная доминанта «Моих предков», состоящая в последовательной стилизации фактов с помощью готовых клише, соответствует как общему интертекстуальному духу поэзии Кузмина, так и метапоэтической теме данного стихотворения. Его сюжет ведет не просто к появлению на свет лирического субъекта, бедного, последнего звена родословной, а к его обещанию заговорить, в качестве мастера слова, от имени своих незамечательных и молчаливых (и соответственно оставленных в тексте безымянными!) предков:

вы молчали ваш долгий век, / и вот вы кричите сотнями голосов, / погибшие, но живые, / во мне: последнем, бедном, / но имеющем язык за вас, / и каждая капля крови / близка вам, слышит вас, / любит вас; / и вот все вы: / милые, глупые, трогательные, близкие, / благословляетесь мною / за ваше молчаливое благословенье.

Но и этот, типичный для поэзии XX в. автометалитературный поэтический ход Кузмин делает с опорой на Пушкина, который в предпоследней строке своей «Родословной» прописывает свой литературный статус: Я грамотей и стихотворец.

VI

1

Литературные ролевые модели – целый слой каталогического дискурса. Перечень собственных имен часто принимает вид списка книг/авторов, повлиявших на персонажа. В Восьмой главе «Евгения Онегина» (XXXV) о заглавном герое сообщается, что

Прочел он

Гиббона, Руссо,

Манзони, Гердера, Шамфора,

Madame de Staёl, Биша, Тиссо,

Прочел скептического

Беля,

Прочел творенья

Фонтенеля,

Прочел

из наших кой-кого

,

Не отвергая ничего:

И

альманахи

, и

журналы

<…>.


Сходный литературный каталог Пушкин намечал для XXII строфы Седьмой главы. Эта жанровая установка восходила у него к «Опасному соседу» его дяди В. Л. Пушкина и через него далее к «знаменитой „битве книг“ <…> в пятой песни ироикомической поэмы Буало „Le Lutrin“ („Налой“)» [Добродомов, Пильщиков 2008: 138][724].

А вот упоминание в Пятой главе (XXII–XXIII) о книге, читаемой Татьяной, предваряется списком книг, которых она не читает, после чего следует перечень ряда других, как приобретенных ею, так и отданных взамен. Пушкин последовательно ироничен по всем этим линиям – в полном согласии с традиционной амбивалентностью каталогов.

Но та, сестры не замечая,

В постеле с

книгою

лежит

<…>

Но ни

Виргилий,

ни

Расин,

Ни

Скотт,

ни

Байрон,

ни

Сенека,

Ни даже

Дамских Мод Журнал

Так никого не занимал:

То был, друзья,

Мартын Задека,

Глава халдейских мудрецов,

Гадатель, толкователь снов.


Сие глубокое

творенье

Завез кочующий купец

<…>

И для Татьяны наконец

Его с разрозненной

Мальвиной

Он уступил за

три с полтиной,

В придачу взяв еще за них

Собранье басен

площадных,

Грамматику, две Петриады,

Да

Мармонтеля третий том.


Отказная риторика строфы XXII и перипетии букинистической сделки в XXIII способствуют нарративизации списков, придающей частому у Пушкина name-dropping’y ауру игривой непринужденности.

2

С аналогичной читательской/литературно-исторической – и разве что подспудно авторской – позиции написан пушкинский метасонет «Суровый Дант не презирал сонета…» (1830), добросовестно аннотирующий и нарративизирующий галерею классиков жанра[725].

Суровый

Дант

не презирал сонета;

В нем жар любви

Петрарка

изливал;

Игру его любил

творец Макбета

;

Им скорбну мысль

Камоэнс

облекал.


И в наши дни пленяет он поэта:

Вордсворт

его орудием избрал,

Когда вдали от суетного света

Природы он рисует идеал.


Под сенью гор

Тавриды

отдаленной

Певец Литвы

в размер его стесненный

Свои мечты мгновенно заключал.


У нас еще его не знали девы,

Как для него уж

Дельвиг

забывал

Гекзаметра священные напевы.


Из 7 имен 5 даны впрямую, а 2 перифрастически, но тоже с включением имен собственных (Макбета; Тавриды, Литвы).

Главный нарративный прием состоит здесь в постепенном – обостряющем виртуальную ноту – переходе из прошлых эпох (Дант, Петрарка, Шекспир, Камоэнс) в современность (Вордсворт, Мицкевич и Дельвиг к моменту написания живы, и двое из них переживут Пушкина). Контрапункт к такому временному сдвигу образует последовательное (за одним интересным исключением) соблюдение режима грамматического прошедшего времени (не презирал – изливал – любил – облекал – избрал – заключал – не знали – забывал). На фоне этого контрапункта, да еще с одноразовым заскоком в грамматическое настоящее (рисует), эффектно выделяется как бы плюсквамперфектное забывал (еще не знали – как… уж… забывал) – о менее чем на год старшем приятеле.

Применен и старейший способ мнемонической организации списка, состоящий в соотнесении каждого имени с соответствующими свойствами (вспомним хотя бы второй пассаж каталога Лепорелло): Дант – суровый, Камоэнс – скорбный, Петрарка – поэт любовного жара и т. д. По мере развития этой серии уравнений достигается точка, где перифрастического описания оказывается достаточно, и имя поэта (Мицкевича) может быть опущено. Оглядываясь назад, в этой почтительной перифрастике естественно усмотреть структурный аналог сатирического загадывания осмеиваемых имен в эпиграммах.

3

Игра с узнаваемыми свойствами авторов была положена Мандельштамом в основу двух его списочных стихотворений о русских поэтах (оба – 1932 г.).

Сядь,

Державин

, развалися, –                  Дайте

Тютчеву стрекозу

Ты у нас

хитрее лиса

,                              Догадайтесь

почему

!

И

татарского кумыса

                              Веневитинову —

розу.

Твой початок не прокис.                           Ну, а перстень – никому.


Дай Языкову

бутылку                               Боратынского подошвы

И подвинь ему бокал.                               Изумили прах веков,

Я люблю его

ухмылку

,                             У него без

всякой прошвы

Хмеля бьющуюся жилку

Наволочки облаков

.

И стихов его

накал

<…>

(

«Стихи о русской поэзии. 1»

)                   А еще над нами волен

Лермонтов, мучитель наш,

                                                                И всегда

одышкой

болен

Фета жирный карандаш.

                                                               (

«Дайте Тютчеву стрекозу.»

)


Мандельштам сопоставляет каждому поэту один или несколько атрибутов, иногда очевидных (Языков и бутылка; Лермонтов – мучитель), иногда изощренно метасловесных (Фет – по-немецки жирный), иногда открыто требующих разгадки (Догадайтесь почему!), да и вся эта система уравнений выдержана в диалогическом режиме загадывания, что заодно работает на текстуализацию и драматизацию перечня.

4

Оригинальная вариация на аннотированные списки поэтов есть у Кушнера – стихотворение «Наши поэты» (1974)[726]:

Конечно,

Баратынский схематичен.

Бесстильность Фета

всякому видна.

Блок

по-немецки втайне

педантичен.

У Анненского в трауре весна.

Цветаевская фанатична

муза.

Ахматовой высокопарен

слог.

Кузмин манерен. Пастернаку вкуса

Недостает: болтливость

– вот

порок.

Есть

вычурность

в строке у

Мандельштама.

И

Заболоцкий в сердце скуповат

.

Какое счастье – даже

панорама

Их недостатков, выстроенных в ряд!


Список (панорама) поэтов и их свойств нарративизирован лукавым отказным ходом – строится как перечень недостатков (и одного порока), но в последний момент оборачивается панегириком.

VII

1

Подобная система уравнений была в свое время отрефлектирована в пародийном «Честолюбии» Козьмы Пруткова (1854):

Дайте

силу

мне

Самсона;

Дайте мне

Сократов ум;

Дайте

легкие Клеона,

Оглашавшие форум;

Цицерона красноречье,

Ювеналовскую злость,

И

Эзопово увечье,

И

магическую трость!


Дайте

бочку Диогена;

Ганнибалов острый меч,

Что за славу Карфагена

Столько вый отсек от плеч!

Дайте мне

ступню Психеи,

Сапфы женственный стишок,

И

Аспазьины затеи,

И

Венерин поясок!


Дайте

череп

мне

Сенеки;

Дайте мне

Вергильев стих

, —

Затряслись бы человеки

От

глаголов

уст моих!

Я бы, с

мужеством Ликурга,

Озираяся кругом,

Стогны все Санкт-Петербурга

Потрясал своим стихом!

Для значения инова

Я исхитил бы из тьмы

Имя славное

Пруткова,

Имя громкое

Козьмы!


Перечисляются не просто 15 выдающихся имен, но и 15 их сигнатурных качеств/атрибутов: легкие, бочка, ступня, поясок, стишок, а также ничейные магическая трость (жезл Моисея или Аарона? посох волхва?) и сотрясающий человеков глагол (из пушкинского «Пророка»?). Но в отличие от предыдущих списков поэтов, прутковский не ограничивается читательским/критическим восхищением вчуже, а увенчан именем самого автора, которое ставит акцент на амбициозном причислении самого себя к сонму великих, а заодно и на мета-словесном регистре текста: Для значения инова Я исхитил бы из тьмы Имя славное Пруткова, Имя громкое Козьмы!

Что касается анафорического Дайте., то напрашивается догадка, не отсюда ли зачин мандельштамовского Дайте Тютчеву…?[727]

2

Желанное попадание в круг великих поэтов может подаваться очень скромно, – как, например, в стихотворении Кушнера «Мне приснилось, что все мы сидим за столом.» (1995), посвященном Олегу Чухонцеву:

Мне приснилось, что

все мы

сидим за столом,

В

полублеск

облачась, в

полумрак,

И накрыт он в саду, и бутыли с вином,

И цветы, и прохлада в обнимку с теплом,

И читает стихи

Пастернак.


С выраженьем, по-детски, старательней, чем

Это принято, чуть захмелев,

И

смеемся,

и так это нравится

всем,

Только

Лермонтов:

«Чур, – говорит, – без поэм!

Без поэм и вступления в Леф!»

А туда, где сидит

Председатель, взглянуть…

Но, свалившись на стол с лепестка,

Жук пускается в долгий по скатерти путь…

Кто-то

встал, кто-то голову клонит на грудь,

Кто-то

бедного ловит жука.


И так хочется мне посмотреть хоть разок

На

того, кто

… Но

тень

всякий раз

Заслоняет его или чей-то висок,

И последняя

ласточка

наискосок

Пронеслась, чуть не врезавшись в нас.


Названы только два собственных имени (Пастернак и Лермонтов да еще, издевательски, Леф), герой III строфы обозначен титулом Председатель, под которым более или менее прозрачно подразумевается Пушкин – автор «Пира во время чумы», а в IV строфе за совсем уже местоименным упоминанием того, кто… угадывается, благодаря ласточке, Державин. Режим загадочности навеян, конечно, мандельштамовскими ребусами и поддержан аурой сна, полублеска, полумрака и далее тени, которыми окутана эта встреча в саду (вполне в духе виртуального каталогизма).

Но присутствует на ней, не выпячивая своего участия, и сам автор – лирическое «я», сначала скромно растворенное в коллективных и безличных конструкциях (мы, сидим, смеемся, взглянуть, кто-то, кто-то), а затем проступающее на свет в косвенной форме 1-го лица (хочется мне посмотреть). Однако скромность скромностью, но формула…все мы сидим за столом <…> И смеемся, и так это нравится всем, особенно в контексте посвящения собрату по поэтическому цеху, прочитывается как тактичная, но недвусмысленная заявка на место за одним столом с великими предшественниками, и не только в качестве слушателя. Полумрак и полубезличные грамматические формы скрадывают дерзость авторских притязаний, но не отменяют их.

3

В двух стихотворениях Пригова постановка себя в ряд с классиками осуществлена уже совершенно открыто.

В Японии я б был Катулл

А в Риме был бы Хоккусаем

А вот в России я тот самый

Что вот в Японии – Катулл

А в Риме – чистым Хоккусае

 Был бы


(«В Японии я б был Катулл.»)

Там, где с птенцом Катулл, со снегирем Державин

И Мандельштам с доверенным щеглом

А я с кем? – я с Милицанером милым

Пришли, осматриваемся кругом


Я тенью легкой, он же —

тенью тени

А что такого? – всяк на свой манер

Там все – одно, ну – два, там просто все мы – птицы

И я, и он, и Милиционер


(«Там, где с птенцом Катулл, со снегирем Державин.»)

Во втором случае обращает на себя внимание цитатный постмодернистский кивок в сторону мандельштамовских уравнений-загадок, а также, возможно, и в сторону Платона, с его представлением о поэтических образах как тенях тех теней, которыми уже и так являются земные явления[728].

4

Классическим прототипом подобных операций селф-промоушен был, конечно, эпизод из Песни IV дантовского «Ада» (70–102):

Хоть этот свет и не был близок к нам,

Я видеть мог, что некий многочестный

И

высший сонм уединился там.


«Искусств и знаний образец всеместный,

Скажи,

кто эти

, не в пример другим

Почтенные

среди толпы окрестной?»


И он [Вергилий] ответил: «

Именем

своим

Они гремят земле, и

слава

эта

Угодна небу, благостному к ним».


«Почтите

высочайшего поэта

! —

Раздался в это время чей-то зов. —

Вот

тень его

подходит к месту света».


И я увидел после этих слов,

Что

четверо

к нам держат шаг державный;

Их облик был ни весел, ни суров.


«Взгляни, – промолвил

мой учитель славный

. —

С мечом в руке, величьем осиян,

Трем

остальным предшествует, как

главный,


Гомер

, превысший из певцов всех стран;

Второй – Гораций

, бичевавший нравы;

Овидий

– третий, и за ним —

Лукан.


Нас связывает титул величавый,

Здесь прозвучавший,

чуть я подошел;

Почтив его,

они, конечно, правы».


Так я узрел

славнейшую из школ,

Чьи песнопенья вознеслись над светом

И реют над другими, как орел.


Мой вождь

их встретил, и

ко мне с приветом

Семья певцов

приблизилась сама;

Учитель

улыбнулся мне при этом.


И эта

честь умножилась

весьма,

Когда я приобщен был к их собору

И стал

шестым

средь столького ума.


Динамику эпизода определяет то, как прославление исключительности славнейшей из школ сплетается с постепенным введением в ее круг самого Данте – при посредстве Вергилия, который связан с античной четверкой величавым титулом, а с Данте ролью его учителя и проводника по загробному миру. Отметим также систематическое употребление числительных: четверо, трем остальным, второй, третий и, наконец, горделивое шестым. (Данте любил числительные, особенно кратные трем; прописаны они, как мы знаем, и каталогам.)

VIII

1

Своеобразной модернистской вариацией на тему поименного списка поэтов с числовыми показателями и удостоверением звездного статуса автора, стали стихи в формате «Нас столько-то…», впервые примененном, по-видимому, Пастернаком – в «Нас мало. Нас, может быть, трое.» (1921):

Нас мало. Нас, может быть,

трое

Донецких, горючих и адских

<…>

Мы были людьми. Мы эпохи.

Нас сбило и мчит в караване <…>,

Слетимся, ворвемся и тронем,

Закружимся вихрем вороньим,

И – мимо! – Вы поздно поймете.

Так, утром ударивши в ворох

Соломы – с момент на намете, —

След ветра живет в разговорах

Идущего бурно собранья

Деревьев над кровельной дранью.


Заглавная строчка восходит к словам пушкинского Моцарта (Нас мало избранных, счастливцев праздных), освящающим сосредоточение не на покойных классиках, а на живых сподвижниках. Идея магического числительного взята из, так сказать, дантовского репертуара, однако самого списка подразумеваемых поэтов в пастернаковском стихотворении нет, как нет и перифрастических отсылок к ним, – посвященному читателю предлагается интерактивно вычислить самостоятельно, что наряду с автором имеются в виду Маяковский и Асеев.

2

Сорока годами позже Ахматова написала свою вариацию – «Нас четверо. Комаровские наброски» (1961):

                        Ужели и гитане гибкой

                     Все муки Данта суждены.

                                                    О. М.

       Таким я вижу облик Ваш и взгляд.

                                                    Б. П.

                                    О, Муза Плача.

                                                   М. Ц.


<…>

Все мы

немного у жизни в гостях,

Жить – этот только привычка.

Чудится мне на воздушных путях

Двух

голосов перекличка.


Двух? А еще

у восточной стены,

В зарослях крепкой малины,

Темная, свежая ветвь бузины…

Это – письмо от

Марины.


Налицо изысканная каталогическая техника:

• список собратьев по перу прописан, с многозначительной аббревиатурностью, инициалами в эпиграфах, взятых из стихов трех поэтов о четвертом – самой Ахматовой, а благодаря Мандельштаму находится место и имени Данте – родоначальника топоса;

• одно числительное (четверо) вынесено в заглавие, другое (двух) появляется дважды, в режиме переспроса, как бы реализуя мотив переклички, после чего операция сложения обозначена лаконичным А еще…;

• есть цитатные отсылки к текстам членов списка (воздушные пути – Пастернак, ветвь бузины – Цветаева);

• одно собственное имя, накоротке – без фамилии, замыкает композицию.

3

Эстафету вскоре подхватил Вознесенский – стихотворением «Нас много. Нас может быть четверо…» (1964), посвященным Ахмадулиной:

Нас много.

Нас может быть

четверо.

Несемся в машине как черти

<…>

Ах,

Белка,

лихач катастрофный,

нездешняя

ангел

на вид <…>

В аду

в сковородки долдонят

и вышлют к воротам патруль

<…>

Жми,

Белка, божественный

кореш!

И пусть не собрать нам костей.

Да здравствует певчая скорость,

убийственнейшая из скоростей!

<…>

Нас мало.

Нас может быть

четверо.

Мы мчимся – а ты

божество!

И все-таки нас

большинство.


Тема исключительной скорости унаследована из пастернаковского стихотворения, четверо – возможно, у Ахматовой, ангел, божественный и в аду могут отсылать к Данте, сам же перечень не выписан: единственное собственное имя – Белка (= Ахмадулина, адресат посвящения), но подразумеваются еще и Евтушенко и Р. Рождественский.

4

Три последних списка объединяет не только выбор группы «своих» из числа современников, но и характерный отказ от прямого именования – членский состав клуба, то ли тайный, то ли самоочевидный, посвященному читателю предлагается вычислить самостоятельно. Таким образом, каталог не выписывается, а лишь подразумевается, – еще одна вариация на тему виртуальности списков.

Несколько особняком от этой кокетливой эзотерики стоит «Юбилейное» Маяковского (1924):

Александр Сергеевич,

                         разрешите представиться.

Маяковский

<…>

да и разговаривать не хочется

ни с кем.

Только

           жабры рифм

                              топырит учащенно

у таких, как мы,

                        на поэтическом песке. <…>

Мне приятно с вами, —

рад,

                                          что вы у столика.

Муза это

ловко

за язык вас тянет

<…>

Мне

при жизни

                      с вами

                                сговориться б надо <…>

После смерти

                    нам

                          стоять почти что рядом:

вы на

Пе,

              а я

                   на

эМ.

Кто

меж нами?

                      с кем велите

знаться?!

<…>

Чересчур

             Страна моя

                             поэтами нища.

Между нами

                 – вот беда —

позатесался Надсон.

Мы попросим,

                    чтоб его

                                 куда-нибудь

                                                   на Ща!

А Некрасов

                Коля,

                       сын покойного Алеши, —

он и в карты,

                  он и в стих,

                                  и так

                                         неплох на вид.

Знаете его?

                вот он

                        мужик хороший.

Этот

      нам компания —

                              пускай стоит.

Что ж о современниках?!

Не просчитались бы,

                               за вас

                                        полсотни отдав.

От зевоты

               скулы

                        разворачивает аж!

Дорогойченко,

                      Герасимов,

                                       Кириллов,

                                                      Родов —

Какой

        однаробразный пейзаж!

Ну Есенин,

               мужиковствующих свора.

Смех!

        Коровою

                     в перчатках лаечных.

Раз послушаешь…

                           но это ведь из хора!

Балалаечник!

<…>

Ну, а что вот Безыменский?!

                                          Так…

ничего…

             морковный кофе.

Правда,

           есть

                  у нас

                         Асеев


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю