412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Дюма » Графиня де Шарни (Части I, II, III) » Текст книги (страница 36)
Графиня де Шарни (Части I, II, III)
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 22:44

Текст книги "Графиня де Шарни (Части I, II, III)"


Автор книги: Александр Дюма



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 62 страниц)

IV
МАРСОВО ПОЛЕ

Мы уже попытались объяснить нашим читателям, в какой крепкий узел сплелась вся Франция благодаря федерации, а также какое воздействие эта отдельная федерация оказала на последующее объединение всей Европы.

Ведь Европа понимала, что настанет день – только вот когда: будущее было скрыто во мраке неизвестности, – когда вся она тоже превратится в одну огромную федерацию граждан, в громадное сообщество братьев.

Мирабо стремился к этому объединению. В ответ на высказанные королем опасения он заявил, что если и возможно спасение королевской власти во Франции, то искать его следует не в Париже, а в провинции.

Уместно будет заметить, что это объединение людей, прибывших со всех уголков Франции, должно было дать большие преимущества: король встретился бы со своим народом, а народ увидел бы своего короля. Когда все население Франции, представленное тремястами тысячами посланцев – буржуа, магистратами, военными, – прокричит на Марсовом поле "Да здравствует нация!" и возьмется за руки на развалинах Бастилии, то кучка придворных, ослепленных или заинтересованных в ослеплении короля, не сможет больше ему сказать, что Парижем управляет горстка мятежников, требующих свободы, о которой Франция и не помышляет. Нет, Мирабо рассчитывал на рассудительность короля; нет, Мирабо рассчитывал на еще жившую тогда в сердцах французов веру в королевскую власть и предсказывал, что из дотоле невиданного, неизвестного, неслыханного единения монарха со своим народом может родиться священный союз, и никакой интриге не будет под силу разорвать его.

Гениальным личностям тоже свойственно допускать возвышенные глупости, из-за которых последние политические прихвостни будущего считают себя вправе поднимать их память на смех.

Предварительная федерация уже прошла, так сказать, стихийно на землях Лиона. Франция, инстинктивно стремившаяся к единству, надеялась, что решающее слово этого единства сказано в деревнях Роны; тогда же она поняла, что Лион мог, конечно, обручить Францию с гением свободы, но повенчать их должен Париж.

Когда предложение о всеобщей федерации было внесено в Национальное собрание мэром и Коммуной Парижа, которые не могли дольше сдерживать другие города, среди слушателей произошло большое движение. Мысль привести бескрайнюю людскую толпу в Париж, извечное место волнений, была осуждена обеими враждовавшими партиями Палаты: и роялистами и якобинцами.

По мнению роялистов, появилась угроза гигантского повторения 14 июля, только на этот раз не против Бастилии, а против королевской власти.

Что сталось бы с королем в этом пугающем столкновении различных страстей, в этой ужасающей борьбе противоречивых мнений?

С другой стороны, якобинцы не знали, какое влияние на народ может оказать Людовик XVI, и потому не менее своих противников опасались этого собрания.

В глазах якобинцев подобное единение ослабило бы общественный дух, оно могло усыпить бдительность, пробудить былое обожествление короля – одним словом, укрепить во Франции королевскую власть.

Однако они не видели способа противостоять этому движению, не имевшему себе равных с тех пор, как в XI веке для освобождения Гроба Господня поднялась вся Европа.

Пусть не удивляется читатель – оба эти движения не настолько отличаются друг от друга, как могло бы показаться: первое дерево свободы было посажено на Голгофе.

Национальное собрание сделало все возможное, чтобы единение было менее значительным, чем ожидалось. Обсуждение оттягивалось таким образом, чтобы с теми, кто прибывал с самых окраин королевства, произошло то же, что с представителями Корсики во время Лионской федерации: как те ни торопились, они все равно прибыли лишь на следующий день.

Кроме того, дорожные расходы были отнесены на счет местных властей. А ведь некоторые провинции были очень бедны – все об этом знали, – и не приходилось даже надеяться, что, несмотря на все свои усилия, они смогут оплатить хотя бы половину пути депутатов или, вернее, четверть всех дорожных расходов, так как тем необходимо было не только добраться до Парижа, но и вернуться домой.

Однако Собрание не приняло во внимание общественного энтузиазма. Оно не взяло в расчет складчины, в которой богатые принимают двойное участие, платя и за себя и за неимущего. Оно не подумало о возможностях гостеприимства, а вдоль дорог между тем раздавались крики: "Французы! Отворяйте двери, к вам едут братья с другого конца Франции!"

И этот призыв был встречен с особым воодушевлением: распахнулись все двери до единой.

Не существовало более ни чужаков, ни посторонних; повсюду был французы, родственники, братья. Милости просим, пилигримы великого празднества! Заходите, национальные гвардейцы! Идите к нам, солдаты! К нам пожалуйте, моряки! Заходите к нам! Вас ждут отцы, матери, жены, чьих сыновей и мужей в другом месте встретят с тем же радушием, с каким мы принимаем вас!

Если бы кто-нибудь мог, подобно Христу, вознестись пусть не на самую высокую гору на земле, но хотя бы на самую высокую гору Франции, ему открылось бы величественное зрелище: триста тысяч граждан, шагающих к Парижу, словно лучи звезды, сбегающиеся к центру.

Кто же возглавлял этих пилигримов свободы? Старики, нищие ветераны Семилетней войны; младшие офицеры времен битвы при Фонтенуа, выслужившиеся из рядовых офицеры, те, что добились лейтенантского чина или эполет капитана ценой упорного труда, отваги и беззаветной преданности; бедняги, которые как рудокопы были вынуждены собственным лбом пробивать гранитные своды старого военного режима; моряки, завоевавшие Индию вместе с Бюсси и Дюплексом, а потом потерявшие ее с Лалли-Толландалем; едва живые развалины, разбитые пушечными ядрами на полях сражений, истрепанные во время морских приливов и отливов. В эти последние дни восьмидесятилетние старики проделывали по десять – двенадцать льё, лишь бы прибыть вовремя, и они прибыли вовремя.

Перед тем как сойти в могилу и заснуть вечным сном, они нашли в себе силы юности.

И все это случилось только потому, что родина подала им знак, одною рукой подозвав к себе, а другою указав на будущее их детей.

Впереди них шла Надежда.

Все они пели одну и ту же песню, независимо от того, откуда они шли: с севера или с юга, с востока или с запада, из Эльзаса или из Бретани, из Прованса или из Нормандии. Кто научил их этой песне с тяжелой рифмой, похожей на старинные гимны, с которыми крестоносцы переплывали моря Архипелага и переходили равнины Малой Азии? Никому это неведомо; может быть, ангел обновления стряхнул ее со своих крыльев, пролетая над Францией.

Этим гимном была знаменитая песня "Дело пойдет", но не та, что пели в 1793 году; 1793 год все изменил, исказил: смех обратил в слезы, а пот – в кровь.

Нет, вся Франция, снявшаяся с насиженных мест, чтобы принести в Париж всеобщую клятву, тогда не могла петь слова угрозы, она не говорила:

 
Дело пойдет, и пойдет, и пойдет!
Аристократам фонарь уготован.
Дело пойдет, и пойдет, и пойдет!
Аристократов повесит народ.
 

Нет, Франция пела не гимн смерти, а гимн жизни; это была не песнь отчаяния, а песнь надежды.

Она на другой мотив пела следующие слова:

 
Слышишь, кругом повторяет народ:
Дело пойдет, и пойдет, и пойдет!
Новый закон справедливо рассудит,
Все по евангельской мудрости будет:
Тех, кто высоко, падение ждет,
Те, кто унижены, выйдут вперед.
Дело пойдет, и пойдет, и пойдет![24]24
  Перевод Г.Адлера.


[Закрыть]

 

Чтобы принять пятьсот тысяч человек из Парижа и провинций, нужна была огромная арена. Кроме того, необходимо было позаботиться об амфитеатре на миллион зрителей.

В качестве арены было выбрано Марсово поле.

Зрителей предполагалось разместить на холмах Пасси и Шайо.

Но Марсово поле было плоским. Требовалось углубить его середину, а вынутую землю насыпать по краям, устроив возвышения.

Пятнадцать тысяч землекопов – из тех, что вечно жалуются на безработицу, а про себя просят Бога о том, чтобы он не посылал им работы, – городскими властями были отправлены с лопатами, заступами и мотыгами на Марсово поле, чтобы превратить эту равнину в ложбину, окруженную огромным амфитеатром. Эти пятнадцать тысяч человек должны были всего за три недели выполнить этот титанический труд, однако уже спустя два дня после начала земляных работ стало ясно, что им понадобится не менее трех месяцев.

Впрочем, они, возможно, больше получали ничего не делая, чем копая землю.

И тогда произошло чудо – по нему можно судить об энтузиазме парижан. За необъятную работу, которую не могли или не хотели выполнить несколько тысяч бездельников, взялось все парижское население. В тот же день как город облетел слух, что Марсово поле не будет готово к 14 июля, сто тысяч человек поднялись как один и сказали с тою уверенностью, с какою выражается воля народа и воля Божья: "Оно будет готово!"

К мэру Парижа от имени ста тысяч добровольцев была направлена депутация, и они договорились, что парижане, дабы не мешать наемным землекопам, будут работать по ночам.

Вечером того же дня в семь часов раздался пушечный выстрел, возвестивший окончание рабочего дня и начало ночной смены.

Вслед за пушечным выстрелом на Марсово поле со всех четырех концов – со стороны Гренель, со стороны реки, со стороны Гро-Кайу и со стороны Парижа – хлынул народ.

Каждый шагал со своим инструментом: кто с мотыгой, кто с заступом, кто с лопатой, кто с тачкой.

Другие катили бочки с вином под звуки скрипок, гитар, барабанов и флейт.

Люди всех возрастов, полов, сословий смешались в одну толпу: горожане, солдаты, аббаты, монахи, дамы, рыночные торговки, сестры милосердия, актрисы – все орудовали заступами, катили тачки или тележки. Впереди шагали дети, освещая факелами дорогу. Музыканты старались изо всех сил, и песня "Дело пойдет" заглушала шум и гам, подхватываемая сотней тысяч человек, а им вторили триста тысяч голосов, летевших со всех концов Франции.

Среди наиболее ревностных землекопов выделялись двое, прибывшие в числе первых добровольцев. Они были в военной форме; один из них был сорокалетний, коренастый здоровяк, смотревший исподлобья.

Он не пел и почти все время работал молча.

Другой был двадцатилетний юноша с открытым, улыбающимся лицом; у него были огромные голубые глаза, белоснежные зубы, светлые волосы, крепкие ноги с большими ступнями и крупными коленями. Он без отдыха поднимал здоровенными руками неимоверные тяжести, не останавливаясь катил тачку или тележку, пел не умолкая, искоса поглядывал на товарища и время от времени поддерживал его добрым словом, которое тот оставлял без ответа, подносил ему стаканчик вина, которое тот отталкивал, возвращался на свое место, пожимая плечами, и снова принимался за работу и копал за десять человек, а пел за двадцать.

Оба они были депутатами от нового департамента Эна. Департамент был расположен всего в десяти льё от Парижа; услышав, что в столице не хватает рабочих рук, они поспешили предложить: один – свою молчаливую помощь, другой – шумное и веселое участие.

Это были Бийо и Питу.

А теперь вы расскажем читателю о том, что происходило в Виллер-Котре на третью ночь после их прибытия в Париж, то есть в ночь с 5 на 6 июля, в то самое время, как мы их увидели на земляных работах.

V
ГЛАВА, ИЗ КОТОРОЙ ЯВСТВУЕТ,
ЧТО СТАЛОСЬ С КАТРИН, НО СОВСЕМ НЕ ЯСНО, ЧТО ЕЕ ЖДЕТ В БУДУЩЕМ

В ту самую ночь с 5 на 6 июля около одиннадцати часов вечера доктор Реналь улегся в постель в надежде, которая так часто обманывает хирургов и врачей, – в надежде выспаться. Его разбудили три громких удара в дверь.

Как помнит читатель, славный доктор, если к нему звонили или стучали ночью, имел обыкновение отпирать сам, чтобы как можно скорее прийти на помощь нуждавшимся в нем людям.

На сей раз он, как обычно, вскочил с постели, накинул шлафрок, надел домашние туфли и поспешил по узкой лестнице вниз.

Как он ни торопился, ночному посетителю ждать не было, видимо, никакой возможности: он опять забарабанил в дверь и стучал до тех пор, пока дверь неожиданно перед ним не распахнулась.

Доктор Реналь узнал лакея, уже приходившего к нему однажды ночью от имени виконта Изидора де Шарни.

– О-о! – воскликнул доктор. – Это опять вы, друг мой! Это не упрек, прошу меня правильно понять. Однако если ваш хозяин снова ранен, пусть поостережется: не стоит гулять там, где пули сыплются градом.

– Нет, сударь, – отвечал лакей, – речь идет не о хозяине и не о ране, но на этот раз дело также не терпит отлагательства. Одевайтесь, сударь! Вот лошадь, я вас жду.

Доктору никогда не нужно было больше пяти минут на сборы. Теперь же по голосу лакея и в особенности по его нетерпеливому стуку он понял, что его очень ждут, а потому уложился в четыре минуты.

– Вот и я! – произнес он, снова появляясь на пороге.

Лакей не спешивался и держал в руках повод лошади, предназначенной для доктора Реналя. Тот вскочил в седло и, вместо того чтобы поехать налево, как это было в прошлый раз, поскакал вслед за лакеем направо.

Итак, сейчас его приглашали в сторону, противоположную Бурсонну.

Он миновал парк, оставив Арамон слева, въехал в лес и вскоре оказался в такой его пересеченной части, что дальше добираться на лошади было просто невозможно.

Вдруг прятавшийся за деревом человек шагнул ему навстречу.

– Это вы, доктор? – спросил он.

Не имея представления о намерениях незнакомца, доктор на всякий случай остановил коня, однако, узнав голос виконта Изидора де Шарни, отвечал:

– Да, это я. Что это за чертова дыра? Куда вы меня завели, господин виконт?

– Сейчас увидите, – сказал Изидор. – Можете спешиться; прошу вас следовать за мной.

Доктор слез с коня. Он начинал догадываться.

– A-а! Держу пари, что речь идет о родах! – воскликнул он.

Изидор схватил его за руку.

– Да, доктор, и потому обещайте мне хранить молчание, хорошо?

Доктор пожал плечами, будто хотел сказать:

"Ах, Боже мой, да не беспокойтесь, мне и не такое доводилось видеть!"

– В таком случае пожалуйте сюда, – будто отвечая мыслям доктора, пригласил его Изидор.

Зашуршав опавшей листвой, оба они пошли среди падубов и гигантских буков, вскоре исчезнув в темноте; сквозь трепетавшие на ветру листья время от времени поблескивали звезды; путники спустились в такой глубокий овраг, куда, как мы уже сказали, не могли пройти лошади.

Спустя некоторое время доктор разглядел верхушку Клуисова камня.

– О-о! – воскликнул он. – Уж не в хижину ли папаши Клуиса мы идем?

– Не совсем, – заметил Изидор, – но это рядом.

Обойдя огромную скалу, он подвел доктора ко входу в небольшой кирпичный домик, пристроенный к хижине старого гвардейца; можно было подумать – все кругом так и думали, – что старик сделал пристройку для собственного удобства.

Правда, стоило лишь заглянуть внутрь домика, и (даже если бы Катрин не лежала в эту минуту на кровати) сразу стало бы понятно, что это не так.

Стены оклеены прелестными обоями, на окнах — занавески в тон обоям; в простенке между окнами дорогое зеркало; под зеркалом туалетный столик с разложенными на нем предметами туалета из фарфора; два стула, пара кресел, небольшой диван и маленький книжный шкаф – таково было почти комфортабельное, как сказали бы в наши дни, внутреннее убранство, открывавшееся взгляду того, кто входил в эту комнатку.

Однако славный доктор не обратил на все это ни малейшего внимания. Едва увидев на кровати женщину, он поспешил к ней.

При виде доктора Катрин спрятала лицо в ладонях, но не могла ни сдержать рыданий, ни скрыть слез.

Изидор подошел к ней и назвал ее по имени. Она обняла его.

– Доктор! – сказал молодой человек. – Я вам вверяю жизнь и честь той, которая сегодня зовется лишь моей возлюбленной, но которую я надеюсь однажды назвать своей супругой.

– Как ты добр, дорогой Изидор! Спасибо тебе за эти слова! Ты прекрасно знаешь, что такая бедная девушка, как я, никогда не могла бы стать виконтессой де Шарни. Но моя признательность от этого не меньше. Ты знаешь, что мне будут нужны силы, ты хочешь меня поддержать. Будь спокоен, я ничего не боюсь. Самое страшное – показаться на глаза вам, дорогой доктор, и подать вам руку.

С этими словами она протянула руку доктору Реналю.

Но в этот момент приступ неведомой дотоле боли заставил Катрин изо всех сил вцепиться в руку доктора.

Тот многозначительно взглянул на Изидора, и виконт понял, что настал решающий момент.

Молодой человек опустился на колени перед кроватью больной.

– Катрин, девочка моя дорогая, – прошептал он, – я, наверное, должен был бы остаться с тобой рядом, поддержать тебя, приободрить. Но, боюсь, мне не вынести… Впрочем, если ты пожелаешь…

Катрин обхватила Изидора рукой за шею.

– Ступай! – приказала она. – Иди; спасибо за твою любовь, спасибо за то, что ты не можешь вынести даже вида моих страданий.

Изидор прижался губами к губам бедной девушки, еще раз пожал руку доктору Реналю и бросился вон из комнаты.

Два часа он блуждал, подобно теням Данте, которые не могут ни на минуту остановиться, чтобы передохнуть, а если остановятся – демон сейчас же станет подгонять их железным трезубцем. Каждую минуту он, описав круг, возвращался к двери, за которой свершалось болезненное таинство деторождения. Однако почти тотчас крик Катрин поражал его подобно железному трезубцу, и он снова был вынужден бежать прочь, чтобы возвращаться снова и снова.

Наконец он услышал голос доктора, а затем еще один нежный и слабый голосок. Он в два прыжка очутился перед дверью, на сей раз распахнутой настежь; на пороге стоял доктор, держа на руках младенца.

– Ну вот, Изидор, – вымолвила Катрин, – теперь я дважды принадлежу тебе: и как возлюбленная, и как мать!

Спустя неделю, в то же время, в ночь с 13 на 14 июля дверь снова отворилась. Из комнаты вышли два человека, неся на носилках женщину и ребенка. За ними следовал верхом на коне молодой человек, постоянно напоминая носильщикам об осторожности. Выйдя на главную дорогу из Арамона в Виллер-Котре, кортеж подошел к запряженной тремя лошадьми отличной берлине, в которую сели мать с ребенком.

Молодой человек отдал слуге приказания, спешился, бросил ему уздечку своего коня и тоже сел в карету. Не останавливаясь в Виллер-Котре и оставив его в стороне, карета проехала парком от Фазаньего двора до конца улицы Ларньи, а затем лошади крупной рысью поскакали в сторону Парижа.

Перед отъездом молодой человек оставил для папаши Клуиса кошелек, набитый золотыми монетами, а молодая женщина – письмо, адресованное Питу.

Доктор Реналь поручился, что, принимая во внимание быстрое выздоровление больной, а также крепкое сложение новорожденного – это был мальчик, – путешествие из Виллер-Котре в Париж в хорошей карете не угрожало никакими осложнениями.

Доверившись мнению доктора, Изидор решился на путешествие, совершенно необходимое ввиду предполагаемого возвращения Бийо и Питу из Парижа.

Господь, иногда неустанно покровительствующий тем, кого позднее он словно оставляет, пожелал, чтобы роды прошли в отсутствие Бийо и Питу; впрочем, отец и не знал, где скрывается его дочь, а Питу в своем простодушии даже не заметил, что Катрин была беременна.

К пяти часам утра карета подъехала к воротам Сен-Дени. Однако путешественники не смогли проехать бульварами из-за скопления народа по случаю праздника.

Катрин высунулась из кареты и сейчас же с криком отпрянула от окна и спряталась у Изидора на груди.

Первыми, кого она увидела среди федератов, оказались Бийо и Питу.

VI
14 ИЮЛЯ 1790 ГОДА

Работа, в результате которой огромная равнина должна была превратиться в необъятную долину меж двух холмов, была в самом деле завершена вечером 13 июля благодаря тому, что в ней принял участие весь Париж.

Многие из землекопов, желая быть уверенными в том, что на следующий день они найдут себе место, там же и ночевали, словно победители на поле боя.

Бийо и Питу присоединились к другим федератам и вместе с ними заняли место на бульваре. По воле случая, как мы видели, место, предназначавшееся для депутатов от департамента Эны, находилось именно там, где остановилась карета, в которой приехала в Париж Катрин вместе со своим сыном.

Цепочка, состоявшая исключительно из федератов, вытянулась от Бастилии до бульвара Бон-Нувель.

Каждый парижанин изо всех сил старался как можно лучше принять дорогих гостей. Когда стало известно, что прибыли бретонцы – старшие дети свободы, покорители Бастилии вышли к ним навстречу к Сен-Сиру и уже не отпускали от себя.

В то время наблюдались небывалые проявления бескорыстия и патриотизма.

Трактирщики собрались и единодушно решили не повышать цен, а, напротив, снизить их. Вот пример бескорыстия!

Журналисты, вечно соперничающие друг с другом и ведущие эту постоянную войну так страстно, что лишь разжигают ненависть, вместо того чтобы примирить противоборствующие стороны, – так вот журналисты, ну, по крайней мере, двое из них: Лустало и Камилл Демулен – предложили пишущим заключить федеративный пакт. Они отказывались от всякого соперничества, от всякой зависти; они обещали соревноваться отныне лишь в том, что содействует общественному благу. Вот пример патриотизма!

Это предложение, увы, не получило отклика в газетах, оставшись – и теперь, и на будущее – всего-навсего красивой утопией.

Национальное собрание получило, в свою очередь, долю электрического разряда, колебавшего Францию подобно землетрясению. За несколько дней до того оно по предложению г-на де Монморанси и г-на де Лафайета упразднило наследование титулов, отстаивавшееся аббатом Мори, сыном деревенского сапожника.

А еще в феврале Национальное собрание отменило наследование вины. Оно решило ввиду намечавшейся казни через повешение братьев Агасс, осужденных за изготовление фальшивых векселей, что эшафот не будет считаться бесчестьем ни для детей, ни для родителей осужденных.

Кроме того, в тот же день, когда Национальное собрание отменило передачу привилегий по наследству, когда оно отменило ответственность детей за вину родителей, какой-то немец с берегов Рейна, сменивший имя Жан Батист на Анахарсис – Анахарсис Клоотс, прусский барон, родившийся в Клеве, появился в Собрании как депутат от всего рода человеческого. Он привел с собой человек двадцать разных народов в их национальных костюмах; все бывшие изгнанники, они решили требовать от имени народов, единственных законных правителей, свое место в федерации.

"Оратору рода человеческого" было предоставлено место.

С другой стороны, влияние Мирабо чувствовалось ежедневно: благодаря этому могучему воину двор приобретал все новых сторонников не только в рядах правых, но и среди левых. Национальное собрание чуть ли не с энтузиазмом проголосовало за выделение по цивильному листу двадцати четырех миллионов королю и четырех миллионов – королеве.

Таким образом, к ним с избытком вернулись двести восемь тысяч франков долга, уплаченные кредиторам красноречивого трибуна, и шесть тысяч ливров ренты, назначенные ему ежемесячно.

В конечном счете Мирабо не ошибся и относительно настроения в провинциях: те из федератов, кто был принят Людовиком XVI, принесли в Париж восторг по отношению к Национальному собранию, но в то же время благоговение перед королевской властью. Они обнажали перед г-ном Байи шляпы с криками "Да здравствует нация!" и в то же время преклоняли колени перед Людовиком XVI и опускали к его ногам шпаги с возгласами "Да здравствует король!".

К несчастью, король не был поэтом, не был рыцарем, он не умел правильно отвечать на подобные движения души.

К сожалению, королева была чересчур горда: проникнутая лотарингским духом, она не оценила должным образом свидетельства душевного расположения народа.

И кроме того, – несчастная женщина! – она вынашивала мрачную мысль, нечто похожее на темное пятно на солнце.

Этим мрачным, темным пятном, терзавшим ее сердце, было отсутствие Шарни.

Шарни ведь мог бы вернуться, однако он по-прежнему оставался при г-не де Буйе.

Когда она впервые увидела Мирабо, ей пришла в голову мысль: почему бы ради развлечения не пококетничать с этим человеком? Мощный гений льстил самолюбию королевы и женщины тем, что готов был лечь у ее ног. Но что такое в конечном счете для сердца чей бы то ни было гений? Что значат для страстей эти триумфы самолюбия, эти победы тщеславия? Королева как женщина увидела в Мирабо прежде всего заурядного мужчину с нездоровой тучностью, изуродованным оспой морщинистым лицом, обвисшими щеками, покрасневшими глазами, опухшей шеей; она сейчас же мысленно противопоставила его графу де Шарни – элегантному дворянину в расцвете лет и зрелой мужской красоты, блестящему офицеру, которому так шла военная форма, придававшая ему вид короля сражений. А Мирабо в те минуты, когда гений не воодушевлял его властного лица, походил в своем костюме на переодетого каноника. Королева пожала плечами, тяжело вздохнула, опустила глаза, покрасневшие от слез и бессонных ночей. Пытаясь мысленно преодолеть разделяющее ее и любимого расстояние, едва сдерживая рыдания, с болью в голосе она прошептала: "Шарни! О, Шарни!"

Какое дело было в подобные минуты этой женщине до того, что целые народы готовы были пасть к ее стопам? Какое значение для нее имели эти людские волны, будто поднявшиеся во время прилива по воле всех четырех посланных с небес ветров и разбивавшиеся о ступени трона с криками: "Да здравствует король! Да здравствует королева!" Стоило знакомому голосу шепнуть ей на ухо: "Мария! Я все тот же! Антуанетта! Я вас люблю!", и она готова была бы поверить, что и вокруг нее ничто не изменилось; один этот голос сделал бы больше для успокоения ее души, для того чтобы разгладилось ее чело, чем все эти крики, все эти обещания, все эти клятвы.

И вот 14 июля безучастно наступило в положенное ему время, вызвав к жизни великие и незначительные события, составляющие историю обездоленных и могущественных, народа и королевской власти.

Неужели этот кичливый день 14 июля не догадывался, что ему суждено осветить собою неслыханное, неведомое доселе, великолепное зрелище, если явился он хмурым, дождливым и ветреным?

Однако французский народ известен своей веселостью: он готов даже дождь в праздничный день встретить с улыбкой.

Национальные гвардейцы Парижа и федераты, съехавшиеся из провинций, смешались на бульварах; с пяти часов утра они мокли под дождем, умирали с голоду, но смеялись и пели.

Парижские обыватели не могли уберечь их от дождя, зато приняли решение спасти от голода.

Изо всех окон парижане стали спускать веревки с привязанными к ним булками, окороками, бутылками с вином.

И так было на всех улицах, где они проходили. По пути их следования сто пятьдесят тысяч человек заняли места на возвышениях Марсова поля, а еще сто пятьдесят тысяч встали позади них.

Что до амфитеатров Шайо и Пасси, то они были забиты людьми, число которых невозможно было определить.

Он был великолепен, этот цирк, огромный амфитеатр, величественная арена, где произошло объединение Франции и где однажды должно состояться объединение всего мира!

Суждено нам увидеть этот праздник или нет – какое это имеет значение? Увидят наши сыновья, увидит грядущий век!

Одно из величайших заблуждений человека – вера в то, что весь мир создан ради его коротенькой жизни, в то время как именно это сцепление человеческих жизней, кратких, эфемерных мгновений, почти невидимых никому, кроме Божьего ока, и составляет время, то есть более или менее продолжительный период, в течение которого Провидение, эта Исида с четырьмя сосцами, наблюдающая за народами, свершает свою таинственную работу, продолжает непрестанное созидание.

Конечно, все, кто был там, верили, что вот-вот ухватят ее за оба крыла, эту богиню-беглянку, называемую Свободой, которая вырывается из рук и исчезает, чтобы появиться вновь с каждым разом еще более гордой и блестящей.

Они заблуждались, как потом ошиблись и их сыновья, полагая, что потеряли ее навсегда.

А какая радость охватывала толпу, какая вера вселялась в сердца тех, кто сидел или стоял, как и тех, кто, пройдя по деревянному мосту, переброшенному от Шайо, затопили Марсово поле, хлынув через триумфальную арку!

По мере того как на Марсово поле входили батальоны федератов, при виде этой поразительной картины восторженные крики рвались из самой глубины души изумленных присутствовавших.

Подобное зрелище и в самом деле никогда еще не открывалось человеческому глазу.

Марсово поле, преобразившееся как по волшебству, меньше чем за месяц стало долиной окружностью в целое льё!

На четырехугольных откосах этой долины сидят или стоят триста тысяч человек!

Посредине высится алтарь отечества, а к венчающему алтарь обелиску ведут четыре лестницы соответственно четырем его граням!

На каждом из четырех углов сооружения – огромные курильницы; в них дымится ладан, который воскуривается только во имя Господа Бога! – так решило Национальное собрание.

На каждой из четырех граней обелиска – надписи, всему миру возвещающие о том, что французский народ свободен, и призывающие к свободе другие народы!

О величайшая радость наших отцов! При виде всего происходившего ты была столь всесильна, глубока, неподдельна, что твои отголоски дошли и до нас!

Однако небеса были красноречивы, как античные предзнаменования!

Каждое мгновение приносило с собой сильный ливень, порывы ветра, мрачные тучи: 1793-й, 1814-й, 1815-й!

Время от времени сквозь разрывы в тучах пробивался солнечный луч: 1830-й, 1848-й!

О пророк! Если бы ты явился предсказать будущее этому миллиону людей, как бы они тебя приняли?

Как греки принимали Калхаса, как троянцы принимали Кассандру!

Впрочем, в этот день раздавались всего два голоса: голос веры и вторящий ему голос надежды.

Перед зданиями Военной школы были построены крытые галереи.

Эти галереи были задрапированы и увенчаны трехцветными флагами. Галереи предназначались для королевы, придворных и членов Национального собрания.

Два одинаковых трона, отстоявшие один от другого на три шага, предназначались для короля и председателя Национального собрания.

Король, получивший только на один день звание верховного главнокомандующего национальной гвардией Франции, передал командование генералу Лафайету!

Итак, Лафайет был в этот день генералиссимусом-коннетаблем, которому подчинялась шестимиллионная армия!

Его судьба спешила к вершине! Она давно переросла его самого и скоро должна была закатиться и угаснуть.

В этот день она находилась в своем апогее. Но, как ночные привидения, перерастающие человеческие очертания, она разрослась лишь для того, чтобы истаять, испариться, исчезнуть навсегда.

Пока еще во время праздника Федерации все было реальным и обладало силой реальности: и народ, который скоро скажет "долой"; и король, которому предстоит лишиться головы; и генералиссимус, белый конь которого унесет его в изгнание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю