Текст книги "Графиня де Шарни (Части I, II, III)"
Автор книги: Александр Дюма
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 62 страниц)
ПОРТРЕТ КАРЛА I
В течение нескольких дней, пока новые хозяева Тюильри устраивались и заводили свои обычаи, Жильбера не вызывали к королю, а он не считал себя вправе являться без приглашения; однако когда наступил день его дежурства, он подумал, что исполнение долга послужит оправданием его появления во дворце – оправданием, почерпнуть которое в своей преданности он не осмеливался.
За порядок в приемных отвечали слуги, последовавшие за королем из Версаля в Париж; значит, Жильбер был известен в приемных Тюильри так же хорошо, как в Версале.
Хотя у короля не было необходимости прибегать к услугам доктора, это вовсе не означало, что король о нем забыл. Людовик XVI был достаточно справедлив, чтобы отличать друзей от недругов.
Людовик XVI в глубине души отлично понимал, что, каковы бы ни были предубеждения королевы против Жильбера, доктор, возможно, был не только другом королю, но, что еще важнее, был другом монархии.
Король вспомнил, что в этот день дежурит Жильбер, и приказал немедленно привести к нему доктора, как только он появится.
Вот почему не успел Жильбер переступить порог, как находившийся в приемной камердинер встал, пригласил его следовать за ним и провел в спальню короля.
Король шагал по комнате взад и вперед; он был так занят собственными мыслями, что не заметил, как вошел доктор, и не слышал доклада о нем.
Жильбер застыл на пороге, молча ожидая, когда король его заметит и заговорит с ним.
Предмет, занимавший короля, – а об этом нетрудно было догадаться, потому что время от времени он в задумчивости перед ним останавливался, – был большой портрет Карла I кисти Ван Дейка, тот самый, что в наши дни хранится в Лувре; это за него один англичанин предлагал столько золотых монет, сколько их нужно, чтобы покрыть холст целиком.
Вы видели этот портрет, не правда ли? Если не самое полотно, то, по крайней мере, гравюру.
Карл I изображен на нем в полный рост среди редких и чахлых деревьев, какие обыкновенно растут на песчаных побережьях. Паж держит лошадь, покрытую попоной; на горизонте виднеется море.
Король печален. О чем размышляет этот Стюарт, предшественницей которого была красивая и злосчастная Мария, а преемником будет Яков II?
Правильнее было бы спросить: о чем размышлял художник, гений, наделивший частью своих мыслей этого короля?
О чем думал он, когда заранее изображал его так, будто это были последние дни его бегства, то есть простым кавалером, готовым отправиться в поход против круглоголовых?
О чем он размышлял, изображая короля прижатым вместе с конем к бурному Северному морю в ту минуту, когда он готов и к атаке и к бегству?
И не на обратной ли стороне этого проникнутого печалью полотна Ван Дейка нашли бы мы набросок эшафота в Уайтхолле?
Этот холст должен был заговорить достаточно громко, чтобы его услышал материалист Людовик XVI, чело которого омрачилось: так тень облака ложится на зеленые луга и золотые нивы.
Король трижды останавливался перед портретом, и все три раза он глубоко вздыхал, потом снова продолжал разгуливать по комнате, однако картина роковым образом словно притягивала его к себе.
Наконец Жильбер решил, что бывают обстоятельства, когда невольному зрителю приличнее обнаружить свое присутствие, нежели оставаться безмолвным.
Он пошевелился. Людовик XVI вздрогнул и обернулся.
– А, это вы, доктор, – произнес он, – входите, входите, я очень рад вас видеть.
Жильбер поклонился и подошел ближе.
– Вы давно здесь, доктор?
– Несколько минут, государь.
– Так! – обронил король и снова задумался.
Спустя некоторое время он подвел Жильбера к шедевру Ван Дейка.
– Доктор, вам знаком этот портрет? – спросил он.
– Да, государь.
– Где же вы его видели?
– Еще ребенком я видел его у графини Дюбарри, и, как ни мал я был в то время, портрет произвел на меня глубокое впечатление.
– Да, верно, у графини Дюбарри, – прошептал Людовик XVI.
Он опять помолчал некоторое время, потом продолжал:
– Знаете ли вы историю этого портрета, доктор?
– Ваше величество имеет в виду историю изображенного на картине короля или историю самого портрета?
– Я говорю об истории портрета.
– Нет, государь, мне она незнакома. Я знаю только, что картина была написана в Лондоне в тысяча шестьсот тридцать пятом или тридцать шестом году, – только это я могу о ней сообщить. Однако мне совершенно неизвестно, каким образом она попала во Францию и как оказалась теперь в комнате вашего величества.
– Как она попала во Францию, я вам сейчас расскажу, а вот каким образом она оказалась в моей комнате, я и сам не знаю.
Жильбер с изумлением взглянул на Людовика XVI.
– Во Францию портрет попал так, – начал король, заметив при этом: – Я не сообщу вам ничего нового по существу, но могу рассказать о некоторых подробностях, и вы поймете, что заставляло меня останавливаться перед этим портретом и о чем я думал, глядя на него.

Жильбер наклонил голову, давая понять королю, что он внимательно слушает.
– Лет тридцать тому назад, – продолжал Людовик XVI, – во Франции существовал кабинет министров, пагубный для всей страны, но в особенности для меня, – со вздохом прибавил он при воспоминании о своем отце, как он полагал, отравленном австрийцами, – я имею в виду кабинет министров господина де Шуазёля. Было решено заменить его д’Эгильоном и Мопу, чтобы заодно покончить и с парламентами. Однако мой дед, король Людовик Пятнадцатый, очень боялся иметь дело с парламентами. Чтобы справиться с ними, от короля требовалась сила воли, а он уже давно ею не обладал. Из того, что осталось от этого старика, необходимо было слепить нового человека, а для этого было лишь одно средство: упразднить постыдный гарем, существовавший под названием Оленьего парка и стоивший так много денег Франции и так много популярности – монархии. Вместо целого хоровода молодых девиц, среди которых Людовик Пятнадцатый терял последние крохи мужского достоинства, необходимо было подобрать королю одну-единственную любовницу – такую, чтобы она заменила ему всех других, но в то же время не могла бы иметь достаточного влияния и не могла заставить его проводить определенную политику, однако обладала бы крепкой памятью, чтобы каждую минуту повторять ему затверженный ею урок. Старый маршал Ришелье знал, где найти такую женщину; он отправился туда, где они водятся, и нашел то, что нужно. Вы ее знали, доктор: ведь вы только что сказали, что именно у нее видели этот портрет?
Жильбер поклонился.
– Мы эту женщину не любили, ни королева, ни я! Королева, возможно, еще в меньшей степени, нежели я, потому что королева – австриячка, воспитанная Марией Терезией в духе великой европейской политики, центром которой ей представлялась Австрия; в приходе к власти герцога д’Эгильона Мария Терезия видела причину падения своего друга герцога де Шуазёля; итак, мы эту женщину не любили, как я уже сказал, однако я не могу не воздать ей должное: разрушая, она действовала в моих личных интересах, а сказать по совести – в интересах всеобщего блага. Она была искусной актрисой! Она прекрасно сыграла свою роль: она удивила Людовика Пятнадцатого ухватками, незнакомыми дотоле при дворе; она развлекала короля тем, что подшучивала над ним; она сделала из него мужчину, заставив его поверить в то, что он мужчина…
Король внезапно замолчал, словно упрекая себя за непочтительный тон, каким он говорил о своем деде с чужим человеком; однако, заглянув в открытое и честное лицо Жильбера, он понял, что может обо всем говорить с этим человеком, так хорошо его понимавшим.
Жильбер догадался о том, что происходит в душе короля, и, не выказывая нетерпения, ни о чем не спрашивая, он, не таясь, взглянул в глаза Людовику XVI, будто изучавшему его, и продолжал спокойно слушать.
– Мне, возможно, не следовало бы говорить вам все это, сударь, – с несвойственным ему изяществом взмахнув рукой и поведя головой, заметил король, – потому что это мои самые сокровенные мысли, а король может обнажить свою душу лишь перед теми, в чьей искренности он совершенно уверен. Можете ли вы обещать мне, что будете со мною столь же откровенны, господин Жильбер? Если король Франции всегда будет говорить вам то, что он думает, готовы ли и вы к тому, чтобы быть с ним откровенным?
– Государь, – отвечал Жильбер, – клянусь вам, что, если ваше величество окажет мне эту честь, я также готов оказать вам эту услугу; врач отвечает за тело, так же как священник несет ответственность за душу; но, оберегая тайну от посторонних, я в то же время счел бы преступлением не открыть всей правды королю, оказавшему мне честь этой просьбой.
– Значит, господин Жильбер, я могу положиться на вашу порядочность?
– Государь, скажите мне, что через четверть часа меня по вашему приказанию должны казнить, я не буду считать себя вправе бежать, если вы сами не прибавите: "Спасайтесь!"
– Хорошо, что вы мне сказали об этом, господин Жильбер. Даже с самыми близкими друзьями, с самой королевой я зачастую разговариваю шепотом, а с вами могу рассуждать вслух.
Он продолжал:
– Так вот, эта женщина, понимая, что от Людовика Пятнадцатого можно добиться в лучшем случае робких поползновений на что бы то ни было, не покидала его никогда и старалась воспользоваться малейшим проявлением его воли. На заседаниях совета она неотступно следовала за ним, склонялась к его креслу; на глазах у канцлера, у всех этих важных господ и старых судей она усаживалась у ног короля, кривлялась, словно обезьяна, трещала, как попугай, днем и ночью внушая моему деду, что он король. Но это еще не все. Возможно, необычная Эгерия даром теряла бы свое время, если бы герцог де Ришелье не догадался подкрепить эти уроки, эти бесконечные, но все же неосязаемые слова вещественными доказательствами. Под тем предлогом, что паж, которого вы видите на этой картине, носил имя Берри, полотно было куплено для этой женщины как фамильный портрет. Этот печальный господин, будто предчувствующий события тридцатого января тысяча шестьсот сорок девятого года, появился в будуаре шлюхи, где слышал взрывы ее бесстыдного смеха, был свидетелем ее похотливых забав; ведь портрет был ей нужен вот зачем: она, не переставая смеяться, брала Людовика Пятнадцатого за голову и, показывая ему на Карла Первого, говорила: "Взгляни, Франция: вот король, которому отрубили голову, потому что он не умел справиться со своим парламентом, а ты все церемонишься со своим!" Людовик Пятнадцатый разогнал свой парламент и спокойно умер на собственном троне. А мы отправили в изгнание женщину, к которой, возможно, нам следовало бы отнестись с большей снисходительностью. Это полотно долгое время пролежало на чердаке в Версале, и я ни разу даже не поинтересовался, что же с ним сталось… Как очутилось оно здесь? Кто приказал его сюда принести? Почему портрет следует за мной, вернее, преследует меня?
Печально покачав головой, король продолжал:
– Доктор, не усматриваете ли вы в этом рокового предзнаменования?
– Усмотрел бы, государь, если бы портрет ни о чем вам не говорил. Но если вы слышите его предупреждения, то не рок, а сама судьба вам его посылает!
– Неужели вы думаете, что такой портрет может ни о чем не говорить королю, оказавшемуся в моем положении?
– Раз ваше величество разрешили мне быть откровенным, позволительно ли мне будет задать вопрос?
Людовик XVI на миг задумался, потом ответил:
– Спрашивайте, доктор.
– Что именно говорит этот портрет вашему величеству, государь?
– Он говорит мне о том, что Карл Первый потерял голову, пойдя войной на собственный народ, и что Яков Второй лишился трона, после того как он покинул народ.
– В таком случае, государь, портрет, как и я, говорит вам правду.
– Так что же?.. – вопросительно посмотрел на Жильбера король.
– Раз король позволил мне спрашивать, я хотел бы узнать, что ваше величество ответит портрету, говорящему столь откровенно?
– Господин Жильбер! Даю вам честное слово дворянина, что я еще ничего не решил: я буду действовать в зависимости от обстоятельств.
– Народ боится, что король собирается пойти на него войной.
Людовик XVI покачал головой.
– Нет, сударь, нет, – отвечал он, – я мог бы это сделать только при поддержке иностранных государств, а я слишком хорошо знаю, в каком положении находится сейчас Европа, чтобы надеяться на нее. Прусский король предлагает вторгнуться во Францию во главе сотни тысяч солдат; однако мне известны честолюбивые интриганские замыслы этой небольшой монархической страны, которая всеми силами стремится стать великим королевством и повсюду мутит воду в надежде выловить еще одну Силезию. Австрия предоставляет в мое распоряжение еще одну сотню тысяч солдат; но я не люблю моего шурина Леопольда, двуликого Януса, благочестивого философа, чья мать, Мария Терезия, велела отравить моего отца. Мой брат д’Артуа предлагает мне поддержку Сардинии и Испании, но я не доверяю обеим этим державам, подчиняющимся ему, ведь он держит при себе господина де Калонна, смертельного врага королевы, того самого, что снабдил комментариями – я видел собственными глазами рукопись – написанный против нас памфлет графини де Ламотт об этом отвратительном деле с ожерельем. Мне известно обо всем, что там происходит. На предпоследнем заседании совета стоял вопрос о моем низложении и назначении регента в лице, по всей видимости, другого моего горячо любимого братца – графа Прованского; а на последнем заседании совета господин де Конде, мой кузен, предложил вторгнуться во Францию и двинуться на Лион, "что бы ни случилось с королем"!.. Ну а Екатерина Великая – это совсем другое дело: она ограничивается советами; вы можете себе представить, как она, сидя за столом, доедает Польшу, а пока она не закончит трапезу, она не встанет из-за стола; итак, она дает мне совет весьма возвышенный, но он может лишь вызвать смех, если принять во внимание события последних дней. "Короли, – говорит она, – должны следовать своей дорогой, не обращая внимания на крики народа, как луна идет своим путем, не обращая внимания на лай собак". Можно подумать, что русские собаки только лают; пусть-ка она пришлет кого-нибудь спросить у Дезюта и Варикура, кусаются ли наши псы.
– Народ боится, что король собирается бежать, покинуть Францию…
Король медлил с ответом.
– Государь! – с улыбкой продолжал Жильбер. – Людям свойственно понимать данное королем разрешение буквально. Я вижу, что допустил нескромность, однако, позволив себе этот вопрос, я лишь высказал опасение.
Король положил Жильберу руку на плечо.
– Сударь, – сказал он, – я обещал говорить вам правду и потому буду с вами до конца откровенным. Да, эта возможность обсуждалась; да, я получил такое предложение; да, таково мнение многих преданных мне людей: я должен бежать. Однако в ночь на шестое октября, в ту минуту, когда, рыдая у меня на руках и прижимая к себе обоих детей, королева, как и я, ожидала смерти, она заставила меня поклясться, что я никогда не убегу один и, если нам суждено бежать из Франции, мы уедем все вместе, чтобы всем спастись или всем умереть. Я поклялся, доктор, и клятвы не нарушу. А поскольку я не считаю, что мы можем бежать все вместе так, чтобы нас раз десять не арестовали прежде чем мы доберемся до границы, то мы останемся.
– Государь, – заметил Жильбер, – я восхищен рассудительностью вашего величества. Почему вся Франция не слышит вас так, как сейчас слышу вас я? Как смягчилась бы злоба, преследующая ваше величество! До какой степени уменьшилась бы угрожающая вам опасность!
– Злоба? – переспросил король. – Неужели вы думаете, что мой народ питает ко мне злобу? Опасность? Если не принимать всерьез мрачные мысли, навеянные мне этим портретом, я могу с уверенностью сказать вам, что самая большая опасность позади.
Жильбер посмотрел на короля с глубокой грустью.
– Вы согласны со мной, не правда ли, господин Жильбер? – спросил Людовик XVI.
– По моему мнению, ваше величество только вступает в борьбу, а четырнадцатое июля и шестое октября – лишь два первых акта страшной драмы, которую Франции предстоит сыграть перед лицом других народов.
Людовик XVI слегка побледнел:
– Надеюсь, вы ошибаетесь, сударь.
– Я не ошибаюсь, государь.
– Как же вы можете быть осведомлены на этот счет лучше меня? Ведь у меня полиция и тайная полиция!
– Государь, у меня нет ни полиции, ни тайной полиции, это верно; однако благодаря моему положению я являюсь естественным посредником между тем, что близко к поднебесью, и тем, что пока скрывается в недрах земли. Поверьте, государь: то, что мы пережили, – это лишь землетрясение; нам еще предстоит сражаться с огнем, пеплом и вулканической лавой.
– Вы сказали "сражаться", сударь; не правильнее ли было бы сказать: "бежать от них"?
– Я сказал "сражаться", государь.
– Вы знаете мое мнение по поводу иностранных государств. Я никогда не позову их во Францию, если только жизнь – не скажу, что моя: я давно принес ее в жертву, – если только жизнь моей супруги и моих детей не будет подвергаться настоящей опасности.
– Я хотел бы пасть пред вами ниц, государь, чтобы выразить вам признательность за подобные чувства. Нет, государь, в иностранных государствах нужды нет. К чему помощь извне, если вы еще не исчерпали собственные возможности? Вы боитесь, что вас захлестнет революция, не правда ли, государь?
– Да, я готов это признать.
– В таком случае есть два способа спасти одновременно короля и Францию.
– Что же это за способы, сударь? Скажите, и вы заслужите благодарность обоих спасенных.
– Первый способ, государь, заключается в том, чтобы возглавить и направить революцию.
– Она увлечет меня за собой, господин Жильбер, а я не хочу идти туда, куда идет толпа.
– Второй способ – надеть на нее удила покрепче и обуздать.
– Как же называются эти удила, сударь?
– Популярность и гений.
– А кто их выкует?
– Мирабо!
Людовик XVI подумал, что ослышался, и пристально посмотрел на Жильбера.
XVIIIМИРАБО
Жильбер понял, что ему предстоит борьба, но он был к ней готов.
– Мирабо! – повторил он. – Да, государь, Мирабо!
Король обернулся и вновь взглянул на портрет Карла I.
– Что бы ты ответил, Карл Стюарт, – спросил он, обращаясь к поэтическому полотну Ван Дейка, – если бы в то мгновение, когда ты почувствовал, как земля дрожит у тебя под ногами, тебе предложили опереться на Кромвеля?
– Карл Стюарт отказался бы и правильно бы сделал, – заметил Жильбер, – потому что между Кромвелем и Мирабо нет ничего общего.
– Я не знаю, как вы относитесь к некоторым вещам, доктор, – сказал король, – однако для меня не существует степеней предательства: предатель есть предатель, и я не умею отличить того, кто предал в малом, от того, кто предавал в большом.
– Государь! – возразил Жильбер почтительно, хотя и с едва уловимым оттенком непреклонности, – ни Кромвель, ни Мирабо не являются предателями.
– Кто же они?! – вскричал король.
– Кромвель – восставший раб, а Мирабо – недовольный дворянин.
– Чем же он недоволен?
– Да всем… Отцом, заключившим его в замок Иф, а потом в донжон Венсенского замка; судьями, приговорившими его к смерти; королем, не признававшим его таланта и до сих пор не воздавшим ему должное.
– Талант политика, господин Жильбер, – живо парировал король, – это его честность.
– Красивые слова, государь, слова, достойные Тита, Траяна или Марка Аврелия; к несчастью, опыт показывает, что это неверно.
– То есть как?
– Разве можно считать честным человеком Августа, принявшего участие в разделе мира вместе с Лепидом и Антонием, а потом изгнавшего Лепида и убившего Антония, чтобы мир достался ему одному? Может быть, вы считаете честным человеком Карла Великого, отправившего брата Карломана доживать свои дни в монастырь и, желая покончить со своим врагом Видукиндом, человеком почти столь же высокого роста, как и он сам, приказавшего отрубить головы всем саксонцам, чей рост превышал длину его меча? Может быть, честным человеком был Людовик Одиннадцатый, восставший против отца, желая свергнуть его с престола, и, несмотря на неудачу, внушавший несчастному Карлу Седьмому такой ужас, что из страха быть отравленным тот сам себя уморил голодом? Считаете ли вы честным человеком Ришелье, затевавшего в альковах Лувра и на лестницах Пале-Кардиналь заговоры, которые заканчивались на Гревской площади? Или, может быть, вы называете честным человеком Мазарини, подписавшего пакт с протектором и не только отказавшего Карлу Второму в пятистах солдатах и полумиллионе, но и выдворившего его из Франции? Был ли честен Кольбер, предавший, обвинивший, свергнувший своего благодетеля Фуке и бесстыдно занявший его еще теплое кресло, когда того живьем бросили в подземелье, откуда у него был один выход – на кладбище? Однако никто из них, слава Богу, не нанес ущерба ни королям, ни королевской власти!
– Но вы же знаете, господин Жильбер, что господин де Мирабо не может принадлежать мне, потому что он принадлежит герцогу Орлеанскому.
– Ах, государь, с тех пор как герцог Орлеанский находится в изгнании, господин де Мирабо не принадлежит никому.
– Каким образом, по вашему мнению, я могу довериться человеку, торгующему собой?
– Купив его… Неужели вы не можете дать ему больше других?
– Этот ненасытный человек потребует миллион!
– Если Мирабо продастся за миллион, государь, то он его и отработает. Подумайте, ведь он будет стоить на два миллиона меньше, чем господин или госпожа де Полиньяк?
– Господин Жильбер!..
– Если король лишает меня слова, я умолкаю, – с поклоном произнес Жильбер.
– Нет, нет, продолжайте.
– Я все сказал, государь.
– Тогда давайте обсудим сказанное.
– С удовольствием! Я знаю этого Мирабо наизусть.
– Так вы его друг!
– К сожалению, я не имею такой чести; кстати, у господина де Мирабо только один друг, общий с ее величеством.
– Да, знаю: граф де Ламарк. Дня не проходит, чтобы мы его в этом не упрекнули.
– Вашему величеству следовало бы, напротив, запретить ему под страхом смерти ссориться с Мирабо.
– Помилуйте, сударь, какой вес в общественном мнении может иметь дворянчик вроде господина Рикети де Мирабо?
– Прежде всего, государь, позвольте вам заметить, что господин де Мирабо не дворянчик, а дворянин. Во Франции не так уж много дворян, ведущих свою родословную с одиннадцатого века, потому что наши короли, желая окружить себя несколькими лишними людьми, имели снисходительность потребовать от тех, кому они оказывают честь, позволяя им сесть в свою карету, доказательство их дворянства лишь с тысяча триста девяносто девятого года. Нет, государь, он не дворянчик, ведь его предки – флорентийские Аригетти, в результате поражения партии гибеллинов осевшие в Провансе. Он не может быть дворянчиком, потому что среди его предков был марсельский коммерсант, а вы ведь знаете, государь, что марсельская знать, так же как и венецианская, имеет привилегию не нарушать закона чести, занимаясь коммерцией.
– Развратник! – перебил его король. – Человек с ужасной репутацией, мот!
– Ах, государь, нужно принимать людей такими, какими их создала природа; Мирабо всегда бывали в молодости шумными и необузданными; однако с годами они остепеняются. В молодости они, к несчастью, действительно именно такие, как вы сказали, ваше величество, а как только они обзаводятся семьями, они становятся властными, высокомерными, но и строгими. Король, который не желает их знать, был бы неблагодарным, ибо они поставляли в сухопутную армию бесстрашных солдат, а во флот – искусных моряков. Я твердо знаю, что со своим провинциальным мировоззрением, совершенно не приемлющим централизации, в своей полуфеодально-полуреспубликанской оппозиции они с высоты своих донжонов пренебрегали властью министров, а иногда и властью королей; я знаю, что они не однажды бросали в Дюрансу налоговых инспекторов, покушавшихся на их земли; мне известно, что они с одинаковым небрежением и даже с презрением относились к придворным и к приказчикам, к откупщикам и ученым; они уважали только две вещи в мире: шпагу и плуг; один из них, как мне известно, написал, что "раболепствовать так же свойственно придворным с гипсовыми лицами и сердцами, как свойственно уткам копаться в грязи". Однако все это, государь, ни в коей мере не свидетельствует о том, что он дворянчик; пусть эта мораль не из самых достойных, но она безусловно говорит о весьма высокой родовитости.
– Ну-ну, господин Жильбер, – с досадой сказал король, уверенный в том, что он лучше, чем кто бы то ни было, знает, кто в его королевстве заслуживает уважения, – вы сказали, что знаете этих Мирабо наизусть. Я их не знаю совсем, и потому прошу вас продолжить ваш рассказ. Прежде чем воспользоваться услугами каких-либо людей, недурно узнать, что они собой представляют.
– Да, государь, – подхватил Жильбер, задетый за живое едва уловимой насмешливостью, с какой король произнес эти слова, – я скажу вашему величеству так: в тот день, когда господин де Лафельяд открывал на площади Побед статую Победы вместе с символическими изображениями четырех наций, именно один из Мирабо, Брюно де Рикети, проезжая вместе со своим полком – гвардейским полком, государь, – по Новому мосту, остановился сам и приказал остановиться всему полку перед статуей Генриха Четвертого; он снял шляпу со словами: "Друзья мои! Поклонимся ему, ибо он один стоит многих других!"
Другой Мирабо, Франсуа де Рикети, в возрасте семнадцати лет возвращаясь с Мальты, видит, что его мать, Анна де Понтев, в трауре, и спрашивает о. причине его, потому что его отец умер десятью годами раньше. "Меня оскорбили", – отвечает мать. – "Кто, матушка?" – "Шевалье де Гриак". – "И вы за себя не отомстили?" – спрашивает Франсуа, хорошо знавший свою мать. "Мне очень этого хотелось! Однажды я застала его одного; я приставила к его виску заряженный пистолет и сказала: "Если бы я была одна, то застрелила бы тебя, ты видишь, что вполне могу это сделать; но у меня есть сын, и он сумеет более достойно отомстить за меня!"" – «Вы правильно поступили, матушка!» – отвечает юноша. И, не снимая дорожных сапог, он надевает шляпу, берет шпагу, отправляется на поиски шевалье де Гриака, забияки и бретёра, вызывает его, запирается с ним в саду, бросает ключи через стену и убивает его.
Еще один Мирабо, маркиз Жан Антуан, был шести футов росту, красив, как Антиной, могуч, словно Милон; однако его бабка говаривала на своем провансальском наречии: "Разве теперь есть мужчины? Вы жалкое подобие настоящего мужчины!" Будучи воспитан этой воинственной женщиной, он, как сказал потом его внук, почувствовал вкус к невозможному; став в восемнадцать лет мушкетером, закалившись в огне, он полюбил опасность так страстно, как иные любят наслаждения; он возглавлял легион головорезов, столь же неистовых и неугомонных, как он сам; когда они проходили мимо, другие солдаты говорили им вслед: "Видели вон тех, с красными обшлагами? Это солдаты Мирабо, легион дьяволов под предводительством самого Сатаны". Но они напрасно называли так командира, потому что это был весьма набожный господин, столь набожный, что однажды, когда в его лесах вспыхнул пожар, он, вместо того чтобы погасить пламя обычными способами, приказал отнести туда святые дары, и огонь утих. Справедливости ради стоит прибавить, что его набожность была сродни благочестию феодального барона, и капитан не прочь бывал порой выручить верующего из беды, как это случилось однажды. В церкви одного итальянского монастыря укрылись дезертиры, которых он собирался расстрелять. Он приказал своим людям взломать двери. Они хотели было выполнить приказ, как вдруг двери распахнулись и на пороге появился аббат, in pontificalibus[5]5
В облачении (лат.).
[Закрыть], со святыми дарами в руках…
– Что же было дальше? – спросил Людовик XVI, захваченный красочным и остроумным рассказом.
– Он на мгновение задумался, потому что положение было не из легких. Потом его словно внезапно осенило. "Дофен!" – сказал он, обращаясь к знаменосцу. – Прикажи-ка позвать сюда полкового священника, и пусть он заберет тело Христово из рук этого чудака". Полковой священник со всем подобающим благочестием так и сделал, государь, тем более имея за спиной этих дьяволов с красными обшлагами да еще с мушкетами!
– А я помню этого маркиза Антуана, – заметил Людовик XVI. – Не он ли в ответ генерал-лейтенанту Шамийяру, пообещавшему, после того как маркиз отличился в каком-то деле, замолвить за него словечко Шамийяру-министру, сказал: "Сударь! Вашему брату очень повезло, что у него есть вы, потому что, не будь вас, он был бы самым глупым человеком во всем королевстве"?
– Да, государь; вот почему, когда маркиза представили к званию бригадного генерала, министр Шамийяр не поддержал это предложение.
– Ну и как же умер этот герой, которого я назвал бы Конде рода Рикети? – со смехом спросил король.
– Государь, кто красиво жил, тот и умирает красиво! – серьезно заметил Жильбер. – Получив в битве при Кассано приказ защищать мост, подвергавшийся атакам имперских войск, этот великан велел солдатам лечь, а сам остался стоять, словно мишень для вражеского огня. Пули сыпались вокруг него градом; он стоял не шелохнувшись, точно придорожный столб. Одна пуля угодила ему в правое плечо; однако, как вы понимаете, государь, это было для него сущей безделицей. Он взял носовой платок, подвязав им правую руку, и схватил в левую топор, привычное свое оружие, так как он с презрением относился к сабле и шпаге, полагая, что они наносят слишком слабые удары. Не успел он это сделать, как вторая пуля попала ему в шею, перебив яремную вену и шейные нервы. На сей раз дело было посерьезнее. Однако, несмотря на страшную рану, гигант некоторое время еще держался на ногах, потом, захлебнувшись кровью, рухнул на мост, как вырванное с корнем дерево. Увидев, что произошло, упавшие духом солдаты бегут: с потерей командира полк лишился души; один старый сержант, надеясь, что тот еще жив, прикрывает ему лицо своим котелком; преследуя отступающий полк, вся армия принца Евгения — кавалерия и пехота – прошлась по маркизу.
Битва закончилась, надо было заняться трупами. Заметили великолепный наряд маркиза. Один из пленных солдат узнал своего командира. Видя, что Мирабо еще дышит, вернее, издает предсмертные хрипы, принц Евгений приказывает отнести его в лагерь герцога де Вандома. Приказание исполнено. Маркиза помещают в палатке принца, где случайно оказывается знаменитый хирург Дюмулен. Этот человек был известен своими фантазиями; ему приходит в голову вернуть почти мертвого маркиза к жизни; идея эта привлекает его тем более, что осуществление ее представлялось совершенно невозможным: помимо того, что голова держалась лишь благодаря позвоночнику да нескольким обрывкам мускулов, все тело, по которому прошли три тысячи лошадей и шесть тысяч пехотинцев, было сплошной раной. Трое суток никто не верит, что маркиз придет в сознание. Наконец он открывает один глаз; спустя еще два дня шевелит рукой; настойчивость Дюмулена он начинает подкреплять собственной неукротимостью; и вот через три месяца маркиз Жан Антуан появляется на свет с рукой на черной перевязи. У него было двадцать семь ран, на пять больше, чем у Цезаря, а его голову поддерживало нечто вроде серебряного ошейника. Первый свой визит он нанес в Версаль, куда его повез герцог де Вандом и где он был представлен королю; тот его спросил, каким образом могло статься, что, обнаружив такое неслыханное мужество, он до сих пор еще не маршал. "Государь, – отвечал маркиз Антуан, – если бы, вместо того чтобы защищать мост в Кассано, я явился ко двору и подкупил какого-нибудь мошенника, я бы получил свое продвижение ценой меньшего количества ран". Таких ответов Людовик Четырнадцатый не любил: он показал маркизу спину. "Жан Антуан, друг мой, – заметил ему после приема герцог де Вандом, – отныне я буду представлять тебя врагу, но королю – никогда". Несколько месяцев спустя маркиз, несмотря на свои двадцать семь ран, сломанную руку и серебряный ошейник, женился на мадемуазель де Кастеллан-Норант и подарил ей семерых детей в перерывах между семью новыми военными кампаниями. Изредка, как и подобает настоящим храбрецам, он рассказывал о знаменитом сражении при Кассано, по привычке говоря: "В том бою я был убит".








