Текст книги "Графиня де Шарни (Части I, II, III)"
Автор книги: Александр Дюма
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 62 страниц)
ЖЕНЩИНА, ПОХОЖАЯ НА КОРОЛЕВУ
Экипаж остановился у аржантёйской церкви.
– Я ошибся, когда говорил вам, что не был в Аржантёе с тех пор, как отец меня выгнал из дому палкой; я был здесь в день его похорон и провожал его тело в эту церковь.
С этими словами Мирабо вышел из кареты, снял шляпу и с обнаженной головой медленно и торжественно вошел в церковь.
В этом необыкновенном человеке было столько противоречивых чувств! Время от времени он робко тянулся к религии, и это в ту эпоху, когда все были философами, а некоторые доходили в увлечении философией до полного отрицания Бога.
Жильбер следовал за ним на некотором расстоянии. Он видел, как Мирабо прошел через всю церковь и вблизи алтаря Божьей Матери прислонился к массивной колонне; на ее романской капители была выбита дата, относящаяся к XII веку.
Мирабо преклонил голову, его взгляд остановился на черной плите, образовывавшей центр придела.
Доктор пытался угадать, о чем думает Мирабо; проследив глазами за его взглядом, он увидел следующую надпись:
Здесь покоится
ФРАНСУАЗА ДЕ КАСТЕЛЛАН, МАРКИЗА ДЕ МИРАБО, образец смирения и добродетели, счастливая супруга, счастливая мать.
Родилась в Дофине в 1685 году, скончалась в Париже в 1769 году.
Похоронена в церкви святого Сульпиция, затем перевезена сюда, где покоится в той же могиле ее достойный сын,
ВИКТОР ДЕ РИКЕТИ, МАРКИЗ ДЕ МИРАБО, прозванный Другом людей.
Родился в Пертюи, в Провансе,
4 октября 1715 года, скончался в Аржантёе 11 июля 1789 года.
Молите господа за упокой их душ.
Власть смерти над человеческими умами столь велика, что доктор Жильбер на мгновение склонил голову и попытался вспомнить какую-нибудь молитву, чтобы последовать призыву, с которым обращалось к каждому христианину надгробие, бывшее у него перед глазами.
Но, если когда-нибудь в детстве, что само по себе сомнительно, Жильбер и умел говорить на языке смирения и веры, то сомнение, эта зараза последнего века, до единой строчки вымарало из его души страницы этой живой книги, а философия вписала вместо них свои софизмы и парадоксы.
Убедившись в том, что сердце его молчит и губы беззвучны, он поднял глаза на Мирабо и увидел две слезы, катившиеся по этому властному лицу, изборожденному страстями, будто изрезанная вулканической лавой земля.
Слезы Мирабо необычайно взволновали Жильбера. Он подошел к нему и пожал ему руку.
Мирабо понял его порыв.
Слезы, проливаемые в память об отце, который держал в тюрьме, мучил и истязал сына, могли бы показаться необъяснимыми или банальными.
Он поспешил изложить Жильберу истинную причину своей чувствительности:
– Франсуаза де Кастеллан, мать моего отца, была достойная женщина. Когда все считали меня безобразным, одна она находила в себе силы называть меня просто некрасивым. Когда все меня ненавидели, она меня почти любила! Но кого она любила больше всех на свете, так это собственного сына. Как видите, дорогой Жильбер, я их объединил. А с кем объединят меня? Чьи кости будут лежать рядом с моими?.. У меня нет даже любимой собаки!
Он горько рассмеялся.
– Сударь! – произнес невдалеке угрюмый, полный упрека голос. – В церкви не смеются!
Мирабо повернул залитое слезами лицо в ту сторону, откуда донесся голос, и увидел священника.
– Вы служите в этом приходе, сударь? – мягко спросил он в ответ.
– Да… Что вам угодно?
– В вашем приходе много бедных?
– Больше, чем людей, подающих милостыню.
– Однако вам же должны быть знакомы хотя бы некоторые из милосердных людей, филантропов?..
Священник рассмеялся.
– Сударь, – заметил Мирабо, – если не ошибаюсь, именно от вас я имел честь услышать, что в церкви не смеются…
– Уж не вздумали ли вы меня поучать? – оскорбился священник.
– Нет, сударь, я лишь хотел вам доказать, что люди, полагающие долгом прийти на помощь своим братьям, не так редки, как вы думаете. Так вот, сударь, я, по всей вероятности, поселюсь в замке Маре. Любой безработный найдет у меня работу и хорошее содержание. Любой голодный старик найдет там хлеб. Любому больному, независимо от его политических убеждений и вероисповедания, окажут помощь. Начиная с сегодняшнего дня, господин кюре, я вам с этой целью предоставляю кредит на тысячу франков в месяц.
Вырвав из записной книжки листок, он написал на нем карандашом:
"Настоящим чеком на сумму двенадцать тысяч франков г-н кюре города Аржантёя может распоряжаться из расчета тысячи франков в месяц; деньги должны быть употреблены на добрые дела со дня моего поселения в замке Маре.
Составлено в аржантёйской церкви и подписано на алтаре Божьей матери.
Мирабо-старший".
Мирабо действительно написал этот вексель и подписал его на алтаре Божьей матери.
После этого он вручил вексель кюре, изумившемуся при виде подписи и еще более изумившемуся после того, как прочел его содержание.
Затем Мирабо вышел из церкви, сделав доктору Жильберу знак следовать за ним.
Они сели в экипаж.
Хотя Мирабо оставался в Аржантёе весьма непродолжительное время, он уже в двух местах оставил по себе добрую память, которая должна была распространиться и перейти в потомство.
Некоторым личностям свойственно превращать в целое событие свое появление в любой точке земли.
Таков Кадм, посеявший воинов в фиванскую землю. Таков Геркулес, совершивший свои двенадцать подвигов. Мирабо умер шестьдесят лет тому назад, но попробуйте и сегодня, проезжая через Аржантёй, остановиться в тех же местах, где он останавливался во время описанного нами путешествия, и если в том доме еще живет кто-нибудь, а в церкви окажется хоть один человек, вы во всех подробностях услышите рассказ об описанном нами событии, словно оно произошло вчера.
Карета покатила по главной улице до самой окраины, выехала из Аржантёя и свернула на безонскую дорогу. Не успела она проехать и ста шагов, как Мирабо заметил по правую руку парк, среди густых деревьев которого виднелись шиферные крыши замка и служб.
Это был Маре.
Справа от дороги, по которой катил фиакр, не доезжая до поворота в аллею, ведущую к воротам замка, стояла убогая лачуга.
У порога ее на деревянной скамеечке сидела женщина и держала на руках истощенного, бледного, снедаемого недугом младенца.
Баюкая полумертвого ребенка, мать поднимала глаза к небу и плакала.
Она обращалась к тому, кого обычно призывают, когда от людей помощи уже не ждут.
Мирабо еще издали обратил внимание на это печальное зрелище.
– Доктор! – сказал он Жильберу. – Я суеверен, как старик: если этот младенец умрет, я отказываюсь от замка Маре. Это по вашей части.
Он приказал кучеру остановиться возле хижины.
– Доктор! – продолжал он. – Через двадцать минут стемнеет, а я еще должен успеть осмотреть замок. Я вас оставляю здесь. Вы догоните меня в замке и скажете, есть ли надежда спасти ребенка.
Обратившись к матери, Мирабо сказал ей:
– Добрая женщина, этот господин – знаменитый доктор. Благодарите судьбу за то, что она послала вам его; он попытается вылечить ваше дитя.
Женщина не понимала, сон это или явь. Она поднялась и стала сбивчиво благодарить.
Жильбер сошел с фиакра, и тот покатил дальше. Пять минут спустя Тейш уже звонил у ворот замка.
Некоторое время никого не было видно. Наконец ворота открыл какой-то человек, в ком по одежде легко было узнать садовника.
Мирабо прежде всего поинтересовался, в каком состоянии находится замок.
Он был вполне пригоден для жилья – так, во всяком случае, отвечал садовник, да это и было понятно с первого взгляда.
Замок находился во владении аббатства Сен-Дени – как центр аржантёйского приората – и продавался согласно декретам, налагавшим арест на имущество духовенства.
Как мы уже сказали, Мирабо знал этот замок, но у него не было случая осмотреть его столь же внимательно, как теперь.
Когда ворота перед ним распахнулись, он оказался в первом дворе, имевшем почти квадратную форму. По правую руку находился флигель – там жил садовник. Слева – другой флигель; глядя на то, с каким кокетством он был убран даже снаружи, не сразу верилось, что этот флигель – родной брат первого.
Однако они были братьями. Но украшение придало флигелю простолюдина почти аристократический вид: он утопал в пестром наряде из огромных розовых кустов, перехваченном в талии зеленым поясом винограда. Окна прятались за завесами из гвоздик, гелиотропов, фуксий; толстые ветви и распустившиеся цветы не позволяли ни солнцу, ни любопытному взгляду проникнуть внутрь. К дому прилегал небольшой садик, расцвеченный лилиями, кактусами, нарциссами и напоминавший покров, вытканный самой Пенелопой; он тянулся вдоль всего первого двора, изумительным образом подчеркивая великолепие огромной плакучей ивы и росших на противоположной стороне красавцев-вязов.
Мы уже упоминали о страсти Мирабо к цветам. При виде утопавшего в розах флигеля, очаровательного садика, словно составлявшего часть домика Флоры, он не удержался и радостно вскрикнул.
– Этот флигель тоже сдается или продается, друг мой? – спросил он у садовника.
– Разумеется, сударь, ведь он относится к замку, – отвечал тот, – а замок сдается или продается. Правда, сейчас флигель занят, однако арендный договор заключен не был, и потому, если вы, сударь, изволите занять замок, то можно будет попросить того, кто занимает флигель, освободить его.
– А кто это? – поинтересовался Мирабо.
– Одна дама.
– Молодая?
– Лет тридцати-тридцати пяти.
– Хороша собой?
– Очень.
– Ну что ж, посмотрим, – произнес Мирабо. – Красивая соседка не помеха… Покажите мне замок, друг мой.
Садовник пошел вперед по мосту, соединявшему два дворика; под мостом журчала вода.
Там садовник остановился.
– Если господин не пожелает беспокоить даму, живущую во флигеле, то устроить все можно очень просто: эта речушка полностью отделяет прилегающую к флигелю часть парка от остальной территории; дама была бы у себя, а господин – у себя.
– Хорошо, хорошо, – сказал Мирабо. – Посмотрим замок.
Он легко поднялся на крыльцо.
Садовник отворил парадную дверь.
За дверью находилась передняя; стены были оштукатурены под мрамор; в нишах возвышались статуи, а на колоннах, по моде той поры, были расставлены вазы.
Дверь в глубине передней, расположенная напротив парадной двери, выходила в сад.
Справа от передней находились бильярдный зал и столовая.
По левую сторону были расположены две гостиные – большая и малая.
Такое расположение комнат понравилось Мирабо; вообще же он следил за объяснениями с рассеянным и нетерпеливым видом.
Поднялись во второй этаж.
Он состоял из большой комнаты, удобно расположенной для того, чтобы устроить в ней рабочий кабинет, а также из трех или четырех хозяйских спален.
Все окна были заперты.
Мирабо подошел к одному из окон и распахнул его.
Садовник бросился было отворять другие.
Однако Мирабо сделал ему знак остановиться.
Как раз под тем окном, что распахнул Мирабо, у подножия огромной плакучей ивы полулежала женщина и читала. Мальчик лет пяти-шести играл в нескольких шагах от нее на лужайке среди цветов.
Мирабо понял, что это была дама, живущая во флигеле.
Она была необычайно элегантно одета: легкий муслиновый пеньюар, отделанный кружевом, был наброшен поверх жакета из белой тафты с оборками из белых и розовых лент и белой муслиновой юбки с воланами того же цвета, что ленты на жакете; из-под жакета выглядывала блузка из розовой тафты с розовыми бантами; а на голове – капюшон из кружев, ниспадающих подобно вуали, сквозь которые, как в дымке, угадывались черты ее лица.
Изящные удлиненные руки с аристократическими ногтями, крошечные ступни в туфельках из белой тафты с розовыми бантами завершали этот поэтичный и соблазнительный облик.
Малыш был одет в белый атласный костюмчик, который дополняли – подобное странное смешение было, впрочем, весьма обычным в ту эпоху – маленькая шапочка в стиле Генриха IV и трехцветная перевязь (принято было называть ее "национальной").
Кстати, именно в таком костюме выходил в последний раз юный дофин вместе с матерью на балкон дворца Тюильри.
Мирабо знаком приказал не шуметь, чтобы не беспокоить прекрасную любительницу чтения.
Это и в самом деле была обитательница утопавшего в цветах флигеля, царица лилий, кактусов и нарциссов – словом, соседка, которую Мирабо, человек, всеми силами души стремившийся к сладострастной неге, выбрал бы сам, если бы случай не привел ее к нему.
Он некоторое время пожирал глазами очаровательное существо, неподвижное как статуя и не подозревавшее об устремленном на него пылком взгляде. Однако то ли случайно, то ли под действием магнетического тока женщина подняла глаза от книги и повернулась к окну.

При виде Мирабо она изумленно вскрикнула, поднялась, позвала сына и, взяв его за руку, пошла прочь. Но она несколько раз успела оглянуться, прежде чем скрылась вместе с мальчиком за деревьями. Мирабо неотрывно следил за тем, как ее светлое платье мелькало то тут, то там, особенно заметное в надвигавшихся сумерках.
На изумленный крик, вырвавшийся при виде Мирабо у незнакомки, он ответил удивленным восклицанием.
У этой женщины была не только королевская поступь: насколько можно было разглядеть сквозь кружева, наполовину скрывавшие ее лицо, у нее были черты Марии Антуанетты.
Ребенок усиливал сходство: он был одного возраста со вторым сыном королевы. Ее походка, лицо, малейшие движения запечатлелись не только в памяти, но и, осмелимся заметить, в сердце Мирабо со времени их свидания в Сен-Клу, и с той поры он мог бы узнать королеву повсюду, где бы он ее ни встретил, будь она даже окутана божественным облаком, которым Вергилий окружил Венеру, когда она явилась своему сыну в Карфагене, на морском берегу.
Каким же чудом могла оказаться в парке того дома, который собирался снять Мирабо, таинственная женщина, если не сама королева, то, по крайней мере, ее живой портрет?
В это мгновение Мирабо ощутил на своем плече прикосновение чьей-то руки.
IIIГЛАВА, В КОТОРОЙ ВЛИЯНИЕ НЕЗНАКОМКИ НАЧИНАЕТ ЧУВСТВОВАТЬСЯ
Мирабо обернулся и вздрогнул.
Человек, положивший руку ему на плечо, оказался доктором Жильбером.
– A-а, это вы, дорогой доктор… Ну что? – спросил Мирабо.
– Я осмотрел ребенка, – отвечал Жильбер.
– Есть ли надежда его спасти?
– Врач никогда не должен терять надежды, даже перед лицом смерти.
– Дьявольщина! – вскричал Мирабо. – Стало быть, болезнь серьезная?
– Более чем серьезная, дорогой граф: ребенок смертельно болен.
– Что же это за болезнь?
– Я с удовольствием расскажу о ней в подробностях, тем более что это будет небезынтересно для человека, который, не подозревая, какому риску он себя подвергает, решил бы поселиться в этом замке.
– Э! Уж не собираетесь ли вы мне сообщить о том, что это чума? – предположил Мирабо.
– Нет. Я вам расскажу, как несчастный младенец заболел лихорадкой, от которой он, по всей вероятности, через неделю умрет. Его мать косила траву вокруг замка вместе с садовником и, чтобы ребенок не мешал, положила его в нескольких шагах от опоясывающей парк канавы со стоячей водой. Простая крестьянка, она и понятия не имеет о двойном вращении Земли, вот и устроила дитя в тени, не подозревая, что через час оно окажется на солнце. Когда она прибежала на крик ребенка, он уже пострадал дважды: от слишком горячих для его головки солнечных лучей и от болотных испарений, довершивших отравление, известное под названием "малярийное отравление".
– Прошу прощения, доктор, – перебил его Мирабо, – но я не совсем вас понимаю.
– Разве вы никогда не слышали о лихорадке Понтийских болот? Разве вам не известно, хотя бы понаслышке, о гибельных миазмах, поднимающихся над тосканской Мареммой? Или, может быть, вам приходилось читать стихи флорентийского поэта о смерти Пин де Толомеи?
– Все это мне известно, доктор, но как светскому человеку и поэту, а не как химику и медику. Кабанис мне рассказывал нечто подобное во время последней нашей встречи по поводу манежа, где мы так неважно себя чувствуем. Он даже утверждал, что, если я не буду не менее трех раз во время заседания выходить подышать в сад Тюильри, то умру от отравления.
– И Кабанис был прав.
– Не угодно ли вам будет мне это объяснить, доктор? Вы доставите мне удовольствие.
– Вы это серьезно говорите?
– Да, я неплохо знаю древнегреческий и латынь – в течение четырех-пяти лет, проведенных в заключении в разное время благодаря социальной чувствительности моего отца, я порядочно изучил античную историю. В самые тяжелые минуты я даже написал о нравах древних непристойную книжку, претендующую, однако, на некоторую научность. Но я не имею ни малейшего представления о том, как можно отравиться в зале заседаний Национального собрания, если только вас не укусит аббат Мори или вы не прочтете газетенки господина Марата.
– Сейчас объясню вам это; может быть, мое объяснение покажется туманным человеку, из скромности признающемуся, что он не очень силен в физике и невежествен в химии. Однако постараюсь выражаться как можно понятнее.
– Говорите, доктор. Смею заверить, что у вас никогда еще не было более благодарного слушателя.
– Архитектор, построивший зал манежа, – к несчастью, дорогой граф, архитекторы, как и вы, никудышные химики – не предусмотрел ни вытяжных труб для вывода испорченного воздуха, ни труб для его обновления. Из этого следует, что, поскольку тысяча сто человек, запертые в зале, вдыхают кислород, выдыхают углекислый газ, через час после начала заседания, особенно зимой, когда окна закрыты, а печи топятся, в зале нечем дышать.
– Как раз это мне и желательно было бы понять, хотя бы для того, чтобы потом поделиться знаниями с Байи.
– Объясняется это просто: чистый воздух, предназначенный для поглощения нашими легкими; воздух, которым дышат в доме, стоящем на середине склона, обращенного к востоку, и вблизи проточной воды, то есть расположенном в идеальных условиях обитания, состоит из семидесяти семи частей кислорода, двадцати одной части азота и двух частей так называемых водяных паров.
– Отлично! До сих пор я все понимаю и даже записываю цифры.
– Слушайте дальше: венозная кровь – темная, перенасыщенная углеродом, попадает в легкие, где она должна обновляться благодаря вдыхаемому из атмосферы воздуху, то есть кислороду, забираемому легкими из всей массы воздуха. Происходит, таким образом, двоякое явление, именуемое гематозом. Вступая в соприкосновение с кровью, кислород смешивается с ней и из черной превращает ее в красную, сообщая, таким образом, крови жизненно важный элемент; в то же время углерод, соединяясь с частью кислорода, превращается в углекислоту, или окись углерода, и выбрасывается в процессе дыхания наружу вместе с водяными парами. И вот это превращение вдыхаемого чистого воздуха в выдыхаемый испорченный создает в закрытом помещении такую атмосферу, что она не только перестает быть пригодной для дыхания, но может вызвать настоящее отравление.
– Итак, по вашему мнению, доктор, я уже наполовину отравлен?
– Совершенно верно. Ваши боли именно этим и объясняются. Разумеется, к отравлению в зале манежа я присовокупляю и недостаток свежего воздуха в зале архиепископства, в донжоне Венсенского замка, в форте Жу, в замке Иф. Вы помните, как госпожа де Бельгард говорила, что в Венсенском замке есть камера, которая ценится на вес мышьяка?
– Значит ли это, дорогой доктор, что несчастный ребенок отравлен, как и я, только не наполовину, а полностью?
– Да, дорогой граф; отравление вызвало у него злокачественную лихорадку, гнездящуюся в мозгу и мозговой оболочке. Лихорадка переросла в так называемую мозговую горячку, которую я окрестил бы по-новому: я бы назвал это, если угодно, острой гидроцефалией. Отсюда и судороги, и распухшее лицо, и посиневшие губы, и явно выраженный тризм челюсти, и закатившиеся глаза, и прерывистое дыхание, и неровный пропадающий временами пульс, и, наконец, липкий пот по всему телу.
– Дьявольщина! Доктор, дорогой! Да от одного этого перечисления, меня, знаете ли, охватывает дрожь! По правде говоря, когда я слышу, как доктор говорит на своем языке, мне представляется, будто я читаю на гербовой бумаге кляузу крючкотвора: я начинаю верить в то, что самое лучшее для меня – смерть. Какое же средство вы предписали несчастному малышу?
– Самый энергичный уход; должен сообщить, что два луидора, завернутые в рецепт, дадут матери возможность следовать моим указаниям. Итак, холод на голову, тепло к конечностям, рвотное, отвар из хинных корок.
– Вот это да! Неужели все это ему не поможет?
– Если не вмешается природа, все это мало чем может помочь. Я назначил это лечение более для очистки совести.[23]23
В 1790 году еще не был известен сульфат хинина, как не было принято ставить за уши пиявки. Таким образом, предписание доктора Жильбера было настолько полным, насколько это позволяло состояние науки в конце XVIII века. (Примеч. автора.)
[Закрыть] А ангел-хранитель, если у бедного ребенка он есть, довершит остальное.
– Хм! – с сомнением проронил Мирабо.
– Вы меня понимаете, не правда ли? – спросил Жильбер.
– Вашу теорию отравления окисью углерода? Почти.
– Нет, я не об этом. Я хотел сказать: вы понимаете, что воздух замка Маре вам не подходит?
– Вы так думаете, доктор?
– Совершенно уверен.
– Весьма печально, потому что сам замок мне весьма и весьма подходит.
– Узнаю вас в этом, извечный враг самому себе! Я вам советую жить на возвышенности, а вы выбираете равнину; я вам рекомендую реку – вы же решаете поселиться вблизи стоячей воды.
– Да, но каков парк! Вы только взгляните, какие здесь деревья, доктор!
– Попробуйте провести хоть одну ночь с открытым окном, граф, или прогуляйтесь после одиннадцати вечера под сенью этих прекрасных деревьев, а назавтра расскажете мне, что вы чувствуете.
– Иными словами, вместо отравления наполовину я на другой день буду отравлен полностью?
– Вы хотите услышать правду?
– Да, и вы мне ее скажете, верно?
– Разумеется, как бы ни была она горька. Ведь я вас знаю, дорогой граф. Вы хотите здесь укрыться от целого света, а он придет сюда за вами: за каждым человеком тянется цепь, будь она из железа, золота или цветов. Ваша цепь – это удовольствие ночью и занятия днем. Пока вы были молоды, вы в сладострастии находили отдохновение от трудов; однако работа истощила ваши дни, а сладострастие утомило ваши ночи. Вы и сами об этом говорите со свойственной вам выразительностью и красочностью: вы чувствуете, как перешли из лета в осеннюю пору. Так вот, милый граф, из-за ваших ночных излишеств, из-за чрезмерных занятий в дневные часы я вынужден пускать вам кровь… и вот тут-то, в момент потери сил – не забывайте об этом! – вы будете более чем когда-либо расположены к поглощению этого зараженного воздуха, отравленного по ночам высокими деревьями парка, а днем – болотными испарениями от стоячей воды. И тогда – чего же вы хотите! – у меня окажется двое противников, оба сильнее меня: вы и природа. Мне придется потерпеть поражение.
– Так вы полагаете, дорогой доктор, что меня сведут в могилу внутренности?.. Эх, черт побери! Как вы меня огорчаете! От внутренних болезней умирают так долго и мучительно. Я бы предпочел апоплексический удар или какую-нибудь аневризму… Не можете вы мне это устроить?
– Ах, милый граф, – отвечал Жильбер, – этого можете у меня не просить: то, о чем вы говорите, уже исполнено или скоро будет исполнено. По моему мнению, ваши кишечные колики имеют второстепенное значение, а вот что играет и будет играть решающую роль, так это сердце. К несчастью, сердечные заболевания у людей вашего возраста многочисленны и разнообразны, не все из них влекут за собой мгновенную смерть. Общее правило… слушайте внимательно, дорогой граф, это нигде не записано, но я, более философ и наблюдатель, нежели врач, скажу вам следующее. Острые заболевания человека почти всегда подчиняются строгому правилу: у детей обычно болезни подвергается мозг, у подростков – грудь, у взрослых – внутренние органы, у стариков от тяжелых дум и переживаний – мозг или сердце. Когда наука скажет свое последнее слово, когда природа, исследованная человеком, раскроет свою последнюю тайну, когда для каждой болезни будет найдено лекарство, когда человек, подобно окружающим его животным, за редким исключением, будет умирать только от старости, у него останутся лишь два уязвимых органа: мозг и сердце, и причиной смертельной болезни мозга все равно будет болезнь сердца.
– Вот дьявол! Вы даже не можете вообразить, дорогой доктор, как меня все это интересует; понимаете, мое сердце будто знает, что вы говорите о нем: послушайте, как оно стучит.
Мирабо взял руку Жильбера и прижал ее к своей груди.
– Это лишний раз подтверждает мои слова, – продолжал доктор. – Ну еще бы! Орган, участвующий во всех переживаниях, ускоряющий или замедляющий собственное биение даже во время простой медицинской беседы, не может не быть поражен, особенно у такого человека, как вы. Вы жили сердцем, от сердца вы и умрете. Поймите же: всякое сильное душевное потрясение, всякая острая физическая боль вызывают у человека своего рада лихорадку, влекущую за собой более или менее сильное сердцебиение. При такой работе сердца – а она для сердца трудна и утомительна, потому что происходит вопреки нормальному порядку вещей, – сердце изнашивается, деформируется; вот почему у стариков часто бывает гипертрофия сердца, то есть большое его увеличение; отсюда же и аневризмы, то есть утончение сердца. Аневризма приводит к разрыву сердца – единственной мгновенной смерти; гипертрофия влечет за собой апоплексический удар – смерть иногда затяжную, однако при нем сознание убито, а значит, умирающий не чувствует и боли, потому что страдание не существует без ощущения, способного оценить и измерить это страдание. Так неужели вы воображаете, что могли безнаказанно любить, быть счастливым, страдать, радоваться и отчаиваться, как никто другой до вас, добиваться невиданных триумфов, переживать неслыханные разочарования? Пока вы думали, работали, говорили по целым дням и пили, смеялись, любили ночи напролет, не щадя себя, ваше сердце сорок лет стремительно гоняло горячие волны крови от центра к конечностям. Как же после всего этого оно, замученное, изношенное, не откажется служить вам?! Знаете ли, дорогой друг, сердце – что кошелек: как бы туго ни был он набит золотыми, но если из него только брать, он в конце концов опустеет. Однако, после того как я рассказал вам о плохой стороне вашего положения, позвольте мне указать и на хорошую. Чтобы сердце износилось окончательно, должно пройти некоторое время. Перестаньте мучить свое сердце, как вы делали до сих пор, не требуйте от него работы, на которую оно уже не способно, не заставляйте его переносить волнения, которые ему не под силу, избегайте таких положений, при которых не выполняются три основные жизненные функции: правильное дыхание, которое зависит от работы легких; кровообращение, за которое отвечает сердце; пищеварение, которое происходит в кишечнике, – и вы проживете еще лет двадцать, тридцать, может быть, а умрете от старости. Если же вы, напротив, стремитесь к самоубийству, то, Боже мой, для вас ничего нет проще; таким образом, только от вас зависит замедлить или ускорить собственную кончину. Вообразите, что вас несут два необузданных коня: заставьте их перейти на шаг, и у вас впереди – долгое путешествие. Если же вы позволите им мчаться галопом, словно они запряжены в солнечную колесницу, они за день и ночь облетят землю.
– Да, – возразил Мирабо, – зато в течение этого дня они будут светить и греть, а это не так уж мало. Идемте, доктор, уже поздно, я обещаю вам обо всем этом подумать.
– Подумайте, – сказал в заключение доктор и последовал за Мирабо. – Однако для начала подчинитесь предписаниям Факультета и обещайте мне не снимать этот замок. Вы найдете в окрестностях Парижа десять, двадцать, пятьдесят не менее подходящих, чем этот.
Возможно, вняв голосу разума, Мирабо и пообещал бы исполнить просьбу доктора, но вдруг в наступающих вечерних сумерках ему почудилась за увитым цветами окном дама в юбке из белой тафты с розовыми воланами; Мирабо показалось, что женщина ему улыбнулась, однако он не успел хорошенько рассмотреть ее лица, потому что в ту минуту, как Жильбер, почувствовавший в своем пациенте некоторую перемену, попытался определить причину нервной дрожи, ощутив ее в руке Мирабо, на которую он опирался, и взглянул в том же направлении, что и Мирабо, дамская головка сейчас же исчезла, в окне лишь слегка трепетали розы, гелиотропы и гвоздики.
– Итак, – продолжал настаивать Жильбер, – вы не отвечаете.
– Дорогой доктор! – отвечал Мирабо. – Помните, как я ответил королеве, когда, уходя, она пожаловала мне для поцелуя руку: "Ваше величество, этот поцелуй спасет монархию!"
– Помню.
– Я принял на себя в ту минуту тяжелое обязательство, особенно если учесть, что меня оставили в одиночестве. Однако я не могу не исполнить своего обещания. Не будем пренебрегать самоубийством, о котором вы, доктор, говорили. Возможно, это будет единственно возможный способ достойно выйти из создавшегося положения.
Спустя два дня Мирабо приобрел с помощью эмфитевтического договора замок Маре.








