Текст книги "Графиня де Шарни (Части I, II, III)"
Автор книги: Александр Дюма
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 62 страниц)
Жильбер печально улыбнулся, взглянув на Робеспьера.
– Правда, – продолжал Калиостро, – он выбрал этот девиз и заказал этот портрет в то время, когда девица поклялась ему, что ничто на свете не разлучит их; он принес такую же клятву и был готов ее исполнить. Он уехал на три месяца, а когда вернулся – узнал, что она вышла замуж! Впрочем, настоятель Сен-Вааста по-прежнему ему покровительствовал: он предоставил его брату стипендию в коллеже Людовика Великого, а ему самому – место судьи в трибунале по уголовным делам. И вот наступил день его первого процесса – надо было назначить наказание убийце; полный угрызений совести оттого, что он осмелился распорядиться человеческой жизнью, хотя обвиняемый и был признан виновным, Робеспьер подал в отставку. Он стал адвокатом, потому что ему надо было на что-нибудь жить и кормить сестру (брата хоть и плохо, но все-таки кормили в коллеже Людовика Великого). Едва он вступил в должность, как крестьяне стали его просить защитить их от епископа Аррасского. Робеспьер тщательно изучил документы, выиграл дело крестьян; еще не остывший после своего успеха, он был избран в Национальное собрание. В Национальном собрании Робеспьера одни ненавидят, другие презирают: духовенство выказывает ненависть адвокату, осмелившемуся выступать на суде против епископа Аррасского, а знать провинции Артуа питает презрение к "судейскому крючку", получившему образование из милости.
– Что же он за это время успел сделать? – перебил графа Жильбер.
– О Господи, да почти ничего для других, зато достаточно для меня. Если бы я не был заинтересован в том, чтобы он оставался беден, я завтра же дал бы ему миллион.
– Я повторяю свой вопрос: что он успел сделать?
– Вы помните тот день, когда лицемерное духовенство явилось в Собрание просить третье сословие, находившееся в неопределенном положении после королевского вето, начать работу?
– Да.
– Так перечитайте речь, произнесенную в тот день адвокатишкой из Арраса, и вы увидите, что у этой язвительной горячности, сделавшей его почти красноречивым, большое будущее.
– Ну, а что с тех пор?..
– С тех пор?.. A-а, вы правы. Мы вынуждены из мая перенестись в октябрь. Когда пятого числа Майяр, депутат от парижских женщин, обратился от имени своих избирательниц к Собранию, то все члены Собрания промолчали, а адвокатишка выступил не только резко, но так смело, как никто другой. Пока все так называемые народные заступники молчали, он поднялся дважды: в первый раз во время всеобщего шума, в другой раз – в полной тишине. Он поддержал Майяра, говорившего от имени голодных и просившего для них хлеба.
– Да, это и в самом деле уже серьезно, – в задумчивости заметил Жильбер, – однако он, может быть, еще изменит свою позицию.
– Ах, дорогой доктор, вы не знаете "Неподкупного", как его скоро назовут; да и кому придет в голову подкупать этого адвокатишку, над которым все смеются? Этот человек будет позднее – хорошенько запомните, Жильбер, мои слова – наводить на Собрание ужас, а сегодня он всеобщее посмешище! Среди знатных якобинцев бытует мнение, что господин де Робеспьер смешон: глядя на него, все члены Собрания забавляются и считают своим долгом его высмеивать. Ведь в больших собраниях бывает порой скучно, нужен какой-нибудь дурачок для забавы… В глазах таких господ, как Ламет, Казалес, Мори, Барнав, Дюпор, господин де Робеспьер дурак. Друзья его предают, исподтишка подсмеиваясь над ним; враги освистывают и смеются открыто; когда он берет слово, его никто не слушает, когда он возвышает голос, вокруг все кричат. А когда он произносит речь – как всегда, в пользу права, неизменно в защиту какого-то принципа, – никто его не слышит, только какой-нибудь неизвестный депутат, на ком оратор останавливает угрожающий взгляд, с насмешкой предлагает опубликовать эту речь. И только единственный из его коллег его угадывает и понимает, единственный! Как вы думаете, кто именно? Мирабо. "Этот человек пойдет далеко, – сказал он мне третьего дня, – потому что он верит во все, что говорит". Вы-то должны понимать, насколько это существенно для Мирабо.
– Да читал я его речи, – заметил Жильбер, – и они мне показались посредственными и заурядными.
– Ах, Боже мой! Я же вам не говорю, что это Демосфен или Цицерон, Мирабо или Барнав; нет, это всего-навсего господин де Робеспьер, как его принято называть. Кстати, с его речами обращаются в типографии столь же бесцеремонно, как на трибуне: когда он говорит – его перебивают; когда речи оказываются в типографии – их искажают. Журналисты даже не называют его господином де Робеспьером, они не знают его имени и потому пишут так: "Господин Б.", "Господин N." или "Господин ***". Один Господь да я, может быть, знаем, сколько желчи накапливается в этой тощей груди, какие бури бушуют в этом ограниченном уме; ведь освистанному оратору, хоть он и чувствует свою силу, негде забыться после всех этих ругательств, оскорблений, предательств: у него нет ни светских развлечений, ни тихих семейных радостей. В своей тоскливой квартире в тоскливом Маре, в холодной комнате, нищей, голой, расположенной на улице Сентонж, он живет на скудное депутатское жалованье и столь же одинок, как в детстве в промозглом дворе коллежа Людовика Великого. Еще в прошлом году у него было молодое приятное лицо;
взгляните: всего за год его голова высохла и стала похожа на черепа вождей караибов, которые привозят из Океании Куки и Лаперузы; он не расстается с якобинцами, и из-за незаметных постороннему взгляду волнений, переживаемых им, у него бывают кровотечения, и из-за них он уже два или три раза терял сознание. Вы замечательный математик, Жильбер, но я ручаюсь, что даже вы не сможете подсчитать, ценою какой крови заплатит оскорбляющая его знать, преследующее его духовенство, не желающий слышать о нем король за ту кровь, что сейчас теряет Робеспьер.
– Зачем же он ходит к якобинцам?
– В Собрании его освистывают, а у якобинцев к нему прислушиваются. Якобинцы, дорогой доктор, – это Минотавр в детстве: он сосет молоко коровы, а потом сожрет целый народ. Так вот, Робеспьер – самый типичный из всех якобинцев. Все якобинское общество представлено в нем одном, он является его выражением, ни больше ни меньше; он идет с якобинцами в ногу, не отставая и не обгоняя их. Я вам, кажется, обещал показать инструмент, что в настоящее время только изобретается; цель его создателя – рубить одну-две головы в минуту. Из всех ныне здесь присутствующих именно господин де Робеспьер, адвокатишка из Арраса, задаст этой машине смерти больше всех работы.
– Вы, признаться, делаете сегодня очень мрачные предсказания, граф, – заметил Жильбер, – и если ваш Цезарь не утешит меня хоть немного после вашего Брута, я могу забыть, зачем сюда пришел. Прошу прощения, так что же Цезарь?
– Взгляните вон туда; он разговаривает с господином, которого еще не знает, но который, однако, окажет огромное влияние на его судьбу. Господина этого зовут Баррас: запомните это имя и вспомните его при случае.
– Я не знаю, ошибаетесь ли вы, граф, – сказал Жильбер, – но вы, во всяком случае, прекрасно подбираете свои типы. У вашего Цезаря голова будто нарочно создана для короны, а глаза… признаться, я не успел схватить их выражения…
– Ну, конечно, ведь они обращены внутрь; эти глаза – из тех, что угадывают будущее, доктор.
– А что он говорит Баррасу?
– Он говорит, что, если бы Бастилию защищал он, ее никогда бы не захватили.
– Так он не патриот?
– Люди, подобные ему, не хотят быть чем-либо, прежде чем не станут всем сразу.
– Я вижу, этот младший лейтенантик настраивает вас на шутливый лад?
– Жильбер, – ответил Калиостро, – как верно, что тот господин (он указал рукой на Робеспьера) вновь воздвигнет эшафот Карла Первого, точно так же верно и то, что этот (он указал на корсиканца с гладкими волосами) восстановит трон Карла Великого.
– Стало быть, наша борьба за свободу бесполезна?! – в растерянности вскричал Жильбер.
– А кто вам сказал, что один из них, сидя на троне, не сделает для свободы так же много, как другой – при помощи эшафота?
– Так он станет Титом, Марком Аврелием, богом мира, явившимся утешить людей медного века?
– Это будет Александр и в то же время Ганнибал. Рожденный в огне войны, он на войне прославится, но на войне же и погибнет. Я поручился за то, что вы не сможете подсчитать, какой кровью знать и духовенство заплатят за кровь Робеспьера; попытайтесь представить, сколько это будет крови, умножьте на что угодно, но всего этого будет мало по сравнению с рекой, озером, морем крови, которую прольет этот человек при помощи своей пятисот тысячной армии в боях, длящихся по три дня, – боях, в течение которых будет сделано по сто пятьдесят тысяч пушечных выстрелов.
– Каков же будет результат от всего этого шума, дыма и хаоса?
– Результат будет такой же, как после всякого сотворения, Жильбер; на нашу долю выпало похоронить старый мир: нашим детям суждено увидеть рождение нового мира; а этот человек – великан, охраняющий в него вход; подобно Людовику Четырнадцатому, Льву Десятому, Августу, он даст свое имя открывающейся эпохе.
– Как же зовут этого человека? – спросил Жильбер, поддавшись убежденному тону Калиостро.
– Пока его зовут всего-навсего Бонапартом, – отвечал пророк, – но придет день, когда его назовут Наполеоном!
Жильбер опустил голову на руку и так глубоко задумался, что не заметил, как началось заседание и один из ораторов поднялся на трибуну…
Прошел час, однако ни шум в собрании, ни гомон на трибунах – заседание было бурным – не могли вывести Жильбера из задумчивости. Вдруг он почувствовал, как чья-то властная рука вцепилась ему в плечо.
Он обернулся. Калиостро исчез, а на его месте сидел Мирабо.
Лицо Мирабо было искажено гневом.
Жильбер вопросительно на него взглянул.
– Ну что? – спросил Мирабо.
– В чем дело? – удивился Жильбер.
– А в том, что нас провели, осрамили, предали. Двор отказался от моих услуг; вас сделали жертвой обмана, а меня – дураком.
– Я вас не понимаю, граф.
– Вы что же, не слышали?..
– Чего именно?
– Только что принятого решения?
– Где?
– Здесь!
– Что за решение?
– Так вы спали?
– Нет, – возразил Жильбер, – просто я задумался.
– Итак, завтра в ответ на мое сегодняшнее предложение пригласить министров для участия в заседаниях Национального собрания трое друзей короля выступят с требованием, чтобы ни один член Собрания не мог быть назначен министром во время его сессии. И вот подготовленная с таким трудом комбинация рассыпается от каприза его величества Людовика Шестнадцатого; впрочем, – продолжал Мирабо, грозя кулаком небесам, как Аякс, – клянусь моим именем, я им за это отомщу: если одного их желания довольно для того, чтобы уничтожить министра, они увидят, что моего желания достаточно, чтобы пошатнуть трон!
– Но вы тем не менее пойдете в Собрание, вы все равно будете сражаться до конца? – спросил Жильбер.
– Да, я пойду в Собрание и буду стоять до конца!.. Я из тех, кого можно похоронить только под руинами.
И потрясенный Мирабо вышел, еще более прекрасный и угрожающий, с печатью богоизбранности на челе.
И действительно, на следующий день по предложению Ланжюине, несмотря на нечеловеческие усилия Мирабо, Национальное собрание подавляющим числом голосов решило, что "ни один член Национального собрания не может быть назначен министром во время сессии".
– А я, – закричал Мирабо, как только декрет был принят, – предлагаю поправку, которая ничего не меняет в вашем законе! Вот она! "Все члены настоящего Собрания, за исключением господина графа де Мирабо, могут быть назначены министрами".
Все переглянулись, подавленные этой дерзостью. Потом в полной тишине Мирабо спустился с трибуны с тем же достоинством, с каким он проходил мимо г-на де Дрё-Брезе со словами: "Мы здесь собрались по воле народа и уйдем лишь со штыком в брюхе!"
Он вышел из зала.
Поражение Мирабо очень походило на победу кого-то другого.
Жильбер даже не пришел в Национальное собрание.
Он остался дома, размышляя о странных предсказаниях Калиостро и не веря в них до конца, однако он никак не мог отделаться от этих мыслей.
Настоящее представлялось ему слишком незначительным по сравнению с таким будущим!
Возможно, читатель спросит, как я, простой историк былых времен – temporis acti, – объясню предсказание Калиостро относительно Робеспьера и Наполеона?
В таком случае я попрошу того, кто задается таким вопросом, объяснить мне предсказание мадемуазель Ленорман Жозефине.
В этом мире необъяснимые вещи встречаются на каждом шагу; для тех, кто не умеет их объяснять или не желает в них верить, и придумано сомнение.
XXXМЕЦ И ПАРИЖ
Как говорил Калиостро, как угадал Мирабо, именно король провалил все планы Жильбера.
Согласие Марии Антуанетты на переговоры с Мирабо было продиктовано, пожалуй, скорее любовной досадой и женским любопытством, нежели политикой королевы, и потому она без особого сожаления отнеслась к тому, что рухнуло все это конституционное сооружение, глубоко ненавистное ей.
А король твердо занял выжидательную позицию, он решил таким образом выиграть время и обратить себе на пользу складывавшиеся обстоятельства. Впрочем, затеянные им переговоры давали ему надежду бежать из Парижа и укрыться в каком-нибудь надежном месте, что было его излюбленной мечтой.
С одной стороны переговоры, как мы знаем, велись с Фаврасом, представлявшим месье, с другой стороны – графом де Шарни, посланцем самого Людовика XVI.
Шарни добрался из Парижа в Мец за два дня. Там он нашел г-на де Буйе и передал ему письмо короля. Это было, как помнит читатель, обыкновенное рекомендательное письмо. Господин де Буйе, подчеркивавший свое недовольство происходившими событиями, вел себя вначале весьма сдержанно.
Действительно, сделанное ему предложение меняло все его планы. Императрица Екатерина только что пригласила его к себе на службу, и он собрался было испросить письменного позволения у Людовика XVI принять это предложение, как вдруг получил от него письмо.
Итак, г-н де Буйе вначале колебался; однако, услышав имя Шарни, памятуя о его родстве с г-ном де Сюфреном и судя по долетавшим до него слухам о том, что королева оказывала ему полное доверие, он, как верный роялист, захотел вырвать короля из объятий этой пресловутой свободы, которую многие считали настоящей тюрьмой.
Однако прежде чем вступать с Шарни в какие-либо переговоры, г-н де Буйе, не уверенный в полномочиях графа, решил послать в Париж для личной беседы с королем по этому серьезному вопросу своего сына графа Луи де Буйе.
На время этих переговоров Шарни должен был оставаться в Меце. Ничто не притягивало его в Париж, а долг чести, несколько им преувеличенный, повелевал ему оставаться в Меце в качестве заложника.
Граф Луи прибыл в Париж к середине ноября. В то время охрана короля была возложена на г-на де Лафайета, а граф Луи де Буйе приходился тому кузеном.
Он остановился у одного из своих друзей, известного своими патриотическими взглядами и путешествовавшего в те дни по Англии.
Проникнуть во дворец без ведома г-на де Лафайета было для молодого человека делом если и не невозможным, то уж во всяком случае очень опасным и крайне трудным.
С другой стороны, г-н де Лафайет несомненно ничего не знал об отношениях, завязавшихся при посредничестве Шарни между королем и г-ном де Буйе, и потому для графа Луи не было ничего проще, как попросить самого г-на де Лафайета представить его королю.
Казалось, обстоятельства складывались для молодого человека как нельзя более удачно.
Он уже третий день был в Париже, так ничего окончательно и не решив и размышляя о том, каким образом ему проникнуть к королю, и уже не раз спрашивал себя, о чем мы уже сказали, не лучше ли ему обратиться непосредственно к г-ну де Лафайету. И в это самое время ему принесли записку от Лафайета: генералу стало известно о прибытии графа в Париж и он приглашает графа Луи к себе в штаб национальной гвардии или в особняк Ноая.
Само Провидение в некотором роде отвечало на мольбу, с которой к нему обращался г-н де Буйе. Подобно доброй фее из прелестных сказок Шарля Перро, оно брало графа за руку и вело к цели.
Граф поспешил в штаб.
Генерал только что уехал в ратушу, где должен был получить какое-то сообщение от г-на Байи.
Однако в отсутствие генерала графа принял его адъютант г-н Ромёф.
Ромёф служил раньше в одном полку с молодым графом, и, хотя один из них был простого происхождения, а второй – потомственный аристократ, между ними существовали некоторые отношения. С той поры Ромёф перешел в один из полков, расформированных после 14 июля, а потом стал служить в национальной гвардии, где занимал должность адъютанта и был любимцем генерала Лафайета.
Оба молодых человека, несмотря на различие их взглядов по некоторым вопросам, в одном сходились совершенно: оба они любили и почитали короля.
Правда, один любил его как истинный патриот, то есть при том условии, что король принесет клятву конституции; другой же любил короля как аристократ, считая непременным условием отказ от клятвы и обращение в случае необходимости за помощью к загранице, чтобы образумить бунтовщиков.
Под бунтовщиками граф де Буйе подразумевал три четверти членов Национального собрания, национальную гвардию, избирателей и т. д. и т. д., то есть пять шестых Франции.
Ромёфу было двадцать шесть лет, а графу Луи – двадцать два, и потому трудно было предположить, чтобы они долго могли говорить о политике.
И потом, граф Луи не хотел, чтобы его заподозрили в том, что он может думать о чем-то серьезном.
Он под большим секретом признался своему другу Ромёфу, что покинул Мец с разрешения отца, чтобы повидаться в Париже с обожаемой им женщиной.
Пока граф Луи откровенничал с адъютантом, на пороге остававшейся незапертой двери внезапно появился генерал Лафайет. Хотя граф успел заметить нежданного гостя в висевшем перед ним зеркале, он продолжал свой рассказ. Несмотря на знаки, которые ему подавал Ромёф, он делал вид, что не понимал их, и еще громче продолжал свой рассказ, так чтобы генерал не пропустил ни слова из того, что он говорил.
Генерал все услышал: это было именно то, чего хотел граф Луи.
Лафайет подошел к рассказчику и, едва тот договорил, положил ему руку на плечо со словами:
– Ах, господин распутник! Так вот почему вы скрываетесь от своих почтенных родственников?
Тридцатидвухлетний генерал, любимец модных женщин той поры, не мог быть строгим судьей и скучным ментором, и потому граф Луи не очень испугался ожидавшего его внушения.
– Я совсем не прятался, дорогой кузен, и как раз сегодня собирался явиться с визитом к одному из самых прославленных своих родственников, если бы мне не принесли от него письмо.
Он показал генералу только что полученную записку.
– Ну, что скажете, плохо в Париже поставлена служба полиции, господа провинциалы? – спросил генерал с таким видом, который ясно показывал, что этот вопрос затрагивал его самолюбие.
– Мы знаем, генерал, что от того, кто охраняет свободу народа и отвечает за спасение короля, ничто не может укрыться.
Лафайет искоса бросил на кузена взгляд, добродушный, умный и немного насмешливый.
Он знал, что спасение короля очень много значило для всех представителей семейства Буйе, а вот свобода народа их нисколько не интересовала.
И потому генерал ответил лишь на часть фразы.
– Мой кузен! Не передавал ли что-нибудь королю, за спасение которого я отвечаю, маркиз де Буйе? – спросил он, особо подчеркнув титул, от какого сам отказался в ночь 4 августа.
– Он поручил мне засвидетельствовать ему глубочайшее почтение, – ответил молодой человек, – если генерал Лафайет не сочтет меня недостойным быть представленным монарху.
– Представить вас… когда же?
– Как можно скорее, генерал, принимая во внимание то обстоятельство, что, как я, кажется, имел честь сообщить вам – или я говорил это Ромёфу? – у меня нет отпуска…
– Вы сказали об этом Ромёфу, но это одно и то же, потому что я слышал. Добрые дела не следует откладывать. Сейчас – одиннадцать часов утра. В полдень я ежедневно имею честь бывать на аудиенции у короля и королевы. Я приглашаю вас перекусить со мной, если у вас еще не было второго завтрака, и потом отведу вас в Тюильри.
– Но я не одет должным образом, дорогой кузен, – заметил молодой человек, бросив взгляд на свой мундир и сапоги.
– Прежде всего я должен вам сообщить, милый юноша, – отвечал Лафайет, – что великий вопрос этикета, к которому вы были приучены с детства, доживает последние дни, если не умер окончательно со времени вашего отъезда; и потом, я вижу: ваш костюм безупречен, сапоги – под стать мундиру; какое же платье может заменить военную форму дворянину, готовому умереть за короля? Ромёф! Подите посмотрите, все ли готово? Я увезу графа де Буйе в Тюильри сразу после завтрака.
Такой план удивительным образом отвечал желаниям молодого человека, и ему нечего было возразить. Он поклонился в знак согласия и в то же время с чувством благодарности.
Спустя полчаса часовые у ворот уже отдавали честь генералу Лафайету и молодому графу де Буйе, не подозревая, что оказывают воинские почести одновременно и революции и контрреволюции.








