Текст книги "Графиня де Шарни (Части I, II, III)"
Автор книги: Александр Дюма
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 62 страниц)
МЕТР ГАМЕН
Слесарь поднес стакан к глазам и принялся любовно рассматривать его на свет.
С наслаждением отпив глоток, он проговорил:
– Ну почему же, в Париже тоже есть слесари.
Он отпил еще немного.
– Есть среди них и мастера.
Он сделал еще глоток.
– Я тоже так думал! – заметил незнакомец.
– Да, но мастера бывают разные.
– О! – улыбнулся незнакомец. – Я вижу, вы как святой Элигий: вы не просто мастер, но мастер из мастеров.
– И мастеров учитель. Вы тоже из ремесленников?
– Можно сказать, что так.
– И кто же вы по профессии?
– Оружейник.
– У вас есть при себе что-нибудь сделанное вашими руками?
– Вот это ружье.
Слесарь принял из рук незнакомца ружье, внимательно его осмотрел, проверил пружины, одобрительно кивнул, услышав сухой щелчок курка; потом, прочитав имя, выгравированное на стволе и платиновой пластинке, заметил:
– Леклер? Простите, дружище, но этого не может быть. Леклеру лет двадцать восемь, самое большее, а мы с вами примерно одного возраста, нам обоим под пятьдесят.
– Вы правы, я не Леклер, но это все равно, как если бы я им был.
– То есть как все равно?
– Конечно, ведь я его учитель.
– Здорово! – со смехом вскричал слесарь. – Так и я мог бы сказать: "Я не король, но все равно что король!"
– То есть как? – переспросил незнакомец.
– Ну, я же его учитель! – заметил слесарь.
– Ого! – присвистнул незнакомец, поднимаясь и по-военному приветствуя слесаря. – Уж не с господином ли Гаменом я имею честь разговаривать?
– С ним самым! – отвечал слесарь, довольный произведенным эффектом. – Всегда к вашим услугам!
– Ах, дьявольщина! – продолжал незнакомец. – Я и не знал, что имею дело со столь известным человеком.
– А?
– Со столь известным человеком, – повторил незнакомец.
– Вы хотели сказать: "Со столь значительным"?
– Да, простите! – со смехом подхватил незнакомец. – Знаете, простой оружейник не умеет выражаться так красиво, как мастер, да какой мастер! Учитель короля Франции!
Потом он продолжал серьезно:
– Скажите, наверно, не очень приятно быть учителем короля?
– Почему?
– Да как же, черт подери! Вечно быть начеку: как поздороваться, как попрощаться?
– Вовсе нет.
– Обдумывать каждое слово: "Ваше величество, извольте взять этот ключ в правую руку!", "Государь, пожалуйста, возьмите этот напильник в левую руку!"…
– Да нет! С ним очень приятно иметь дело, потому что, знаете, в глубине души он добряк! Если б вам довелось увидеть его когда-нибудь в кузнице – в фартуке и с засученными рукавами, вы бы ни за что не поверили, что перед вами тот, кого называют старшим сыном Людовика Святого.
– Да, вы правы, невероятно, до чего короли похожи на обычных людей.
– Да, да, правда! Те, кто видел их вблизи, уже давно это заметили.
– Ну, если бы это замечали только те, кто их видит вблизи, было бы полбеды, – как-то странно усмехнулся незнакомец. – Но это начинает бросаться в глаза тем, кто постепенно от них отдаляется.
Гамен бросил на собеседника удивленный взгляд.
Однако тот, на минуту забывшись и по-своему истолковав услышанные слова, спохватился и не дал Гамену времени задуматься над сказанным; он поспешил вернуться к прежнему разговору.
– Это лишний раз подтверждает мою мысль, – заметил он. – Я считаю, что унизительно говорить "ваше величество" и "государь" человеку, который ничем не лучше других.
– Да не приходилось мне так его называть! В кузнице все это исчезало. Я его называл "хозяин", он меня – "Гамен"; правда, я обращался к нему на "вы", а он ко мне – на "ты".
– Ну да! А когда наступало время обеда или ужина, Гамена посылали поесть в лакейскую вместе с прислугой, верно?
– Вот и нет! Никогда этого не было! Наоборот! По его приказанию мне в кузницу приносили уже накрытый стол, и частенько, особенно во время обеда, он оставался со мной и говорил: "Пожалуй, я не пойду к королеве: тогда и руки мыть не придется!"
– Что-то я не совсем понимаю…
– Что же тут непонятного? Когда король работал со мной, когда он имел дело с железом, черт возьми, у него руки становились как у всех нас, и что же? Это не мешает нам оставаться честными людьми, верно? Ну а королева ворчала: "Фи, государь, у вас грязные руки!" Как будто, работая в кузнице, можно не испачкать рук!
– И не говорите! – подхватил незнакомец, – Просто ужас!
– Словом сказать, ему по-настоящему бывало хорошо или в его географическом кабинете, или со мной, или с библиотекарем; но думаю, что со мной ему нравилось больше всего.
– Ну и что? Для вас-то невелика радость быть учителем плохого ученика?!
– Плохого? – вскричал Гамен. – Ну нет, не скажите! Ему, знаете ли, не повезло, что он родился королем и вынужден был тратить время на кучу всяких глупостей, вместо того чтобы совершенствоваться в своем искусстве. Путного короля из него не получится, он для этого слишком честен, а вот слесарем он мог бы стать отменным! Там есть один… ух, терпеть я его не мог! Сколько же времени он отнимал у короля! Господин Неккер! Уж сколько из-за него времени ушло впустую, ах, сколько времени!..
– Верно, из-за его отчетов, а?
– Да, из-за этого вранья, этих детских сказочек.
– Ну и что же, дружище… а скажите…
– Что?
– Должно быть, вы недурно зарабатывали на таком ученике?
– Нет, вот тут вы как раз ошибаетесь, за это я и сердит на этого вашего Людовика Шестнадцатого, на этого отца народа, на этого вашего кормильца французской нации. Все думают, что я богат, словно Крёз, а я беден, как Иов.
– Вы бедны? Куда же он тогда девал деньги?
– Половину раздавал бедным, а другую половину – богатым, так что у него не оставалось ни единого су. Семейства Куаньи, Водрёя и Полиньяков вгрызлись в него как черви! В один прекрасный день он решил уменьшить жалованье господину де Куаньи. Тот подкараулил его под дверью кузницы. Выйдя на пять минут, король возвратился весь бледный и говорит: "Ах, Боже мой, я думал, он меня ударит". "А как же жалованье, государь?" – спросил я его. "Я все оставил по-старому, – отвечал он, – я ничего не могу изменить". В другой раз он хотел сделать королеве замечание за то, что она дала госпоже де Полиньяк приданое в триста тысяч франков для новорожденного; как вам это нравится?
– Ничего себе!
– Это еще не все! Королева заставила его дать пятьсот тысяч. Вы только полюбуйтесь на этих Полиньяков! Всего десять лет назад они были нищими, а теперь уезжают из Франции и увозят с собой миллионы! Не жалко было бы, если бы они хоть что-нибудь умели делать! А то ведь дай этим бездельникам молот да поставь их к наковальне – так они же не сумеют даже конскую подкову выковать! Дай им напильник и тиски – они не смогут винт для замка изготовить… Зато говоруны, кавалеры, как они сами себя называют. И вот толкнули короля на это дело, а теперь он должен вместе с господином Байи, господином Лафайетом и господином Мирабо выпутываться как сумеет. Уж я-то мог бы ему присоветовать что-нибудь путное, если бы он пожелал меня послушать, так нет же: мне, своему учителю, он назначил всего полторы тысячи ливров ренты, а ведь я ему друг, ведь я вложил ему напильник в руки!
– Да… Однако, когда вы с ним работаете, это все-таки какой-то приработок.
– Да разве я сейчас с ним работаю? Прежде всего я мог бы опорочить свое имя! Со времени взятия Бастилии ноги моей не было во дворце. Раза два я встречал его на улице. В первый раз было много народу, и он мне только кивнул. В другой раз это случилось на саторийской дороге: мы были одни, он приказал кучеру остановиться. "А, Гамен, здравствуй", – со вздохом проговорил он. "Что, все идет не так, как вам хотелось бы, да? Ну, ничего, это послужит вам уроком…" – "А как твоя жена, дети? – перебил он. – Все хорошо?.." – "Просто превосходно! У детей зверский аппетит, так-то вот…" – "Постой, постой, – сказал король, – передай им от меня подарок". Он обшарил все карманы и наскреб девять луидоров. "Это все, что у меня есть, Гамен, – сказал он, – мне очень стыдно за такой скромный дар". Оно и верно; согласитесь, тут есть чего устыдиться: у короля оказалось при себе всего-навсего девять луидоров, вот что он мог предложить приятелю, другу – девять луидоров!.. Ну уж…
– И вы отказались?
– Нет, я сказал: "Брать надо всегда, а то найдется какой-нибудь нахал и все равно возьмет!" Но это ничего не значит. Он может быть спокоен: ноги моей не будет в Версале, если только он сам не пришлет за мной, да и то еще поглядим!
– Какое признательное сердце! – пробормотал незнакомец.
– Как вы сказали?
– Я говорю, очень трогательно, метр Гамен, видеть преданность подобную вашей, противостоящую ударам судьбы! Последний стаканчик за здоровье вашего ученика!
– Клянусь, он этого не заслуживает, ну да так и быть: за его здоровье!
И он выпил.
– Эх, как подумаю, – продолжал он, – что у него этого вина в погребах больше десяти тысяч бутылок, да каждая из них в десять раз лучше этой!.. А вот никогда он не сказал лакею: "Такой-то, возьми корзину с вином да отнеси ее моему другу Гамену". Как же! Ему больше нравилось поить им своих гвардейцев, швейцарцев и солдат Фландрского полка – что ж, в этом он преуспел!
– Чего же вы хотите! – сказал незнакомец, маленькими глотками опустошая свой стакан. – Короли тоже бывают неблагодарными! Тсс! Мы не одни!
В кабачок вошли два простолюдина и рыночная торговка; они сели за столик напротив того, за которым незнакомец и Гамен допивали вторую бутылку вина.
Слесарь скосил на них глаза и начал пристально их разглядывать, что заставило незнакомца усмехнуться.
Новые действующие лица в самом деле заслуживали некоторого внимания.
Первый из мужчин как будто состоял из одного туловища, второй – из одних ног. Что до женщины, то и вовсе непонятно было, что это такое.
Человек, состоявший из одного туловища, был похож на карлика: он имел едва ли пять футов росту, да еще казался дюйма на два ниже из-за того, что ноги у него были сведены в коленях, даже когда он расставлял их в стороны. Его лицо не скрашивало, а, напротив, усугубляло этот недостаток; немытые сальные волосы прилипли ко вдавленному лбу; едва заметные брови росли какими-то случайными клочками; глаза ничего не выражали, они словно остекленели и были тусклыми, как у жабы, только в минуты раздражения в них загорался на мгновение огонек, как в неподвижном зрачке разъяренной гадюки; нос у него был приплюснут и свернут на сторону, что лишь подчеркивало выступавшие скулы; ну и, наконец, дополнял этот отвратительный облик кривой рот: желтоватые губы едва прикрывали редкие расшатанные почерневшие зубы.
На первый взгляд могло показаться, что в жилах его течет не кровь, а желчь.
Второй человек был полной противоположностью первого: у того ноги были короткие и кривые, а этот напоминал цаплю, взобравшуюся на ходули. Его сходство с этой птицей было тем большим, что он был горбун и голова его совершенно ушла в плечи; только два налитых кровью глаза да длинный заостренный нос, похожий на клюв, напоминали о том, что у этого человека есть голова. Глядя на него, можно было подумать, что его шея, как у цапли, способна вытянуться будто пружина и он готов будет выклевать глаз тому, кого избрал своей жертвой. Однако на самом деле необычайной эластичностью обладала не его шея, а руки: ему стоило лишь протянуть руку под стол, за которым он сидел, чтобы, не сгибаясь, тут же подхватить платок, оброненный им после того, как он вытер лоб, мокрый от пота и от дождя.
Третий или третья, как будет угодно читателям, был подозрительной личностью, в которой легко было угадать вид, но не пол. Это создание – то ли мужчина, то ли женщина – лет тридцати – тридцати четырех, в элегантном костюме торговки рыбой, было украшено золотыми цепочками и серьгами, чепчиком и кружевным платочком; черты его лица, насколько можно было различить их под толстым слоем белил и румян, да сверх того невероятным количеством разнообразной формы мушек, налепленных поверх румян, были несколько расплывчаты, как у представителей вырождающихся племен. Однажды увидев это существо, однажды испытав сомнения, о которых мы только что писали, хотелось услышать и его голос, чтобы определить, мужчина перед вами или женщина. Но – увы! – голос, напоминавший сопрано, оставлял наблюдателя в прежнем сомнении, зародившемся при первом взгляде на это создание: слух не помогал зрению.
Чулки и башмаки обоих мужчин, как и туфли женщины, свидетельствовали о том, что их владельцы долгое время таскались по улицам.
– Странно! – заметил Гамен. – Мне кажется, я где-то видел эту женщину.
– Очень может быть; однако, с той минуты как эти три человека вместе, дорогой господин Гамен, – отозвался незнакомец, взявшись за ружье и надвинув колпак на ухо, – у них появилось общее дело, а раз так, надобно вместе их и оставить.
– Так вы их знаете? – спросил Гамен.
– Да, в лицо знаю, – ответил незнакомец. – А вы?
– Могу поручиться, что женщину я где-то видел.
– Верно, при дворе? – предположил незнакомец.
– Еще чего – торговку!
– С некоторых пор их там много бывает…
– Если вы их знаете, скажите, как зовут мужчин. Наверняка это помогло бы мне вспомнить имя женщины.
– Назвать вам мужчин?
– Да.
– С какого начать?
– С кривоногого.
– Жан Поль Марат.
– Так!
– Что дальше?
– А горбун?
– Проспер Верьер.
– Так-так…
– Ну что, вспомнили имя торговки?
– Нет, черт возьми.
– А вы постарайтесь!
– Не могу угадать.
– Кто же эта торговка?
– Погодите-ка… нет! Да… Нет…
– Ну же!
– Это невозможно!
– Да, на первый взгляд это невероятно.
– Это?..
– Ну, я вижу, вы так никогда его и не назовете; придется мне самому это сделать: эта торговка – герцог д’Эгильон.
Услышав это имя, торговка вздрогнула и обернулась, так же как и оба ее спутника.
Все трое хотели было подняться, словно при виде старшего.
Но незнакомец приложил палец к губам и прошел мимо.
Гамен последовал за ним, думая, что это сон.
В дверях он столкнулся с каким-то человеком, который убегал от толпы, преследовавшей его с криками:
– Парикмахер королевы! Парикмахер королевы!
Среди преследователей были двое размахивавших пиками, на которые было насажено по окровавленной голове.
Это были головы несчастных гвардейцев Варикура и Дезюта, отделенные от тела натурщиком по прозвищу Длинный Никола и насаженные на пики.
Как мы уже сказали, эти головы несли в толпе, преследовавшей несчастного парикмахера; спасаясь, он налетел в дверях кабачка на Гамена.
– Э, да это же господин Леонар! – воскликнул тот.
– Тише, не произносите мое имя! – закричал парикмахер, скрываясь в кабачке.
– Что им от него нужно? – спросил слесарь у незнакомца.
– Кто знает? – отвечал тот. – Может, они хотят заставить его завить волосы этим бедным парням. Во времена революции кое-кому приходят иногда в голову очень странные мысли!
Смешавшись с толпой, он оставил Гамена, вытянув из него, по всей видимости, все, что считал нужным, и не препятствуя ему более возвратиться, как тот и собирался, в версальскую мастерскую.
IIIКАЛИОСТРО
Смешаться с толпой незнакомцу было тем легче, что она была весьма многочисленна.
Это и был авангард кортежа короля, королевы и дофина.
Как и говорил король, они двинулись из Версаля около часу пополудни.
Королева, дофин, дочь короля, граф Прованский, мадам Елизавета и Андре[1]1
Мы ведем наш рассказ, будучи уверены или, по крайней мере, надеясь на то, что наши сегодняшние читатели были и вчерашними нашими читателями и, следовательно, знакомы с нашими героями. Мы думаем, что им стоит напомнить лишь то, что мадемуазель Андре де Таверне не кто иная, как графиня де Шарни, сестра Филиппа и дочь барона де Таверне-Мезон-Руж. (Примеч. автора.)
[Закрыть] ехали в королевской карете.
Члены Национального собрания заявили, что не расстанутся с королем, и получили сто экипажей.
Граф де Шарни и Бийо остались в Версале, чтобы отдать последний долг барону Жоржу де Шарни, погибшему, о чем мы уже рассказывали, в ужасную ночь с 5 на 6 октября, а также для того, чтобы помешать надругаться над его телом, как это произошло с трупами телохранителей Варикура и Дезюта.
Авангард, о котором мы упомянули, отправился из Версаля за два часа до отъезда короля и теперь, опережая его примерно на четверть часа, сплотился, если можно так выразиться, вокруг поднятых на пики и служивших ему знаменем голов телохранителей.
Стоило этим двум головам остановиться около кабачка у Севрского моста, как вслед за ними и даже в одно время с ними остановился весь авангард.
Авангард этот состоял из нищих полупьяных оборванцев; это была пена, всплывающая на поверхность во время любого разлива, будь то наводнение или поток лавы.
Вдруг в толпе произошел переполох: вдали показались штыки солдат национальной гвардии и Лафайет на белом коне впереди королевской кареты.
Лафайет очень любил народные сборища, ведь именно среди боготворившего его парижского люда он чувствовал себя настоящим властителем.
Однако он не любил черни.
В Париже, как в Риме, были свой plebs[2]2
Простой люд (лат.).
[Закрыть] и своя plebecula[3]3
Чернь (лат.).
[Закрыть].
Особенно не нравилось ему, когда чернь сама творила суд и расправу. Мы видели, что он сделал все от него зависевшее, спасая Флесселя, Фуллона и Бертье де Совиньи.
Вот почему авангард спешно двинулся вперед: толпа хотела спрятать свой трофей и в то же время сохранить эту кровавую добычу, свидетельствующую о ее победе.
Однако "знаменосцы", по-видимому, получили поддержку триумвирата, встреченного ими, на свое счастье, в кабачке, и потому сумели избежать Лафайета; они отказались идти вместе со своими товарищами вперед и решили, что раз его величество король выразил желание не разлучаться со своими верными телохранителями, то они подождут его величество и пойдут вслед за ним.
А авангард, собравшись с силами, двинулся в путь.
Толпа, растянувшаяся по дороге из Версаля в Париж, похожая на вышедшую из берегов сточную канаву, которая после сильного дождя захлестывает мутными волнами обитателей дворца, попавшегося ей на пути и разрушенного ее неистовством, – толпа эта по обеим сторонам дороги создавала нечто вроде водоворота из жителей близлежащих деревень, торопившихся поглазеть на то, что происходило. Некоторые из этих любопытных – правда, немногие – смешались с толпой, чтобы, крича и вопя вместе с нею, последовать за королевской каретой, однако большинство оставалось молча и неподвижно стоять по обочинам дороги.
Можем ли мы сказать, что эти люди сочувствовали королю и королеве? Нет, потому что, за исключением аристократии, весь остальной народ (даже буржуазия) в большей или меньшей степени терпел жесточайший голод, охвативший всю страну. Они не поносили ни короля, ни королеву, ни дофина: они хранили молчание. А молчаливая толпа – это, пожалуй, пострашнее, чем толпа, выкрикивающая оскорбления.
Зато доносились громкие приветствия: "Да здравствует Лафайет!" – и тот время от времени обнажал левой рукой голову и приветственно взмахивал правой рукой, сжимая в ней шпагу; "Да здравствует Мирабо!" – и тот выглядывал из кареты, где, будучи шестым пассажиром, был очень стеснен и теперь, пользуясь случаем, вдыхал воздух полной грудью.
Таким образом, встреченный молчанием, несчастный Людовик XVI слышал, как у него на глазах аплодировали популярности, для него навсегда потерянной, и гениальности, недостававшей ему всю его жизнь.
Жильбер, так же как во время предыдущей поездки короля в Париж, держался неподалеку; смешавшись с толпой, он шел радом с правой дверцей кареты, то есть с той стороны, где сидела королева.
Мария Антуанетта никогда не могла понять его своеобразного стоицизма, которому заимствованная у американцев прямота придавала еще большую резкость. Она с удивлением взирала на этого человека: не испытывая ни любви, ни преданности к своим монархам, он лишь исполнял по отношению к ним то, что называл своим долгом, однако готов был сделать ради них все, что делалось другими из любви и преданности.
И даже более – он был готов отдать ради них свою жизнь, а далеко не все любящие и преданные на это способны.
По обе стороны королевской кареты шла череда пеших, захвативших себе место в этой цепочке: кто из любопытства, кто с готовностью в случае необходимости прийти августейшим путешественникам на помощь, а кое-кто (их было очень немного) с дурными намерениями; помимо этого, по обочинам дороги, шлепая по грязи глубиной дюймов в шесть, шагали рыночные торговки и грузчики; время от времени казалось, что людские волны, пестревшие цветами и лентами, огибали более плотную волну.
Этой волной оказывалась пушка или зарядный ящик, на которых громко пели и во все горло кричали женщины.
Пели они нашу старинную народную песню:
У Булочницы есть деньжата,
Что ничего не стоят ей.[4]4
Перевод ЮДенисова.
[Закрыть]
А то, о чем они судачили, было выражением их надежды: "Теперь у нас будет хлеба вдоволь, ведь мы везем в Париж Булочника, Булочницу и Пекаренка".
Королева, казалось, слушала, ничего не понимая. Меж колен она держала юного дофина; он, стоя, испуганно глядел на толпу, как только и могут смотреть на нее королевские дети во время революций, что и происходило на наших глазах с королем Римским, герцогом Бордоским и графом Парижским.
Следует, однако, признать, что в наше время толпа более надменна и более великодушна, чем та, о которой мы рассказываем, ибо она чувствует свою силу и понимает, что может, если захочет, и помиловать.
Король следил за происходящим безразличным и тяжелым взглядом. Ночью он почти не сомкнул глаз и плохо ел за завтраком; он не успел расчесать и напудрить волосы, его щеки покрылись щетиной, на нем было мятое белье —
все это представляло его в весьма невыгодном свете. Увы, бедный король был не из тех, кто может в минуты испытаний проявить характер: перед трудностями он обыкновенно склонял голову. Он поднял ее лишь однажды, на эшафоте, перед тем как потерять навсегда.
Мадам Елизавета была воплощением нежности и смирения, ангелом, посланным Богом на помощь этим двум обреченным: на ее долю выпало утешать короля в Тампле в отсутствие королевы, она же утешала королеву в Консьержери после казни короля.
Двуличный граф Прованский поглядывал исподлобья; он отлично понимал, что, по крайней мере, в данную минуту ему ничто не грозит; сейчас из всех членов королевской семьи он пользовался наибольшей популярностью. Почему? Кто знает?.. Возможно, потому, что он остался во Франции, в то время как его брат граф д’Артуа покинул родину.
Если бы король умел читать в душе графа Прованского, то неизвестно, был ли бы он по-прежнему признателен ему за то, что называл его преданностью.
Андре словно окаменела; она спала не больше королевы, а позавтракала ничуть не лучше короля, однако могло показаться, что для этой исключительной натуры жизненные невзгоды не имели никакого значения. У нее не было времени ни на то, чтобы поправить прическу, ни на то, чтобы переодеться, однако ни один волосок не выбивался из ее прически, ни единой складки не прибавилось на платье. Она напоминала статую, которую словно обтекали, оттеняя ее неподвижность и белизну, людские волны, а она не замечала их; было очевидно, что ум или сердце этой женщины занимала единственная всепоглощающая мечта, и она стремилась к ней всей душой, как магнитная стрелка стремится к Полярной звезде. Среди живых людей она напоминала тень, и только ее взгляд свидетельствовал о том, что это живой человек: в глазах ее против воли появлялся огонек всякий раз, как она встречалась взглядом с Жильбером.
Не доезжая примерно ста шагов до кабачка, о котором мы уже рассказывали, кортеж остановился; крики стоявших вдоль дороги зевак стали раздаваться еще громче.
Королева выглянула из окна, и это ее движение, похожее на поклон, вызвало в толпе долгий ропот.
– Господин Жильбер! – позвала она.
Жильбер подошел ближе к дверце. Он с самого начала пути из Версаля нес шляпу в руках, и потому ему не пришлось в знак почтительности обнажить голову.
– Государыня?
Это единственное слово и интонация, с которой оно было произнесено, ясно указывали на готовность Жильбера исполнить любые приказания королевы.
– Господин Жильбер! – повторила она. – Что поет, что говорит, что кричит ваш народ?
Судя по форме, фраза эта была приготовлена заранее: королева, видимо, уже давно ее вынашивала, прежде чем бросить, как плевок, в лицо толпе.
Жильбер вздохнул с таким видом, будто хотел сказать: "Она все та же!"
Затем он произнес вслух, печально поглядывая на королеву:
– Увы, ваше величество, народ, который вы называете моим, был когда-то и вашим; не прошло и двадцати лет с тех пор, как господин де Бриссак, галантный придворный – напрасно я стал бы сейчас искать здесь его, – показывал вам с балкона городской ратуши на этот же народ, выкрикивавший тогда "Да здравствует дофина!", и говорил вам: "Ваше высочество! Вот двести тысяч человек, влюбленных в вас!"
Королева закусила губы; этого человека невозможно было обвинить в недостаточной находчивости или заподозрить в непочтительности.
– Вы правы, – согласилась она, – однако это свидетельствует лишь о том, что люди изменчивы.
На сей раз Жильбер только поклонился, не проронив ни звука.
– Я задала вам вопрос, господин Жильбер, – заметила королева с той настойчивостью, какую она проявляла во всем, даже в том, что ей самой было неприятно.
– Да, ваше величество, – сказал Жильбер, – и, коль скоро вы настаиваете, я отвечу. Народ поет:
У Булочницы есть деньжата,
Что ничего не стоят ей.
Знаете ли вы, кого в народе зовут Булочницей?
– Да, сударь, я знаю, что меня удостаивают этой чести; мне не привыкать к подобным прозвищам: раньше меня называли госпожой Дефицит. Есть ли какая-нибудь аналогия между первым и вторым?
– Да, ваше величество, чтобы в этом убедиться, достаточно вдуматься в две начальные строчки, что я сейчас вам привел:
У Булочницы есть деньжата,
Что ничего не стоят ей.
Королева повторила:
– "Деньжата, что ничего не стоят ей…" Не понимаю, сударь…
Жильбер молчал.
– Вы что, не слышали? – нетерпеливо спросила королева. – Я не понимаю!
– Ваше величество продолжает настаивать на разъяснении?
– Разумеется.
– Это означает, ваше величество, что у вас были весьма услужливые министры, в особенности министры финансов, например господин де Калонн; народу известно, что вашему величеству стоило лишь попросить, и вам давали деньги, а так как, будучи королевой, большого труда не стоит попросить, принимая во внимание, что такая просьба равносильна приказанию, то народ и поет:
У Булочницы есть деньжата,
Что ничего не стоят ей, —
иными словами, они стоят ей лишь одного усилия: произнести просьбу.
Королева судорожно сжала белую руку, лежавшую на обитой красным бархатом дверце.
– Ну хорошо, – проговорила она, – о чем они поют, мы выяснили. Теперь, господин Жильбер, раз вы так хорошо умеете объяснять мысль народа, перейдем, если не возражаете, к тому, о чем он говорит.
– Он говорит: "Теперь у нас будет хлеба вдоволь, потому что мы везем в Париж Булочника, Булочницу и юного Пекаренка".
– Вы объясните мне эту вторую дерзость так же, как и первую, не правда ли? Я на это очень рассчитываю.
– Ваше величество! – с прежней печалью в голосе сказал Жильбер. – Если вам будет угодно вдуматься даже, может быть, не в самые эти слова, но в надежду, в них заключенную, вам станет очевидно, что в них нет ничего для вас обидного.
– Посмотрим! – нервно усмехнулась королева. – Ведь вы знаете, что я ничего так не желаю, как понять, господин доктор. Итак, я с нетерпением жду ваших разъяснений.
– Правда это или нет, ваше величество, но народу сказали, что в Версале шла бойкая торговля мукой, и потому в Париже не стало хлеба. Кто кормит бедный люд? Булочник и булочница квартала. К кому отец, глава семейства, ребенок умоляюще протягивают руки, когда нет денег, а дитя, жена или старик-отец умирают от голода? К этому булочнику, к этой булочнице. К кому первому после Бога, дающего урожай, обращаются они с мольбой? К тому, кто этот хлеб распределяет. Не вы ли, ваше величество, не король ли, не ваше ли августейшее дитя раздаете хлеб, что посылает всем нам Господь? Так пусть вас не удивляет это ласковое обращение народа; возблагодарите его за надежду, за его веру в то, что король, королева и его высочество дофин будут теперь жить среди миллиона двухсот тысяч голодных и, значит, голодные будут накормлены.
Королева прикрыла на мгновение глаза и дернула головой, пытаясь справиться с охватившим ее гневом и проглотить обжигавшую горечь.
– А то, что кричит этот народ вон там, впереди и позади нас, за это мы должны быть ему благодарны так же, как за прозвища, которые он нам дает, и за песни, которые он распевает?
– Да, ваше величество! И эти крики заслуживают еще более искренней благодарности, потому что песня не более чем выражение доброго расположения духа народа, прозвища – проявление его надежд, а вот крики – это отражение его желаний.
– О, народ желает, чтобы жили и здравствовали господа Лафайет и Мирабо, не так ли?
Как видно, королева прекрасно слышала и песни, и разговоры, и даже крики.
– Да, ваше величество, – подтвердил Жильбер, – потому что сейчас господ Лафайета и Мирабо разделяет разверзшаяся под вами пропасть; если они будут живы, они объединятся и тогда монархия будет спасена.
– По-вашему, сударь, – вскричала королева, – монархия дошла до такого состояния, что может быть спасена этими двумя людьми?!
Жильбер собрался было ответить, когда раздались крики ужаса, сопровождаемые диким хохотом; в толпе произошло заметное движение, однако это не оторвало Жильбера от кареты, а прижало его к дверце; он вцепился в карету, понимая, что случилось или должно случиться нечто необычное и что, возможно, от него потребуется защитить королеву словом или силой.
Причиной всеобщего смятения оказались двое тех самых людей из толпы, что несли головы; они заставили бедного Леонара завить и напудрить волосы на головах и теперь желали получить варварское удовольствие, показав их королеве, подобно тому как другие люди – а может быть, и те же самые – получали удовольствие, показывая Бертье голову его тестя Фуллона.
При виде этих двух голов толпа не могла сдержать крика и расступилась; люди в ужасе разбегались, давая проход людям с пиками.
– Богом заклинаю вас, ваше величество, – воскликнул Жильбер, – не смотрите направо!
Королева была не из тех, кто подчинялся подобным предписаниям, не узнав, в чем причина.
И поэтому первое, что она сделала, – взглянула туда, куда запрещал ей смотреть Жильбер. Из груди у нее вырвался страшный крик.
Но, отведя взгляд от ужасного зрелища, она испугалась еще больше и оцепенела, словно увидев перед собою голову Медузы и не имея сил не смотреть в ее сторону.
Этой головой Медузы был незнакомец, беседовавший незадолго до того за бутылкой вина с метром Гаменом в кабачке у Севрского моста; теперь он стоял, прислонившись к дереву и скрестив руки на груди.
Королева оторвала пальцы от обитой бархатом дверцы и изо всех сил вцепилась Жильберу в плечо.
Жильбер обернулся.
Он увидел, что королева побледнела, что ее побелевшие губы задрожали, а взгляд стал неподвижен.
Он мог бы приписать ее нервное возбуждение испугу при виде двух голов, если бы Мария Антуанетта смотрела в эту минуту на одну из них.








