355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Афанасий Коптелов » Точка опоры » Текст книги (страница 33)
Точка опоры
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 09:38

Текст книги "Точка опоры"


Автор книги: Афанасий Коптелов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 44 страниц)

Маленькая Глашурка верила каждому слову няни и втайне от всех, как учила Агапеюшка, стала выбирать себе звезду...

– Ну, и какая же у тебя звезда? – спросил Иван. – Я тоже хотел бы посматривать на нее... когда тебя нет рядом.

– А смеялся, не верил...

– Теперь верю... Где она? Которая?

Глаша не поняла, в самом деле верит Иван, что у нее есть звезда на небе, или только притворяется. А сама она с детских лет сжилась с тем, что ее звезда светит людям с неба.

– Сейчас не видно. И я не знаю, как астрономы именуют то созвездие, а наши шошинские жители называют Коромыслом. За отсутствием часов время по нему определяют, в особенности зимой. Перед утром Коромысло – в нем по две звезды по краям – опускается все ниже и ниже к горизонту, будто невидимая женщина идет к Тубе за водой. Перед рассветом левый конец Коромысла наклоняется, чтобы зачерпнуть полное ведро воды... Моя звезда на левом конце ближняя...

– Красивая сказка! Для маленьких...

– Не говори так, – Глаша толкнула Ивана в плечо. – Лучше назови свою звезду. На всякий случай...

– Когда я окажусь далеко, будешь смотреть на нее?

– Буду.

Иван порывисто обнял девушку и поцеловал. Она от неожиданности вскрикнула и, оттолкнув его, вскочила.

– Ой!.. – Шумно выдохнула и опустила вуалетку. – Напугал... Даже сердце оборвалось!

– Привыкай, – рассмеялся Теодорович.

– А ну тебя! – отмахнулась Глаша. – Нельзя же так...

– Садись, я поищу для себя звезду.

– Пора домой. А то хозяйка заснет – не добужусь. Да и подумает что-нибудь нехорошее – от квартиры откажет.

Она жила в глухом переулке между Мещанскими улицами, пешком и за час не дойти. Пришлось у Никитских ворот взять извозчика.

Ехали молча. Иван терялся в мыслях: не обидел ли он девушку своим неожиданным порывом? Не сочла ли она это грубостью? Чего доброго, согласится дальше встречаться только для дела. Может и совсем отвернуться от него. А Глаше вдруг вспомнился Курнатовский в ее родном Шошине. Друзьям говорил: революция и женитьба несовместимы. А сам засматривался на нее... Все еще, бедняга, сидит в тифлисской тюрьме. И, наверно, вспоминает ее. А Катюшка в Киеве по-прежнему грустит о нем. Сердцу, видно, не закажешь...

На Первой Мещанской они отпустили извозчика, пошли пешком.

– Здесь я всегда осматриваюсь, – сказала шепотом Глаша, – чтобы случаем не выследили мою квартиру. И проходным двором быстренько, – на свой переулок.

– А почему двор проходной? Не для удобства полиции?

– Не думаю. Подозрительных там не встречала.

– Остерегайся. Ты для меня...

– Не надо об этом... Неизвестно, что с нами будет завтра... Куда нас пошлют старшие... И где мы будем через год.

Пошли проходным двором, и Глаша подала на прощанье руку.

– Завтра в чайной, – напомнил Теодорович, – возле завода Бромлей.

– Помню.

– Листовки я принесу.

Хотелось снова так же порывисто поцеловать девушку, но Глаша вывернулась и, помахав рукой, побежала к маленькому деревянному дому, где снимала комнатку.

Через десять дней Наташа и Зайчик получили из Лондона ответ на свои письма.

"Все, что вы сообщаете о Горьком, – писала Надежда Константиновна, очень приятно, тем более что деньги страшно нужны. Попросите Горького писать для нас и сообщите нам немедленно пароль (на случай провала вас обеих)".

Она сообщила также, что в Питер доставлено десять пудов литературы и оттуда можно получить ее для Москвы.

И Глаша тотчас же отправилась в Петербург.

Вернулась с новым чемоданом и большой коробкой для шляпы. В них помимо свежих номеров "Искры" была брошюра Ленина "Что делать?".

3

Художественно-общедоступным театром восхищалась вся прогрессивная интеллигенция, бредили студенты и курсистки, еще затемно, за много часов, занимали очередь к театральной кассе. У курсисток уже были свои любимцы среди актеров. Иногда самая бойкая из них, дождавшись девяти часов утра, из подъезда звонила Качалову, а потом сияющая возвращалась на свое место в очереди: "Василий Иванович здоров, будет играть".

А они не играли – жили на сцене. Так писали в либеральных газетах, так считала Глаша. Если бы она, нелегальный Зайчик, не опасалась филеров, каждый бы вечер ходила в этот театр – Алеша обещал доставать для нее контрамарки на галерку.

А сегодня, идя в Камергерский переулок, опять задумалась о брате: в театре ли Алехино счастье? Да, он любит искусство. Он одаренный. Бывало, летней порой в Шошине вместе с ними, сестрами, и с участием ссыльных политиков разыгрывал маленькие пьески, сам писал инсценировки из Чехова "Злоумышленник", "Канитель", "Хирургия". Получалось неплохо. Здесь талантливые учителя Станиславский и Немирович-Данченко сделают из него, пожалуй, хорошего режиссера. Но для Алехиного сердца этого будет мало, оно рвется на простор, в рабочую среду, к порывистым студентам. В душе он революционер. В горячую минуту возьмет винтовку и ринется в схватку. На баррикады! Ведь без уличных боев царизм не свергнуть. Спрут не перестанет душить свою жертву, пока не будут обрублены все его поганые щупальца. Алеха смелый. Упрямый. У него достаточно энергии для решительной схватки. Но пока не позвала революция, он здесь, в Камергерском переулке*. В трудную минуту можно будет посоветоваться с ним...

_______________

* Глаша не ошиблась в брате. В 1905 году Алексей Окулов был командиром боевой дружины в Москве. В 1913 году, поверив лживому царскому обещанию об амнистии, вернулся из эмиграции и три года отбыл в Таганской и Вологодской тюрьмах. После свержения царизма председательствовал на Первом Всесибирском съезде Советов, был членом ВЦИК первого созыва, членом Реввоенсовета Южного и Западного фронтов, членом Реввоенсовета Республики, некоторое время командовал войсками Восточной Сибири. Еще в тюрьме занялся литературным творчеством. Его перу принадлежат рассказы, пьеса и очерки, печатавшиеся в журналах, изданные отдельной книгой.

Алексей встретил сестру у входа в гардероб, шепотом сказал:

– Он уже пришел. Недавно началось четвертое действие.

Гардеробщика попросил повесить пальто сестры с краю вешалки, чтобы потом она могла одеться побыстрее, и повел в узенькое фойе, уютно огибающее зрительный зал. Приглушенный свет и зеленоватые, как вечерний лес, стены успокаивали глаза. Глаша шла рядом с братом, шагая мягко и бесшумно, с таким редкостным благоговением, какого даже в первые гимназические годы не испытывала в большом и торжественном красноярском соборе. Она – в Художественном! В храме высокого искусства!

Алексей шептал:

– "Мещане" идут уже давненько, и сегодня в артистической ложе пусто.

Глаше это понравилось – меньше будет робости в сердце. А Алексей продолжал:

– С ним там только одна Юнгфрау.

– Кто-кто? – с тревогой переспросила Глаша, опасаясь, не помешает ли та их встрече? Надежная ли?

– Красавица Андреева. Знаешь по сцене?

– Только слышала да читала.

– Для моего глаза она стройна, как та сестра Монблана, о которой я тебе рассказывал. Помнишь?

– Холодна как лед?

– Отнюдь нет. И не так уж высока эта Юнгфрау, но очень красиво сложена. Добрая, умная, талантливая. Впрочем, сама убедишься.

Алексей привел сестру к артистической ложе и на прощанье стиснул ей руки.

– Ни пуха ни пера!

Глаша, придерживая портьеру, вошла в ложу. Осмотрелась. Впереди спина Горького. Длинные волосы закрывают шею. Крутые плечи. Рядом – Мария Федоровна. В бархатном платье с высоким воротником. Копна волос, кажется, золотистых, – собрана в пышный узел с дорогой приколкой.

Заслышав шорох, Горький оглянулся, потом шепнул Андреевой: "К нам Зайчик. Знакомьтесь". Освобождая место в середине, пересел на соседний стул.

– А-а... Помню, вы рассказывали. – Мария Федоровна подала девушке вялую руку, а Горького про себя упрекнула: "Зачем он чужую в середину?" Ведь она, Андреева, сегодня и пришла-то сюда только для того, чтобы посидеть рядом с ним. Хотя бы часок...

Сдерживая вспышку в сердце, оглядела девушку: беленького Зайчика следует запомнить. Быть может, девушке потребуется помощь. Еще раз протянула руку и, пожав пальцы, шепнула:

– Я многое слышала о вас...

– От Алеши? От моего брата? Он здесь, в вашей школе.

– Нет. От другого Алексея. От Максимовича... Ну ладно, будем смотреть...

– Сначала дело. – Горький, приподняв подол черной косоворотки, перепоясанной узеньким кавказским ремешком, достал из брючного кармана сверток, из рук в руки передал Глаше. – Вот вам. Для прекрасной женщины, именуемой... Впрочем, вы сами знаете... И присоедините мой сердечный привет... Волгарю...

– И мой тоже, – попросила Андреева, взволнованная словами о видном революционере, с которым еще не доводилось встречаться.

– Я знаю его, – шепнула Глаша, делясь давней радостью. – По нашей Сибири...

– Счастливая! – Горький пригладил усы. – Ну, а нам... Надеюсь, судьба, – вдруг переглянулся с Марией Федоровной, – нас еще сведет.

Теперь можно бы и уйти, пока никто недобрый из зала не заметил нелегального Зайчика, но Мария Федоровна удержала за руку:

– Останьтесь. Меня интересует ваше впечатление.

Глаша осталась. Слегка подвинувшись грудью к барьеру, не сводила глаз со сцены. Все происходящее там так волновало, что горели руки: часто хотелось ударить в ладоши. Но в Художественном аплодисменты в середине действия не позволялись. Это же не игра, а ж и з н ь. И Глаша сдерживалась.

На сцене появился Нил, молодой, энергичный и задорный машинист паровоза. И Глаша старалась запомнить каждое слово горячего спорщика.

– Нет, Петруха, нет. Жить, – даже не будучи влюбленным, – славное занятие! Ездить на скверных паровозах осенними ночами, под дождем и ветром... или зимой... в метель, когда вокруг тебя – нет пространства, все на земле закрыто тьмой, завалено снегом – утомительно ездить в такую пору, трудно... опасно, если хочешь знать, – и все же в этом есть своя прелесть! Все-таки есть! – Голос актера на секунду как бы споткнулся, но тут же зазвучал с новым подъемом: – Нет такого расписания движения, которое бы не изменялось!..

У Глаши шевельнулись руки. Мария Федоровна припала жаркими губами к ее уху:

– Вы почувствовали провал в речи Нила? Тут дьяволы вырезали несколько строчек. Золотых строчек, как все у нашего автора.

Глаша кивнула головой. Ей хотелось сказать во весь голос: "Но ведь главное-то осталось! Не заметили олухи царя земного! Все движение жизни будет из менено!"

Мария Федоровна снова сжала руку соседки:

– Будем смотреть дальше.

А смотрела она не столько на сцену, сколько – украдкой – на Глашу. Нравится ли ей? Волнует ли пьеса?

Но вот прозвучали последние слова Перчихина, Татьяна склонилась над клавишами пианино, полились громкие звуки струн, и занавес медленно сомкнулся. В зале включили свет. Многие из зрителей, заметив Горького, аплодировали, повернувшись лицом к артистической ложе. Глаша, опомнившись, тихо ойкнула. Мария Федоровна хотела было заслонить собой нелегальную девушку, но та, забыв попрощаться, выпорхнула из ложи.

Когда многочисленные раскаты аплодисментов умолкли и в зале приглушили свет, Мария Федоровна в глубине артистической ложи взяла Горького за руки и кинула в ясные, как летний рассвет, голубые глаза жарко полыхающий взгляд.

– Ну, вы убедились в своей неправоте?.. А то заладил: "Длинная пьеса, скучная, нелепая..."

– Так это же в самом деле.

– И слушать больше не хочу. Вы бы видели, как горели глаза у этого Зайчика. Я ее понимаю: ей часто хотелось вскочить после острой жизненной реплики, аплодировать и кричать "ура!". Дорожить надо, – приблизилась к его несколько растерянному лицу, – дорожить таким чувством зрителя. Не столько актеры, сколько... – У нее чуть было снова не вырвалось "ты", но она тут же поправилась: – ...сколько вы пробудили его.

...Горький проводил Андрееву до дому. Самовар, вскипяченный заботливой Липой, еще не остыл. Но все уже спали. Желябужский не вышел со своей половины, и Мария Федоровна, довольная этим, сама накрыла ужин.

Пока она ходила на кухню, Горький, сидя в кресле, задумчиво мял подбородок. Вернувшись, она спросила, что его волнует.

– Да вот все думаю про Зайчика...

– Про Зайчика?! – Мария Федоровна резко шевельнула бровями. – И что же про нее?

– Представьте себе, – Горький выпрямился в кресле, – сколько в ней смелости! Кругом зубатовские гончие, а она не робеет!

– Не одна она такая.

– Это верно. И в этом, замечу, сила социал-демократов! Ей-богу. Подумайте – она ведь из семьи сибирского золотопромышленника. Нужды не знала. А пошла в революцию. И, говорит, весь семейный выводок такой. Право! Отчего бы это? Оказывается, там, в Сибири, возле них, жил в ссылке Ульянов. Ленин! От него влияние как от солнца свет. Вот дело-то какое. И теперь она от него получает письма, приветы, наставления. А нам бы с этим Волгарем повстречаться...

– Дайте срок – сойдутся пути-дороги. Я сердцем чувствую. Оно меня не обманывает. – Мария Федоровна разлила чай в розовые чашки с золотой каймой. – Пересаживайтесь к столу. Хотя вы, кажется, привыкли из стакана в подстаканнике.

– Ничего. Лишь бы горячий...

Сама села напротив, отпила глоток. Долго не отрывала глаз от лица Горького. Потом, оглянувшись по сторонам, заговорила шепотом:

– Давно хотела спросить, да все не было случая... Савва передал мне свой страховой полис. На предъявителя. На сто тысяч!.. Я сначала отказывалась, а потом взяла. Но ему сказала: если, не дай бог, случится с ним беда, израсходую не на себя. Он понял. А я все мучаюсь: правильно ли поступила, что не отказалась?

– Благое дело!..

– Савва так болен. Боюсь за него...

– Он умен. Понимает, что не сидеть ему на том стуле, который богатой семьей для него уготован, а пересесть на другой не решается. Право слово! Боится, как бы не хлопнуться между двух-то стульев. Оттого, черт возьми, и червоточинка в голове.

– Жаль его. Хороший он. Вон какой театр нам построил!

– И на партию дает. На нашу! В этом он, ей-богу, молодец! А взять с него подобру-поздорову надобно елико возможно больше. Вот так-то. – Кивнул головой в сторону: – Они там в Лондоне, конечно, очень нуждаются. На чужой-то стороне трудновато. А газета требует денег. И немалых...

– Сберегу полис...

Отпивая чай, Горький жарко посматривал на собеседницу. "Глаза-то у нее... Какие теплые! Большие, добрые... Голос мягкий, а характер твердый. И вообще чудесная она Человечинка! Смелая, преданная. В душе огонь! Такие ужасно надобны Руси!.."

4

Еще до приезда Наташи и Зайчика охранка от двух провокаторов получила ниточки для слежки за Московским комитетом. Один из них работал на Прохоровской мануфактуре, другой был дорожным десятником уездного земства. Вот его-то и подослали к Александру Павловичу, как называл себя Иван Теодорович. В поисках связи с рабочими Теодорович доверился провокатору, стал снабжать его листовками и "раздобыл" у него адреса квартир для нелегальных свиданий.

С приездом Наташи охранка получила, на этот раз от Анны Егоровны Серебряковой, третью ниточку, которая при наличии большой своры филеров тоже привела к Московскому комитету.

Наташа радовалась, что ей быстро удалось войти в комитет, но, отправляясь на очередное заседание, говорила Глаше, чтобы та на всякий случай оставалась дома.

28 ноябри заседание открылось в квартире дантистки Елизаветы Аннарауд. Кроме Наташи пришли три комитетчика. Теодорович принес листовки, отпечатанные на мимеографе.

Налет был таким быстрым, что в руках жандармов кроме листовок оказался проект воззвания "К товарищам".

Тогда же было арестовано еще семнадцать человек, так или иначе связанных с комитетом.

И Глаша осталась одна в большом и трудном городе. У нее сохранились лишь немногие связи, и ей пришлось, не опасаясь риска, о котором она не думала, отыскивать себе новых помощников, налаживать новые явки. Целыми днями она моталась по Москве, ездила с одной рабочей окраины на другую, а чаще всего наведывалась к студентам университета. Посетив тайное собрание студенческого общества при историко-филологическом факультете, она написала в Лондон:

"Рыба клюет (на первом собрании было приблизительно 800 человек), но крючок еще не обнаружился, буду следить и писать обо всяком собрании".

Когда-то она сама была курсисткой и теперь не дивилась тому, что энергия учащейся молодежи беспредельна и преданность святому делу революции неистребима. Она помнила с детства: на лугу, бывало, скосят траву как будто под самый корень, а глядишь, густая отава поднимается быстро и дружно. Она не только верила – знала, что ни массовые аресты, ни самые свирепые приговоры студентов не остановят.

Ее глубоко взволновала печальная весть из Самары: "У Сони были обыски". Хотя Зина с Глебом Максимилиановичем остались на свободе, но жить там для них опасно. Почему они не переезжают? Ведь Ильич писал им, чтобы переходили на нелегальное положение и берегли себя пуще зеницы ока. Могли бы перебраться заблаговременно в Киев или сюда, в Москву. Вероятно, ждут из Лондона явки и пароли. Не запоздали бы...

А как там, в Самаре, Маняша Ульянова? Неужели и у нее тоже был обыск? И уцелела ли она?.. Бедной Марии Александровне и без того достаточно волнений. Почему бедной? Она ведь гордится своими детьми, дело их считает правым и необходимым для будущего счастья народа.

На случай своего провала, который не исключала все эти месяцы, Глаша написала в шифрованном письме самарским Грызунам, что Горький обещал "Искре" по пять тысяч в год и что отыскивать его следует через Марию Федоровну.

Получив это письмо, Кржижановские написали в Лондон: "Вероятно, вы уже слышали о пятитысячном годовом взносе Горького – мы готовы были плясать от радости". Еще во время сибирской ссылки Владимир Ильич верил в Горького. И не ошибся – Буревестник с нами!

Пройдет какой-то год, и Глеб Максимилианович, вспомнив о письме Глаши, уже из Киева наведается в Москву, к Феномену. Мария Федоровна вручит ему десять тысяч. Он задумается: неужели столько от одного Горького? Вероятно, добрая половина от фабриканта Саввы Морозова, прозванного Горьким "социальным парадоксом". В Москве уже поговаривали, что пайщики-родственники злобно упрекают Савву в том, что он безрассудно тратит деньги на недобрые затеи, и намереваются объявить недееспособным.

Хотя Глаша обманчиво успокаивала себя, что Теодорович для нее просто товарищ по общему делу, энергичный подпольщик и оживленный собеседник, его арест был тягостен для нее. Пожалуй, не было ни одного часа, в который бы она не думала о нем: не с кем посидеть на скамейке в укромном месте, не с кем поговорить по душам, некому глянуть в глаза, светлые и добрые. Глянуть мимолетно, как бы украдкой, чтобы он не подумал – влюблена до чертиков. А теперь бы смотрела не отрываясь – пусть знает. Он был для нее не Иваном-Брониславом Адольфовичем, а просто Иваном, Ваней. В бессонные ночи она мысленно называла его Ясем. Почему? Сама не знала. Ясь – и все тут. Так теплее.

А как он там, в одиночке Таганской тюрьмы? Вспоминает ли о ней хотя бы один-единственный разочек в день? Должен бы вспоминать. Ведь говорят, что сердце сердцу весть подает.

Как все заключенные, он ждет передачу. От кого? Конечно, от нее. Больше некому прийти с узелком для него к тюремным воротам. И она приносила бы в каждый разрешенный день, писала бы записки. Тюремщикам сказала бы: от двоюродной сестры. Или назвалась бы невестой. Так делают многие курсистки. Но нельзя ей появляться возле тюрьмы – уже не первый день за ней таскаются шпики. Каждый вечер приходится в людных местах увертываться от них, отрываться от слежки, пользуясь знакомыми дворами, проходными, чтобы не узнали ее квартиры.

Схватят? Бросят в одиночку? Это не пугало Глашу – тюрьма для нее не новинка. А жаль: для дела, ради которого она здесь, будет потеряна. Ведь Владимир Ильич доверяет ей, надеется, что при ее участии от Московского комитета поедет делегатом на съезд стойкий сторонник "Искры".

К сожалению, комитета пока нет. Его надо восстанавливать, и она обязана сделать для этого все, что сможет. В ее положении это очень трудно. Но, может быть, удастся оторваться на целый день от шпиков, перебраться в другой район Москвы да купить себе другое пальто, другую шапочку. Парням легче – они могут загримироваться, наклеить бородку да усы, надеть парик. А что делать ей, девушке? Ее пышные волосы ни под какой парик не упрячешь...

По ночам не лаяла собака во дворе, никто не ломился в двери. Шпикам не удалось выследить ее квартиру...

Закончено очередное письмо в Лондон. На конверте надписан адрес берлинского посредника, самого аккуратного, – быстро дойдет до Ильича.

Глаша оделась. На ней новое пальто, лисья горжетка, изящная муфта с лисьей мордочкой.

Сунув письмо в муфту, вышла из дома и глухими переулками направилась на Первую Мещанскую, к ближайшему почтовому ящику.

Но когда приостановилась возле ящика, цепкие пальцы взяли ее под руку.

– Позвольте я опущу ваше письмо.

– Откуда вы взяли? – Попыталась высвободить руку. – Никакого письма у меня нет. Нахал!

– Тихо! – Жесткие, мокрые от инея усы укололи щеку. – Вы арестованы.

А возле тротуара уже остановился извозчик, откинул полость.

– Пожалуйте в экипаж. – Шпик, не выпуская руки Глаши, втолкнул ее в санки. Извозчик накрепко застегнул полость. Шпик предупредил: – В ваших интересах сидеть смирно.

Выехали на Садовое кольцо. Густо валились крупные хлопья снега. Впереди сквозь снежную завесу прорисовывалась островерхая Сухарева башня. На проезжую часть улицы выплеснулась шумная толпа барахольщиков Сухаревской толкучки. Извозчик покрикивал:

– Эй, поберегись! Поберегись!..

Шпик, как клещами, сжимал руку задержанной. Не сбежала бы в толчею.

Глаша сердито дернула руку:

– Мне больно... И никуда я не денусь... Болван!

А свободной рукой осторожно вынула из муфты письмо и уронила в снег. Никто не заметил, никто не окликнул. Вероятно, попало письмо сразу под ноги барахольщикам, затерялось в снегу.

Глаша вздохнула облегченно: улик у жандармов не будет!

5

В Художественном шла долгожданная премьера "На дне". В зале редкостная тишина. Сомкнулся занавес после первого действия – тишина не поколебалась. Секунда, две, три... И вдруг, как обвал в горах, грохнули аплодисменты. Долгие, горячие. Такое было здесь только однажды – по окончании "Чайки".

Артисты выходили добрый десяток раз, аплодисменты не затихали. Зал кричал сотнями голосов:

– Автора!.. Автора!..

Горького вытолкнули из-за кулис. Он даже не успел загасить папиросу. Вышел неловко, будто у него подгибались ноги. Как всегда, в косоворотке и сапогах. Смущенно кивнул головой и убежал, не дожидаясь, когда сомкнется занавес.

За кулисами Савва Морозов остановил его, раскинул руки, словно хотел поймать и снова вытолкнуть на сцену.

– Алексеюшко, нельзя же так! – укорил по-дружески. – Ты бы не спеша, степенно.

– Попробовал бы, голубчик, сам, когда на тебя глазеет этакая громада!

Из зала донесся чей-то насмешливый хохоток. Но его заглушил новый прилив аплодисментов. Теперь аплодировали и актеры на сцене, повернувшись к кулисам. Савва Тимофеевич ободряюще похлопал Горького по спине. Станиславский встретил его, взял за руку, вывел на середину. А когда замер занавес, Константин Сергеевич, потеряв степенность, запрыгал по сцене, потирая руки.

– Хлебом запахло!..

В успехе спектакля уже никто не сомневался.

Третье действие Горький смотрел с предельным интересом, хотя несколько раз присутствовал на репетициях. Все для него как бы открывалось заново. С особым волнением он вслушивался в реплики Наташи – Андреевой. Ей опасались поручать роль простой девушки, думали – не справится, в ее исполнении проглянет "аристократизм", интеллигентность. А она вот – живая свояченица хозяина ночлежки, обманутая бесстыдным парнем, любовником ее сестры, и Горькому хотелось крикнуть Немировичу, даже самому Станиславскому: "Вот вам за неверие!.. Где вы еще найдете такую Наташу?" А актрису он про себя подбадривал: "Хо-ро-шо, Маруся! Вполне естественно!.. Как в жизни!"

А когда она, ошпаренная кипятком, пронзительно закричала, Горький сжался от боли, точно ему самому обварили ноги. По его щекам потекли слезы. Он не замечал их, не утирался, а только повторял: "Ей-богу, хо-ро-шо!"

Зал гудел от восторга. Занавес пошел десятый раз. Снова вызывали автора. Горький широкой ладонью провел по мокрому лицу. Морозов подал ему платок:

– Утрись, Алексеюшко!..

Горький вытер пот со лба и, не успев успокоиться, заплаканный, вышел на сцену. Аплодисменты прихлынули к рампе, как девятый морской вал к берегу.

Закрылся занавес, но зал не утихал, и актеры удержали Горького, не позволили ему убежать за кулисы. Зрители сгрудились возле сцены.

Но вот занавес больше не колыхался. Актеры, задержавшись, жали руки Горькому. Мария Федоровна, пунцовая от радости, стремительно подошла к нему, порывисто обняла и, слегка приподнявшись на цыпочки, поцеловала.

– Спасибо!..

За кулисами глухо ахнул Савва Морозов:

"Что она делает?! Она же при ее характере сгорит в этом огне! Оглашенная!.."

Занавес уже давно распахнулся. Зрители неистово били в ладоши, кричали:

– Молодцы, художники!.. Горькому!.. Горькому!..

А слышалось: "Горько!" Как на свадьбе. Но Мария Федоровна не смутилась, а стояла прямая, сияющая. Она сделала у всех на глазах то, чего не могла бы сделать наедине.

Сомкнулся занавес, и актеры переглянулись. Одни с удивлением, другие с усмешкой.

Она, ни на кого не глядя, с гордо поднятой головой прошла мимо всех, из-за кулис побежала в свою гримировочную и там, закрыв лицо, упала на диван. Плечи ее вздрагивали, пальцы стали мокрыми от слез.

Горький, закуривая, остановился поговорить с Морозовым:

– Вот дело-то какое!..

– Ты, Алексеюшко, не вздумай теперь идти к ней. Пусть пока проплачется.

– Да я и сам... – Горький помял мундштук папиросы и вдруг заговорил громко: – А написано-то как! Ей-богу, удача!..

Мало сказать удача – это был крупнейший успех автора и театра. У актеров и друзей Художественного, собравшихся на ужин в "Эрмитаже", был большой праздник. На радостях, по предложению Горького, отправили дружескую телеграмму Чехову. А в семь часов утра им принесли газеты с восторженными статьями...

Когда газеты дошли до Лондона, Ульяновы порадовались выдающейся победе русского реалистического искусства, редкостному успеху любимого писателя.

Эх, если бы они были в Москве, да неподнадзорными, непременно посмотрели бы "На дне".

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

– Володя, у нас сразу две беды!

– Что? Что там такое?

– Лапоть провалился!

– Жаль Пантелеймона, давнего друга! – Владимир вздохнул. – И кто еще?

– Аркадий.

– Как Аркадий?! Мы же ему советовали сменить псевдоним.

– Он сменил на Касьяна, но... как видно, было уже поздно.

– Час от часу не легче! – Владимир Ильич огорченно хлопнул рукой по столу. – Как же они так неосторожно?.. А ну-ка, дай письмо. Радченко тоже крупнейшая потеря. Очень жаль. После Сильвина, сама знаешь, Иван Иванович был самым подвижным и надежным разъездным агентом. Как это случилось? И в такую пору, когда мы ждали вестей о создании Организационного комитета по созыву съезда...

Еще летом охранка прислала в Псков двух филеров. Они ходили по пятам Лепешинского, а Пантелеймон Николаевич, хотя и был осмотрителен, не замечал этого и пригласил к себе на совещание делегатов из Питера, с юга, от "Северного союза" и Бунда. Бундовец почему-то не приехал. Об этом, впрочем, не жалели – без него больше взаимопонимания.

Совещались два дня. Договорились о составе Организационного комитета, который стали именовать Ольгой, и распределили обязанности. Кроме присутствующих делегатов в Организационный комитет ввели членами Глеба Кржижановского и Фридриха Ленгника, кандидатом – Глашу Окулову. Условились, что финансовая часть будет у нее, Зайчика, в Москве. (А дни Зайчика на воле к тому времени уже были сочтены.)

Разошлись, казалось бы, со всеми предосторожностями. Но на вокзале, перед посадкой на курьерский поезд, Радченко был опознан филером и схвачен. У него нашли адрес Лаптя, уже известного шпикам.

Ночью к Лепешинским нагрянули жандармы. Ольга Борисовна не растерялась: пока ротмистр предъявлял ордер на обыск и арест, незаметно прошла в угол, где лежала груда книг, и, открыв одну, схватила бумажку и смяла в руке. То был список участников совещания, приготовленный для шифрования и отправки в редакцию "Искры". Когда жандармы стали рыться в ящиках письменного стола, она в соседней комнате спрятала бумажный комочек в кармашек шубки, которой была накрыта Оленька в кроватке. Один из жандармов сунулся было к кроватке. Мать, раскинув руки, закричала:

– Не смейте прикасаться к ребенку!

– Извините, мадам, – поспешил к кроватке ротмистр. – Долг службы.

– Если вы такие... варвары... – Мать схватила плачущую от испуга девочку и, завертывая в шубку, отступила в сторону. – Теперь можете... Стала целовать Оленьку, прижимая к груди. – Не плачь, детка. Успокойся, родненькая... Дяди скоро уйдут...

Пока перетряхивали постельку, человек в штатском, порывшись в груде книг, подбежал с раскрытым справочником по статистике:

– Господин ротмистр, вот улика!..

– Так, тэк... Благодарю за усердие.

Ротмистр, взяв адресованное Фекле письмо, которое Пантелеймон Николаевич не успел зашифровать, сел боком к столу и заговорил с расстановкой:

– Ну-с, господин Лепешинский, вы уличены. Позвольте узнать, кто такая "Ольга"?

– Моя жена. И дочка тоже Ольга.

– Допустим... О Фекле не спрашиваем: знаем – преступная "Искра". А кто такой "Борис", который "почему-то не явился"?

– Отказываюсь отвечать.

– А "Касьян", "Клэр", "Курц"? Тоже отказываетесь? Напрасно. Ваше преступное сообщество прояснено. Да-с, раскрыто. И ваш "Касьян" у нас в руках... Потом пожалеете, если не последуете моему доброму совету. На вас будет заведено новое дело. Будет вторая ссылка. Если не хуже.

– Избавьте от разговора.

– Пожалуйста... Так и запишем в протоколе: отвечать отказался.

Лепешинского увезли в Петербург...

Питерского делегата жандармы схватили на даче возле какой-то пригородной станции. Из делегатов совещания уцелел Петр Красиков. И сумел увернуться от ареста Левин из "Южного рабочего". Вот он-то и прислал письмо в редакцию "Искры". Аресты не повергли его в уныние. Он написал просто: "Положение дел несколько изменилось". Но оставшиеся члены Организационного комитета будут работать и потому просят Феклу, которой теперь следует переменить кличку, прислать свой проект вопросов съезда. Бюро ОК, который теперь следует именовать уже не Ольгой, а Александрой, будет находиться в Харькове. Попросил писать шифром, кроме Харькова, в Киев и Москву, а о создании ОК посоветовал напечатать в "Искре".

– В "Искре" само собой. Но этого мало, – сказал Владимир, дочитав письмо. – Я напишу ему, что в России необходимо выпустить листовку о создании ОК. Пусть хоть гектографируют, да издают. Непременно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю