Текст книги "Точка опоры"
Автор книги: Афанасий Коптелов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 44 страниц)
Неделей раньше, когда Зубатов здесь же ужинал с семью крупными московскими промышленниками, он, Савва Морозов, предпочел отмалчиваться, сегодня намеревался не стеснять себя в выражениях и уже резанул бы собеседника по сердцу острыми словами, если бы не этот свидетель. Волосатый дьявол!
...Встретились они, когда в трактире еще не зажигали огней. Заказывая ужин, Савва Тимофеевич через левое плечо говорил половому:
– Из закусок севрюжинку с хреном, салатик. Фирменный, конечно. Семужку с лимончиком. – У него, любившего все рыбное, уже текли слюнки, и он провел кончиком языка по губам. – Ну и для начала коньячку. Разумеется, шустовского старого. Не возражаете? – спросил у Зубатова. – По маленькой неплохо. Ну а вы, почтенный, не имею чести знать имя и отчество...
– Евстратий Павлович я, – с поклоном назвался Медников и толстыми пальцами правой руки откинул длинные волосы на затылок.
– ...вы, – продолжал Морозов, – если обожаете смирновскую, – не стесняйтесь.
– Да нет-с... – поперхнулся Евстратий Павлович в замешательстве. Я – за кумпанию.
Он, малограмотный выходец из деревенских старообрядцев, начал службу рядовым тюремным надзирателем. Там его, прилежного, во всем послушного и прижимистого, в свое время приметил Зубатов и, когда стал начальником Охранного отделения, взял к себе и в короткое время помог ему создать свою "школу" филеров, которую жандармские офицеры называли "евстраткиной". В минувшем году Медников за ревностную службу был вне правил высочайше удостоен Владимира в петлицу, дававшего повод для причисления к потомственному дворянству. Вот и сюда он явился при этой отменной регалии.
Савва Тимофеевич косо глянул на его орден. Он брезгливо не терпел таких выскочек да служак черного дела и чокаться не стал. По-европейски подержав рюмку перед глазами, он сделал легкий приглашающий жест в сторону Зубатова и отпил немного больше половины. Предостерег себя: "Не захмелеть бы..." Не спеша пожевал ломтик лимона и закусил семгой.
Зубатов не допил рюмку, провел пальцем по усам и отметил: "Купчина себе на уме", хотя в донесениях в департамент и великому князю именовал Морозова не купцом, а промышленником или фабрикантом.
Они, начальник Охранного отделения и председатель Московского промышленного комитета, сидели друг против друга, разговаривали о погоде, о театральных премьерах и литературных новинках; присматривались один к другому с хитрецой, как заядлые картежники, до поры до времени не выкладывали козырей. Морозова Зубатов считал фрондером и всегда старался выведать о нем все, что мог. А теперь его интересовало: какие шаги собираются еще предпринять против него промышленники, на заводах и фабриках которых он уже поставил на ноги и оделил из секретных фондов деньгами рабочие общества вспомоществования? Но прямых вопросов он не задавал, – надеялся, что Морозов, захмелев, на этот раз проговорится. А Савва Тимофеевич, разгадав замысел противника, отводил разговор на мелкие московские происшествия и, в свою очередь, тоже ждал, не проговорится ли царский служака о чем-нибудь таком, что следует незамедлительно учесть в своих интересах.
Первому надоела эта игра Зубатову, и, когда третий или четвертый раз выпили по половине рюмки, он спросил тоном близкого доброжелателя:
– Новые фабрики, Савва Тимофеевич, не собираетесь строить? В Сибири, например? Кажется, подумывали – на берегу Оби?
– Кхы! – усмехнулся Морозов, сверкнув настороженными глазами. Читаете мысли на расстоянии?
– Нет, не обладаю таким даром. А иногда заглядываю в сибирские газеты. Из простого любопытства.
"Ой, не из простого, – про себя возразил Морозов. – Видать, завел на меня особое досье". А вслух сказал с мягкой улыбочкой:
– Давно раздумал. Зачем мне в Сибирь... по доброй-то воле? Если же меня, не к слову будь сказано...
– Что вы говорите, Савва Тимофеевич, – перебил Зубатов. – Побойтесь бога...
– И Охранного отделения, – добавил Морозов, не гася хитренькой усмешки.
– Будет вам... Мы вас ценим как делового фабриканта и как человека.
– Цените?! – Морозов кинул вилку на стол. – А ваши бегунки что-то зачастили возле моего дома.
– Не может быть! – Зубатов, наигранно удивляясь, развел руками и повернулся к Медникову. – Какое-то недоразумение.
Евстратка, по привычке поглаживая свои толстые ляжки, поспешил подтвердить:
– Истинное недоразумение.
– Я привык, господа, – добавил Морозов твердости своему голосу, верить не словам, а делам.
– Вы убедитесь, что мы слов на ветер не бросаем, – холодно процедил Зубатов.
– Дай-то бог, – сказал Морозов и ткнул вилку в ломтик севрюжины.
Половой принес свежеиспеченную, пышущую жаром кулебяку с начинкой из мяса и налимьей печенки, открыл бутылки с вином. Морозов наполнил синие хрустальные рюмки. У Медникова, любившего поесть, уже хрустела на зубах поджаренная нижняя корочка. Зубатов, глядя на приподнятую рюмку, сказал со смаком:
– Такое даже монаси приемлют! По полной, Савва Тимофеевич!
Но Морозов и вина отпил два глоточка и приложил к губам уголок хрустящей от крахмала салфетки.
И опять они без особого успеха расставляли словесные сети. Один то и дело гасил в узеньких глазах усмешки, другой подергивал подкрученный ус и приопускал брови.
Зубатову было известно, что депутация промышленников в поисках заступничества уже успела побывать у графа Витте; Морозов был с графом, упрямым противником любых рабочих организаций, хотя и опекаемых полицией, на короткой дружеской ноге и мог знать о его намерениях. Не осмелится ли граф предпринять какие-нибудь решительные шаги? Он ведь мог посоветоваться с видным фабрикантом, недавно побывавшим в Петербурге. Но Морозов о своей встрече с Витте не обронил ни единого слова.
Медников достал массивные серебряные часы, полученные в награду за службу. Стрелки приближались к двенадцати. То было время, когда он принимал рапортички филеров, одних похваливал, обещав денежную надбавку, других штрафовал за оплошности, а за провинки, случалось, давал нетрезвым зуботычины. Зубатов знал, что сегодня Евстратий даст взбучку недостаточно юркому филеру, которого, как видно, приметил морозовский черкес. После докладов все получали от Евстратия – всегда от него самого! – новые наряды. Сейчас ему пора ехать в нарядную, и Сергей Васильевич одобрительно повел бровью в сторону своего подручного. Тот, щелкнув крышкой часов, встал и почтительно поклонился Морозову.
– Извините-с! Вынужден поломать стол. Знаете, служба-с...
Савва Тимофеевич, едва приглушая неприязнь, проводил глазами рослую упитанную фигуру за дверь: "От этакой скотины зависят судьбы добрых людей!.. И сколько их таких на казенной службе!.."
Зубатов приметил его неладное раздумье и с наигранной любезностью предложил выпить под поросеночка по-тестовски. Потом, глядя в упор, спросил без обиняков:
– А как вы, Савва Тимофеевич, относитесь к легальным обществам рабочих? Что-то на вашей фабрике о них не слышно.
– Значит, ваши люди промашку допустили. Не успели. А скорее всего не сумели.
– Вы преувеличиваете нашу роль. Поверьте мне, вашему доброжелателю, мы только содействуем. В интересах примирения. Следовательно, в интересах хозяев. К сожалению, француз Гужон не понимает этого. Думаю – один во всей Москве. Не допустил представителей общества на свой завод. Заупрямился. Даже самому генералу Трепову нагрубил. – Зубатов погрозил высоко поднятым перстом. – Пожалеет об этом. Вам я могу сказать: отправлена соответствующая реляция в Санкт-Петербург.
– Кто пожалеет – это еще вопрос – Морозов снял салфетку, утер губы и положил ее на стол. – Вы говорите о примирении. Но непримиримое невозможно примирить. Огонь и вода несовместимы. Антиподы!
– Вы что же, Савва Тимофеевич, верите в неизбежность революции? А не боитесь?
– Чего мне бояться? Я – инженер. Умею делать ситец. А ситец России всегда надобен.
– Хотите сказать, при любой власти?
– Оставьте ваши уловки. Я не пескарь, не налим, – ни на какую наживку не поймаете.
– Помилуйте, Савва Тимофеевич! – вскинул руки Зубатов. – Мы же беседуем доверительно.
Тут бы встать и уйти, не простившись, но Морозова что-то удерживало на месте. Что? Он и сам не знал. Потом, отпив глоток вина, понял – сказал не все, что нужно сказать. И не в бровь, а в глаз.
От шампанского они отказались. Чтобы приунять нервы, молча закурили, каждый от своей спички, выпили по чашке крепкого кофе.
Морозов встал, прошел по комнате, мягко ступая на ковер, приподнял бархатную портьеру, – за окном брезжил рассвет! – вспомнил, что через час ему надо быть в конторе, быстро повернулся, решительный, деятельный, и вдруг спросил:
– Хотите, Сергей Васильевич, слышать жестокую правду?
– Конечно! И ради этого, – Зубатов взял бутылку вина, – еще по единой.
– Ни капли! – Остановив охранника твердым жестом, Морозов рубанул холодными словами: – Ничего из вашей громкой затеи не получится!
– Это как же так? – Зубатов вскочил, отталкивая стул ногой. – Как вас понимать?
– А вот так... – Оттягивая удар, Морозов опустился на бархатный диван и, откинувшись на его спинку, снова закурил. Зубатов, глубоко заинтригованный неожиданным поворотом разговора, присел на кромку дивана, заглянув фабриканту в лицо. – Вот так... – повторил Морозов, отгоняя дым в сторону. – Ваша затея с этими злополучными обществами лопнет как мыльный пузырь. Помяните меня, лопнет. Зря вы транжирите, – загорячился он, да-с, транжирите казенные деньги.
– Позвольте, позвольте... Никаких расходов мы...
– Говорите кому-нибудь другому. Я – капиталист, и я знаю: всякое дело, даже самое зряшное, требует денег. Да-с, денег. И о них всегда говорю прямо, как бы это ни было неприятно. Вот и вам: зря транжирите!
У Зубатова приоткрылись посиневшие губы, но он не нашел ни единого слова для возражения. Его холеное лицо стало мраморным, как на морозе при ознобе, но уже через какую-то секунду под тонкой кожей будто разлился вишневый сок. А Морозов продолжал:
– В Москве у вас пока что-то получается благодаря вашему пылкому красноречию и вашей ловкости. А в других городах? Пшик! И никогда не получится. Ничего вы не добьетесь. Огонь и воду не примирите. И с мастеровыми не управитесь. Такой лаской их не удержите. Не обманете. Пойдут – сомнут ваши общества. Да-с, сомнут! Сами себе голову сломаете.
Савва Тимофеевич поднялся с дивана; не теряя достоинства, подошел к столу, постучал вилкой о пустую тарелку и, когда появился половой, потребовал счет.
А Зубатов все еще сидел недвижимо.
Позднее он, вспоминая о своем крушении, напишет:
"Слова эти, как варом, меня сварили. И оказались впоследствии вещими".
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
1
Кржижановским не удалось замести следы при отъезде из Сибири, – в Самару за ними полетела жандармская бумага:
"На станции Тайга они группировали вокруг себя лиц сомнительной политической благонадежности, а Зинаида Кржижановская, стараясь проникнуть в вагон с политическими арестованными, оказала сопротивление дежурному по станции Тайга унтер-офицеру".
В Самаре Глеб Максимилианович занял должность помощника начальника первого участка тяги, и они поселились в неприметном, выкрашенном охрой железнодорожном доме на окраине города. Первым делом Кржижановские отыскали там одного из друзей по сибирской ссылке – черноволосого, немного косоватого Фридриха Ленгника. Друзья обнялись, похлопали друг друга по плечам, взаимно засыпали вопросами: "Ну, как ты?" – "А ты как?" У Ленгника лихорадочно горели чуть-чуть ввалившиеся глаза, щеки были бледные. Он то и дело покашливал, прикрывая рот широкой рукой. И Кржижановский встревожился:
– Тебе бы полечиться, Федор. Весной поезжай к башкирам на кумыс.
– Не обо мне разговор, – отмахнулся Фридрих. – О Старике рассказывай. Каким он стал там? Не изменился?
– Все такой же стремительный.
– Я буквально каждый день вспоминаю его: вызволил меня из идеалистического плена. Горячие дискуссии в Теси, споры в Ермаковском... Все перед глазами, словно было это вчера. И его картавинка звучит в ушах.
Друзья посидели вечер за бутылочкой мадеры. Глеб Максимилианович попытался еще раз посоветовать Фридриху Вильгельмовичу лечиться, тот снова отмахнулся:
– Говорят, сухое дерево дольше проскрипит. Я видишь какой тощий. Проскриплю дольше других. И не буду бесполезным. Мне бы – туда, к нему.
– Он говорит: здесь мы нужнее.
– Да, пожалуй... Ну что же, впряжемся в воз.
Потом Кржижановские отыскали супругов Кранихфельд, высланных из столицы. И тут привалило большое счастье. Как раз в то время Кранихфельд, тихоголосый, медлительный, прозванный за это Подушечкой, получил богатое наследство. Узнав, что "Искра" крайне нуждается в деньгах, Подушечка, в прошлом бедный студент, исключенный из Петербургского университета за распространение нелегальщины, заявил, что отдает редакции и агентам газеты все десять тысяч. На революцию! Кржижановские ликовали: не было ни гроша, да вдруг – алтын! Вот обрадуется Ильич такому кушу!
Из Красноярска примчался к ним Михаил Сильвин, только что сменивший осточертевшую солдатскую форму на штатский костюм. Одновременно с увольнением из армии ему было объявлено, что срок его ссылки окончился и что он может проживать "повсюду" в России, за исключением тридцати девяти губернских и промышленных городов. Въезд в Петербург, где жила уроками его жена Ольга Александровна, ему был воспрещен, но он решил пробраться туда через все полицейские заслоны. Только раздобыть бы какой-нибудь липовый паспорт.
– Шкурку для тебя найдем, – пообещал Глеб Максимилианович. – У нас тут есть хороший скорняк. В добрый час переходи на нелегальное положение.
Кржижановские сказали, что через неделю у них соберутся поволжские искровцы, и Сильвин, хотя и рвался к жене в Питер, решил задержаться у них.
И буквально накануне совещания – новая радость: весенним ветром влетела в дом Глаша Окулова, румяная, веселая, только что вернувшаяся из Сибири, будто снова вырвавшаяся из ссылки. Зинаида Павловна расцеловала девушку, усадила рядом с собой за стол и, разливая чай, расспрашивала без умолку. И Глаша, захлебываясь горячими словами, отвечала с такой поспешностью, что Глеб Максимилианович долго не мог задать хоть бы один вопросик. Он слушал жаркий щебет женщин, натосковавшихся одна о другой, и, улыбаясь, не спускал с них глаз. В прихожей звякнул колокольчик. И еще несколько раз. С короткими перерывами. Свой человек! Кржижановский поспешил туда. Зинаида Павловна беспокойно окликнула его:
– Глебушка, оденься. В сенях морозно. А ты от самовара.
Кржижановский надел шапку, накинул на плечи теплую тужурку путейца с начищенными до блеска медными пуговицами и с лампой в руках вышел в сени. Через порог открытой им двери сеней в полосу неяркого мерцающего света шагнула невысокая девушка с круглым скуластым лицом и заиндевелыми бровями.
"Медвежонок!" – обрадовался Глеб Максимилианович и посторонился, пропуская гостью в дом:
– Входите, Марья Ильинична, входите. Вы очень вовремя. Самовар на столе. Приехала одна девушка из Сибири.
– Из Минусинска? Из Шушенского?
– Почти из Минусинска. Немного там в сторону. Словом, из наших мест.
В прихожей, поставив лампу, Кржижановский хотел было принять пальтецо гостьи, но та, смеясь, успела кинуть его на вешалку.
– Я привыкла сама... А забежала на минутку. Прямо из земской управы.
– Без чаю не отпустим. – Зинаида Павловна встала навстречу. – Я как бы сердцем чуяла – поставила лишнюю чашку. Знакомьтесь. Это Мария... Махнула рукой. – Маняша! Так лучше, теплее. И мы тут все свои, как родные.
Глаша, просияв, порывисто поднялась, – она поняла, что перед ней сестра Владимира Ильича.
– Как, Маняша, дела на службе? – осведомился Глеб Максимилианович. Как мама?
– Спасибо, мамочка здорова. И на службе все хорошо. А я пришла поделиться радостью: Митя приехал нас навестить!
– Вот хорошо!.. Очень кстати!
– Значит, ему тоже можно прийти?
– Конечно, конечно. Даже обязательно.
– У нас тут намечается большое дело, – Зинаида Павловна повернулась к дальней гостье, – и тебя, Глашенька, мы пока что никуда не отпустим. Погостишь с пользой.
Отпив глоток чая, Мария Ильинична продолжала рассказывать о брате:
– Митя всего на несколько дней. Проездом. Точнее – с заездом. Он взял место земского врача где-то возле Одессы.
– Рад за него. Передайте ему и Марии Александровне...
– И от меня, – перебила Зинаида Павловна, – поздравление. Самое-самое сердечное!
– От меня тоже, – сказала Глаша. – От сибирской знакомой Владимира Ильича.
Мария Ильинична съела домашнюю булочку с маслом, допила чай и, извинившись, встала:
– Мама наверняка уже волнуется...
– Ну, если так... – Зинаида Павловна тоже встала. – Отпустим.
– Я провожу, – поднялся Глеб Максимилианович. – Никаких отговорок, сударыня. Тут же окраина. И мне совсем нетрудно.
2
В сумерки пришел надзиратель. Так же, как когда-то в Шушенском Заусайлов приходил к Володе. Маняша расчеркнулась в прошнурованной книге и возвратила ее стражнику. Теперь можно быть спокойной, – до утра не вломится.
Она посмотрела в зеркало, поправила гребенку в волосах, заплетенных в косу. Митя, уже одевшийся, поджидал сестру, держа под мышкой две пары ботинок с привинченными коньками.
– Мы там задержимся, – сказал матери, целуя ее в щеку. – Ты, мамочка, не волнуйся. Ничего с нами не случится. Ложись спать. Ключ от двери я взял.
– Если будет очень поздно, то мы, возможно, заночуем, – сказала Маняша, тоже поцеловала мать, запахнула шубку, надела шапочку и взяла у брата свои коньки. – У Глеба Максимилиановича – именины.
– Понимаю. Все понимаю. – У Марии Александровны слегка дрогнула беловолосая голова в легкой серенькой косынке. – Только в святцы вы не заглянули: Глебу-то именины в июле, двадцать четвертого числа.
– Значит, мы не так поняли, – сказал Митя, выручая покрасневшую сестру, и сам покраснел. – День рождения у него. Это, мамочка, правда. Такое совпадение с важным делом.
– Ладно. Об одном прошу – поосторожнее там... – У матери чуть было не сорвались с языка слова: "Одни ведь вы со мной..."
Да, одни. Володя с Надей где-то в Баварии живут на птичьих правах. Под чужими именами и фамилиями. Аня в Берлине хоронится от царских шпиков. Марка угнали в Сызрань... И Митя на взлете. Еще несколько деньков – и уедет на юг молодой врач. И останется она с единственной Маняшей. Хоть бы у нее все сложи лось благополучно...
Митя взял сестру под руку. Они спешили на каток. Встретится на улице надзиратель – не придерется: кататься на коньках не возбраняется.
На катке горели разноцветные фонари. Духовой оркестр играл старинные вальсы. Митя с Маняшей, ловкие, быстрые, покружились немного и направились к выходу.
Беспокоились – не опоздать бы к Грызунам.
В просторной горнице было тепло, к жестяному кожуху круглой печи невозможно притронуться рукой. Но Глеб Максимилианович кинул на жаркие угли еще несколько поленьев. На всякий случай. Пусть пылают. Без огня в печи оставаться рискованно.
Зинаида Павловна накрывала стол, как в самый большой праздник, постелила новую скатерть, поставила вазу с алыми хризантемами.
Глаша в кухне почистила селедку, положила на узенькое блюдо, залила сметаной...
А Глеб Максимилианович уже встречал приглашенных. Они приходили поодиночке, со всеми предосторожностями. Только Ульяновы пришли вдвоем, положили в уголок коньки. Кржижановский представил их, Юношу и Медвежонка, гостям, курившим в прихожей.
Мария Ильинична попросила у хозяйки фартук, – он ей оказался длинным, чуть не до самых щиколоток, – и стала помогать на кухне Глаше. Резала овощи для винегрета.
– А вы, я еще прошлый раз для себя отметила, – заговорила Глаша, присмотревшись к ее глазам и широким скулам, – очень походите на брата. На Владимира Ильича.
– Это отмечают все наши знакомые. А вот Митя в большей степени взял себе мамины черты. И Аня тоже.
– Сколько же вас у мамы?
– Сейчас четверо. А было нас...
– Не надо вспоминать, миленькая. Я знаю... о той беде. – Глаша, слегка нагнувшись, поцеловала Маняшу в щеку, будто давнюю подругу. Берегите маму. Вижу, любите ее.
Глаша стала расспрашивать о Москве, о Таганской тюрьме. На каком этаже сидела Маняша? В какой одиночке? Кого из членов Московского комитета знает она? Кого из деятельных подпольщиков? И все поджидала, что вот-вот девушка обронит слово о Теодоровиче. Может, просто об Иване. О Ясе. Не дождалась. Встревожилась: неужели Маняша так ничего и не слышала о нем? Не могло этого быть. Ясь активнее многих. Не встречалась, так должна была слышать о нем. Может, он перешел на нелегальное и придумал себе другую фамилию? Если так, то не скоро его отыщешь... А он небось уже и забыл...
Сдержав вздох, Глаша начала рассказывать о Париже, где ей вместе с Катериной, старшей сестрой, довелось некоторое время жить и слушать лекции, а Маняша припомнила Брюссель. Потом они заговорили о Сибири. Володя присылал оттуда бодрые письма, хвалил природу. Наверно, для того, чтобы успокоить маму.
– Ну, нет, – возразила Глаша, – не стал бы Владимир Ильич зря нахваливать. Природа у нас там, в "сибирской Италии", в самом деле хороша. Уж зима так зима! Морозы трещат, вьюги кружатся. Я люблю бураны, особенно в тайге: вершины кедров гудят-гудят, будто сказки рассказывают. А летом жара. Все долины и склоны гор усыпаны цветами. Прелесть!.. Мы с сестрой, бывало, заседлаем коней и махнем в Тесь или в Минусинск – повидаться со ссыльными друзьями. Мне они за какой-нибудь месяц давали больше, чем женские педагогические курсы за год. Верно-верно. Привили вкус к марксизму.
Потом Глаша рассказала о днях, проведенных у Надежды Константиновны в Уфе, и о ее письмах из редакции "Искры". В конце тех писем всегда были приветы от Владимира Ильича. Даже там вспоминает сибирских знакомых!
А гости все приходили и приходили. Последним появился Сильвин; поглаживая густые усы, достал бутылку водки:
– На день рождения положено!
Стол уже был накрыт. Но гости в сторонке подвинулись со своими стульями поближе к хозяевам. Кржижановский начал рассказ издалека – о нелегких поисках редакции "Искры". Когда дошел до встречи с Ильичем, до прогулок с ним по Мюнхену и по берегу Цюрихского озера, крупные, слегка навыкате глаза его засияли радостью. Зинаида Павловна, придирчиво вслушиваясь в каждое слово, иногда прерывала его:
– Извини, Глебушка, ты упустил... – Дополняя рассказ мужа, забывала о конспирации, говорила громко.
Кржижановский рассказал и о брошюре "Что делать?", и о дискуссии в Цюрихе, и о последнем разговоре перед отъездом из Швейцарии. Посыпались одобрительные возгласы:
– Ильич, видать, все продумал!
– Он глубоко прав: давно пора покончить с раздробленностью!
– Единый центр в России необходим как воздух!
– Питерцы не смогли – сделаем мы на Волге.
Мария Ильинична, перешептываясь с Глашей, переводила взгляд с одного на другого. Крупная голова и лицо Арцыбушева показались ей обложенными овечьей шерстью. Он из старых народников. Хорошо, что такие люди вместе с марксистами. Сильвин, Ленгник, Кржижановский – молодые, энергичные. Все друзья Володи. Единомышленники! Железная когорта! Бродяга, Курц, припоминала клички, – Суслик, Ланиха... Хотя Володе нравилось называть Зинаиду Павловну Булочкой. Теперь она еще и Улитка. Конспирация обязывает вовремя запасаться псевдонимами. А она, Маняша, как была, так и осталась Медвежонком. Она ведь еще не успела сделать ничего важного для революции...
– Ну, а теперь позвольте открыть собрание, – сказал Кржижановский, подвигаясь к уголку стола. – И надо избрать председателя, секретаря.
– Председатель уже на месте, – сказал Арцыбушев, перевел глаза на хозяйку дома. – И секретарь – рядом.
Пока Зинаида Павловна доставала чернила, перо и бумагу, Глеб Максимилианович снова подбросил дров в печку:
– Вот так-то лучше... – Обвел глазами комнату. – Да, теперь, пожалуй, и самое время...
Зинаида Павловна пригласила всех к столу. Глеб Максимилианович женщинам налил вина, мужчинам – водки и поднял рюмку:
– За начало, стало быть. За будущие успехи всех присутствующих...
– Нет, погоди. – Поднялся Ленгник с рюмкой в руке. – И за отсутствующих! За Ильичей! Нам недостает их здесь!
Все зааплодировали, стали чокаться. Маняша про себя отметила: "Всем недостает Володи" – и пригубила сладкое вино.
Когда мужчины опорожнили рюмки, Глеб Максимилианович обвел глазами застолье, усмехнулся:
– Ну вот, теперь похоже на день рождения. И пора приступить к делу. Пиши, секретарь. Первый вопрос: выборы Центрального комитета "Искры"*. Да, да. Ленина я понял так: Центральный комитет для России. Для всей страны. Понятно, временный, до второго съезда.
_______________
* Так они называли вошедшее в историю Бюро Русской организации "Искры".
Избрали шестнадцать человек, включая шестерых членов редколлегии "Искры". Председателем – Кржижановского, секретарем – Зинаиду Павловну. Она сказала, что ей понадобится помощница.
– Я думаю, найдется такая. – Глеб Максимилианович остановил взгляд на Ульяновой. – Если никто не возражает, то – Медвежонка. Так и запишем.
Стали распределять районы для работы, и Глаша едва усидела на месте. Куда ее? Хотелось, как чеховской Ирине, воскликнуть: в Москву! Ведь она рассказывала Глебу Максимилиановичу, что работала там. Он должен помнить. Там у нее знакомые подпольщики. И туда теперь, после провала Баумана, наверняка требуется подкрепление. В Москву, в Москву!
А у Кржижановского уже был приготовлен список: в Пскове остается Лепешинский, в Одессу едет Дмитрий Ульянов, в Киев желательно направить Ленгника, туда же Окулову...
Не утерпев, Глаша встала:
– Киев мне знаком, спасибо за доверие... Но я предпочла бы Москву... Где потруднее...
– Я думаю, – Кржижановский подкрепил слава твердым жестом, – при сложившихся обстоятельствах на юге страны вы, Глашенька, больше пользы принесете в Киеве. Постарайтесь там вместе с Фридрихом Вильгельмовичем войти в комитет.
Девушка опустилась на стул, перебирая пуговички на кофте.
– Не возражаете? Вот и хорошо, – продолжал Кржижановский. – А о вашем желании будем помнить. Когда понадобится, поработаете и в Москве. А до отъезда в Киев хорошо бы побывать в Саратове: там Егор Барамзин сидит без литературы.
– Хоть завтра. – Глаша подняла просиявшие глаза. – Мне просто интересно повидаться с Егором Васильевичем после его ссылки, посмотреть, чем он сейчас дышит.
– Народничество у Егора начисто выветрилось, – сказал Кржижановский. – Товарищи помнят: он еще в Ермаковском подписал вместе со всеми протест против кредо "экономистов". Посоветуйте ему, Глашенька, войти в Саратовский комитет. И помогите добиться, чтобы комитет признал "Искру" руководящим органом партии. Это теперь – главная задача. Нам остается...
– Меня забыл, – напомнил Сильвин.
– Вот как раз о тебе, Михаил Александрович, речь пойдет. Ты говорил, что хотел бы быть летучим агентом. По-моему, это надо только приветствовать. Иван Радченко тоже остается разъездным. Такие агенты для связи нам совершенно необходимы. Скоро дойдет до нас брошюра Ленина, о которой я рассказывал, надо будет развезти ее по всем губерниям. На тебя первая надежда.
– Сделаю. – Сильвин радовался, что его, как застоявшегося коня, снова впрягают в добрый воз. – Сделаю все, что будет в моих силах.
– Записали, – объявил Кржижановский и глазами указал жене на протокол, чтобы отнесла его в тайник, а листок со своими набросками кинул в печку на догоравшие дрова. – Все. Теперь можно и пображничать.
Он снова наполнил рюмки. Сильвин поднял свою, потянулся через стол:
– Здоровья тебе, Глебася, на сто лет!..
– Закусывайте, пожалуйста, – сказала Зинаида Павловна, возвращаясь к столу. – Ничего даже и не тронули. Вот селедочку, винегрет, колбаску. Потом будет чай с пирогом.
– Я поставлю самовар, – вызвалась Глаша и, стремительно поднявшись, упорхнула в кухню.
...Расходились около полуночи.
Зная, что мать не может не волноваться за детей, Кржижановские проводили Ульяновых первыми.
– Марии Александровне низкий поклон, – сказал Глеб Максимилианович, пожимая руки на прощанье.
– А от меня поцелуйте свою мамочку, – попросила Зинаида Павловна и расцеловалась с Маняшей.
3
Проводив гостей, Зинаида Павловна начала мыть посуду в большом тазу. Глаша стояла рядом, принимала от нее тарелку за тарелкой, вытирала полотенцем и ставила в шкаф.
– Хорошие люди! Кремешки, – вспоминала Зинаида Павловна. – Тронь кресалом – взлетят искры! Мне особенно приятно, что были старые друзья.
– Мне тоже, – отозвалась Глаша. – И родное Шошино, и Тесь, и Минусинск – все прошло перед глазами. Словно вчера это было. Костры, песни на берегу Тубы... Вспомнился Курнатовский...
– Ты ничего не получала от него? Он ведь, мне сдается, был неравнодушен...
– Ой, не говорите! – У Глаши вспыхнули щеки. – Мне всегда было так неловко перед Катюшей... Готова была плакать. Она же от него без ума. А он... Вы помните, всегда при ней говорил о своем принципиальном холостячестве.
– Как же, как же. Отлично помню: революция и семья, дескать, несовместимы. Нельзя делить силы и внимание. Может, для него и лучше. Каких-то три месяца на воле, и вот опять...
– Его все еще держат в одиночке? Как он там?.. Зинаида Павловна, расскажите все-все.
– Да я толком ничего и не знаю.
– Ну, хоть немножко. Я Катюшке передам...
– Глебушка у кавказских друзей справлялся: по-прежнему в Метехском замке. Похоже, ему грозит новая ссылка.
– При его-то здоровье... Бедный, бедный Виктор Константинович!..
– Для него, Глашенька, счастье в борьбе. – Зинаида Павловна положила руку на плечо девушки. – Только в борьбе.
– Я знаю. И согласна с ним.
– Ой ли!.. Уже согласна... Да ты еще молоденькая... И любовь свое возьмет. Для нее даже тюремные стены не преграда.
– Я слыхала: девушки объявляют себя невестами, ходят в тюрьму на свиданья...
– А бывает, и обвенчаются в тюрьме, чтобы вместе в ссылку...
– Да как же так?.. В тюрьме и свадьба!..
– А все честь по чести. Я видела такую свадьбу. Невесте передали фату. Нашлись и шафера из соседних камер. После венчанья – шампанское разлили в тюремные кружки. И, как положено, кричали "горько".
– Интересно!.. Вот уж такая свадьба всем будет памятна: можно песню сложить!
Взбудораженная разговором, Глаша не могла заснуть, вертелась на узеньком диване с боку на бок.
В доме было тихо. Длинный маятник настенных часов четко отстукивал минуты. Временами налетал вихревой ветер, словно пригоршнями кидал на оконные стекла снежную крупу; надсадно отпыхивались паровозы, ведя тяжелые товарные поезда, перекликались пронзительными гудками.
Близится утро. Она, Глаша, с маленьким чемоданом отправится на станцию, встанет в очередь за билетом, приготовит деньги. Когда окажется перед окошечком, кассир, принимая кредитки, спросит: "Вам куда?" А она сама еще не знает. Правда, за нее уже решил Кржижановский. Но ведь она вольная птица, может лететь туда, куда рвется сердце. Путь ей не заказан. Облегченно выдохнет и скажет кассиру: "В Москву!" Для нее там нет запрета – может приехать в любой день.